Миссия пролетариата — страница 61 из 79

[157].

То есть современная техника выросла из особой рамки, особого формата данности мира, который сам Хайдеггер обозначает термином Gestell (костяк, скелет, рамка, «постав»). Необходим был сдвиг рамки, и в результате этого тектонического сдвига «мыслимое» и «сделанное» попали в один семиозис, причем таким образом, что сделанное было истолковано как независимое, объективное подтверждение верности мыслимого – и до сих пор так толкуется. То есть истина оказалась замкнутой внутри одного вида сущего, одного режима схватывания. Как такое могло получиться?

Да, еще Фрейд говорил о всемогуществе мысли, справедливо усматривая в этом важнейшую архаическую черту психики. Но как всемогущество могло достигнуть таких масштабов, чтобы из собственной среды выделить сферу независимой объективности? Для такого головоломного кунштюка необходимо было включение другого семиозиса, точечное включение веры. В данном случае веры в то, что сущее, имеющее форму предмета, и сущее, мыслимое как предмет, принадлежат к разным мирам, и в то, что их «неожиданное» совпадение есть важнейшее событие познания. Событие, для которого недостаточно имманентной комбинаторики мыслимого.

* * *

Поставим для начала вопрос в самой корректной форме: как соотносится развитое гражданское общество, объединяющее законопослушных граждан, и «законопослушная» наука, добровольно подчиняющаяся законам логики, которую она, наука, признает своей собственной логикой? Или иначе: существует ли реальная общность между суверенитетом государства и суверенитетом знания? И что такое суверенитет знающего (мыслящего), который фактически провозглашает Декарт, отстаивая этот суверенитет метафизическими средствами так же, как отстаивают государственный суверенитет силой оружия и законодательно оформленной воли?

Примем во внимание еще кантовское соображение, органично вошедшее в состав исторического материализма, что законы природы формируются законосообразным образом в подражание законам общества или собственно законам. Исходя из этого вполне справедливого предположения можно допустить, что суверенитет личности, новый способ самоопределения субъекта, имеет свои непосредственные корреляты и в гносеологическом измерении. Демонстрируемая Декартом независимость от традиции и авторитета осуществляется, так сказать, не на ровном месте: с одной стороны, она опирается на Новозаветную санкцию Иоанна Крестителя («Тот, кто пришел после меня, станет первее меня»), а с другой – на суверенные права личности, в свою очередь опирающиеся на индивидуальный и даже персональный способ связи с трансцендентным.

* * *

Теперь о приватизации смысла, осуществляемой под девизом Иисуса «Я есть истина». Само это выражение – приватизация смысла – может показаться метафорическим или даже просто риторическим. Но всмотримся, например, в фигуру английского джентльмена, эсквайра. Этот джентльмен, проживая в своем поместье, рассматривает себя как полноправного суверена политических действий, в силу тех же причин он выступает как суверен познания, занимаясь наукой. Не где-нибудь в университете, не в исследовательском центре, а прямо у себя в поместье.

Чрезвычайно важно подчеркнуть, что эсквайр не алхимик, ему нужен не философский камень, ему важно установить факт. Например, установить точное значение определенного клинописного символа или таксономическую принадлежность привезенного из Южной Индии насекомого. Помимо него этот факт интересует еще пару чудаков, тоже живущих в поместьях старой доброй Англии. Однако эти чудаки составляют не простое community, они в совокупности образуют не больше не меньше как базисную ячейку науки, ее своеобразную стволовую клетку. Если имеется в наличии такая ячейка, обеспечивающая суверенность познающего, она может прорасти в самые различные конкретные институции: в университетские журналы, конференции или заседания Королевского общества, и она остается монадой, которая оживотворяет все возможные учреждения, которые могут, конечно, уцелеть и без нее, но тогда они будут заниматься не наукой, а чем-то другим. Суверен познания, который взыскует истину, опирающуюся на факты, – вот подлинный субъект науки в отличие от мудреца, поэта, философа, в отличие от множества других фигур, обеспечивающих дистрибуцию знания. Важная черта ученого-естествоиспытателя, того же эсквайра, того же Ньютона, состоит в том, что он не нуждается в сакрализации каждого отдельного предмета исследования, отдельного факта, – достаточно того, что точка нуля, точка отсчета всех координатных систем, сама по себе просматривается отовсюду и поэтому приватизированный участок истины сохраняет осмысленность и возможность суммирования с целым.

Суверен научного познания является воистину удивительным существом. Очень любопытна типология этих подлинных суверенов, да и их экзистенциальные отличия от близкородственных вроде бы душ, таких как мудрец, философ, энциклопедист или, допустим, интеллигент – современный ему, но альтернативный продукт духовного производства. Наилучшим образом отличия вырисовываются в негативном разрезе, суверен познания (ученый) отличается от мудреца или энциклопедиста не тем, что он знает, а тем, чего не знает и знать не желает.

Речь идет не об агенте научного исследования, действия которого являются осмысленными не изнутри, а лишь благодаря внешней осмысленности задачи (парадигмы), – об этом и в ироническом, и в критическом ключе написано немало. Муравьи, которые умны, поскольку приписаны к муравейнику, нас сейчас не интересуют. Нам важен именно суверен, такой как Декарт или английский джентльмен-эсквайр, не жалеющий ни средств, ни времени на то, чтобы удовлетворить свое личное любопытство. А предметом любопытства, что важно, является не смысл жизни, и не отстраненное метафизическое построение, и не то, что способствует личной пользе, а, например, происхождение колец Сатурна. И вот эсквайр посвящает свое лучшее время выяснению этого вопроса.

Для науки как формации знания нет ничего более важного, чем беспредпосылочное чистое любопытство этого эсквайра, в сущности, отличающее науку от прочих видов мудрости. Ценностью науки является не какое-нибудь содержательное утверждение вроде постулата «Наш мир создан Богом», не антропологическая или вообще антропоцентрическая установка, будь она стремлением к спасению души или к нормализации работы кишечника. Эту традиционную иерархию ценностей, конституирующую формацию мудрости, наука как раз отменяет и взамен упраздненных содержательных тезисов и сверхзадач воздвигает факт, факт как идею, фактичность факта как принцип. Такие процедуры, как доказательство, опровержение, эксперимент, обрели высшую ценность вне зависимости от предмета, подвергаемого этим процедурам, что, несомненно, достойно удивления и выглядит отчасти даже мистическим. Ведь вероятность подобной самопроизвольной констелляции следует оценить как чрезвычайно низкую, изнутри традиционных структур накопления и передачи знания она никак не просматривается. Кантовский вопрос «как возможна наука?» все еще стоит со всей остротой, несмотря на то что дисциплинарная наука давно уже является господствующей формой знания. И все же наука является ежедневно свершающимся чудом.

Как можно посвятить жизнь установлению факта, если этот факт относится, например, к биохимии или к анатомии кольчатых червей? Посвятить жизнь поиску смысла – это понятно. Но установлению факта? И все же следует признать, что важность истины как истины, безотносительно к ее содержанию, – отличительная черта христианства, и без нее дисциплинарная наука была бы невозможна. Изнутри самого мыслимого как предмета мысли ничто не подталкивает к обретению истины как универсальной рамки; наоборот, строжайшим образом удерживается разделение на сакральное и профанное: они ни при каких обстоятельствах не могут быть равноистинны (и равноценны). Эти знания различаются по составу, по содержанию, носителями их являются разные персоны, а собственно логические условия определяются локальной гравитацией. Изъять форму истинности, форму истинного из самой истины, и завладеть ею в качестве легкой переносной рамки, автономного источника подсветки lumen naturalis (Декарт) – для этого требовалось нечто большее, нечто такое, чего сама наука не содержала и содержать не могла.

И это загадочное нечто, безусловно, представляет собой глубоко преобразованную религиозность, это само инобытие христианства. Можно было бы сказать, что научная истина со всей ее логической инфраструктурой это свое иное христианской истины, истины Иисуса, но это даже не преломленное иное, это свое собственное. Очень важно отличать легкую переносную рамку истины, которой так самозабвенно пользовались английские джентльмены, от формально-логической инфраструктуры, например от аристотелевской силлогистики. «Силлогистика есть мертвая схема» – как любил выражаться Гегель и был, в сущности, прав. Исчисление модусов логической правильности является некой разновидностью бухучета, автоматизированным навыком, который при первой удобной возможности должен быть «сброшен в железо». При этом понятно, что и силлогистика, прежде чем прийти в такое, полностью покинутое духом состояние, прошла через приключенческие метаморфозы, через настоящий авантюрный роман «первобытного мышления» (воспользуемся этим термином Леви-Брюля), из чего следует, что в сфере духа окончательный результат, который можно сдать под ключ школьному образованию или компьютерным программам, далеко не столь важен, как путь его становления, и инъекция сознания есть, скорее, приобщение к этому пути, а не принятие к сведению компактного остывшего результата.

Так вот, рамка, которую получил в свое распоряжение ученый, переносной колебательный контур истины, нисколько не походила на гербарий засушенных схем. Она больше напоминала (и по сей день напоминает) кольцо всевластия из эпопеи Толкиена, «мое сокровище», способное вводить в зачарованность и вообще преобразовывать до неузнаваемости своего обладателя.