Гегель. Самое существенное в мире то, что в нем умопостигаемо, соприродно нашему разуму (все действительное разумно). Прибавка к этому существенному представления в форме (в формате) наличного бытия, простого наличия, на первый взгляд кажется настолько несущественной, что напрашивается ироническая реплика: ничего себе «прибавка»! Все зримое и осязаемое, весь действительный мир… Все объективное, наконец! Между тем если разобраться, то за вычетом умопостигаемости (составляющей стихию мыслимого), останется только «пинаемое», дурная бесконечность простой вне-находимости и абстрактного сопротивления.
Маркс. Собственная событийность происходящего мышлению всегда лишь только дана. Импульсы и причина событий всегда за пределами мышления, они в «действительной жизни», в сфере производства и обмена. Какой бы корявой, невразумительной и даже тупой ни показалась эта действительная жизнь мышлению, она обладает абсолютным онтологическим приоритетом. Истина не есть нечто имманентно умопостигаемое, нечто такое, что мышление разворачивает в ходе самопрезентации подобно тому, как паук разворачивает и ткет «из себя» паутину. Истина трансцендентна мышлению, и следовательно, философия, представляющая какой-либо практический интерес и смысл, – это трансцендентная философия. Даже если бы паук смог обернуть паутиной умопостигаемости весь мир, разрыв, причиненный каким-нибудь ворвавшимся из трансцендентного шмелем, стоил бы больше, чем вся остальная паутина.
В том виде, в каком они изложены, соответствующие позиции, принадлежащие достаточно условному Гегелю и столь же условному Марксу, неравноценны. Условный Маркс был бы вполне прав, если бы не одно «но», не одна существенная корректировка, связанная с неточной постановкой вопроса (для чего, собственно, и понадобилась новая версия старого, как сама философия, вопроса). Ошибочность второй позиции, позиции «трансцендентного материализма», состоит в том, что содержание и, так сказать, формат действительной жизни не уточняются, и если под действительностью, которая всегда дана мышлению, понимать действительность корзин, стаканов и прочих хорошо упакованных в предметность объективаций, то такая распределенная по ячейкам и рубрикам действительность есть событие самой мысли. Тут прав скорее Гегель: корзина – это и есть мысль, только взятая не как определенное соображение того или иного мыслящего, а в своей простейшей объективации. Или так: мысль можно помыслить, не озвучивая ее вслух, можно записать на бумаге, а можно вплести в корзину. Все три события останутся в пределах одного континуума.
Все предметы, включая предметы мысли, в том числе и «только мыслимое», принадлежат одному семиозису, стало быть, апелляция к трансцендентному в данном случае не основательна. Другое дело, что действительная жизнь состоит не только из Gegenstande и операций по их производству, действительная жизнь – это и мир, как воля и представление, а также как вера, как любовь, и азарт, как аффект и настроение (Bestimmung). Действительность, открываемая через эти ворота, – именно она – и в самом деле трансцендентна мыслимому, она как шмель, разрывающий паутину умопостигаемого, как жало в плоть. Именно отсюда исходят те импульсы, которые для мыслимого суть чистое беспокойство. Само мышление предельно интенсифицируется в зонах прорыва, пытаясь объективировать, опредметить источник беспокойства – или замирая перед неведомым, трепеща перед немыслимым.
Там, где задача опредмечивания успешно решается, интенсивная, но сумбурная мысль уступает место науке, систематическому усилию гомогенизации, располагающему машинами абстракции и другими инструментами препарирования. Там, где объективация не удается, либо конструируемый предмет оказывается химерой, нисколько не влияющей на вторжение альтернативных семиозисов, а лишь затыкающей post factum место прорыва (например, безуспешный психоанализ), сохраняется интенсивное осмысление и, так сказать, лихорадочное смыслопроизводство. Именно в таких случаях мы можем смело утверждать: какой бы корявой, несуразной и даже тупой ни показалась эта действительная жизнь мышлению, она обладает абсолютным онтологическим приоритетом. Именно здесь и именно в этом смысле бытие воистину определяет сознание – определяет порой тем, что отключает его, переводит в причудливый, фантасмагорический мерцающий режим. И напротив, если бытие принимает форму отчетливых объектов, это значит, что оно уже в значительной мере определено сознанием, ему положены пределы, внутри которых сознание чувствует себя как дома. Оно там действительно дома, в своем семиозисе, в континуальности мыслимого, сплетенного, составленного, представленного в качестве пред-мета. Прорехи, через которые врываются беспокойство и трепет бытия, выглядят иначе.
Целый класс подобных ситуаций прекрасно описал Сартр в «Бытии и ничто», особенно в разделе «Самообман и дурная вера»:
«Вот, например, женщина, которая пришла на первое свидание. Она знает достаточно хорошо намерение, которое мужчина, говорящий с ней, питает на ее счет. Она знает также, что ей рано или поздно нужно будет принять какое-то решение. Но она не хочет спешить с этим, она заинтересована только в почтительном и скромном отношении к ней партнера. Мужчина, говорящий с ней, кажется искренним и вежливым, как стол является круглым или квадратным, как стенные обои являются голубыми или серыми… Но именно это не является тем, что она хотела бы, она глубоко чувствительна к желанию, которое она вызывает, но обнаженное и грубое желание ее унижало и страшило бы. Вместе с тем она не находит никакого очарования в уважении, которое было бы лишь уважением. Чтобы удовлетворить ее, необходимо чувство, которое адресовалось бы полностью ее личности, то есть к ее полной свободе, и которое было бы признанием ее полной свободы, но в то же время необходимо, чтобы это чувство было полностью желанием, чтобы оно адресовалось к ее телу как объекту.
…Но вот ее берут за руку. Это действие ее собеседника может изменить ситуацию, вызывая непосредственное решение: довериться этой руке значит согласиться на флирт, взять на себя определенные обязательства, отнять свою руку – значит прервать эту тревожную и неустойчивую гармонию, которая составляет обаяние свидания. Речь идет о том, чтобы как можно дальше оттянуть возможный момент решения. Известно, что тогда происходит: молодая женщина доверяет свою руку, но не замечает, что доверяет. Она не замечает этого, поскольку вдруг оказывается, что в этот момент становится вся духовной, она ведет своего собеседника к самым возвышенным сферам сентиментальной спекуляции, она говорит о жизни, своей жизни, она показывает себя в своем существенном аспекте: личностью, сознанием. И в это время совершается разрыв тела и души, ее рука неподвижно покоится меж теплых рук ее партнера – не соглашающаяся, не сопротивляющаяся – как вещь.
Мы скажем, что эта женщина пребывает в самообмане. Но она позволяет себе наслаждаться его желанием… Наконец, глубоко чувствуя присутствие своего собственного тела, может быть, даже до смущения, она реализует себя как не являющаяся своим телом, она созерцает его со своей высоты в качестве пассивного объекта, с которым могут происходить события, но который не может ни вызвать их, ни избежать, поскольку все возможности находятся вне его. Какое единство встречаем мы в этих различных аспектах самообмана? Им является определенный способ образовывать противоречивые понятия, то есть способ, который объединяет в них идею и отрицание этой идеи»[165].
У Сартра точно описано, каким образом бытие определяет сознание, если это спонтанное, дикое, не отшлифованное логикой и вообще рефлексией бытие. Если среди предметов сознание властвует, поскольку предметность, вещественность есть просто иное имя схваченного, укрощенного, заключенного в клетки понятий, схем или плетеных корзин бытия, то здесь мышление вынуждено совершать головокружительные кульбиты – именно потому, что здесь оно не определяет бытие, а вынуждено считаться с его повадками, с его «нравом». Образование «противоречивых понятий» выдает присутствие немыслимого, что одновременно является и самым надежным индикатором наличия субъекта. Субъект не справляется с задачей приведения к умопостигаемости, с тем, чтобы сделать ситуацию подконтрольной и прозрачной, но зато испытываемое им бытие есть в полной мере бытие субъекта, бытие от первого лица, ибо никакой более низкий ранг присутствия не может вписаться в происходящее (так, женщине «не интересно»), и простое абстрактное уважение к ее духовности, и простое вожделение, обходящееся без обиняков и предисловий, в то время как решения типовых задач в обработанном поле мыслимого – пусть даже достаточно сложных задач, – не содержит решающего указания на субъекта и может даже свидетельствовать о запуске машины абстракции, работающей в автономном режиме.
Вторжение иной и в то же время абсолютно человеческой (иной человеческой) реальности создает поле Daseinmassig, не слишком удачно названное Сартром ситуацией самообмана. Обманывается здесь само бытие, но при этом оно интенсифицируется, результатом чего может стать явление субъекта. Изнутри самого умопостигаемого, из континуума мысли субъект родиться не может, там недостаточно событийности, чтобы возникло поле Daseinmassig. Несмотря на название, оставляющее желать лучшего, анализ Сартра заслуживает самого пристального внимания:
«Решение быть в самообмане не осмеливается назвать свое имя, оно думает и не думает о себе как пребывающем в самообмане… Самообман не сохраняет норм и критериев истины как они принимаются критическим мышлением правдивости. О чем самообман решает сначала, и есть в действительности природа истины. [Только] с самообманом и появляется истина, а также метод мышления, типы бытия объектов и этот мир самообмана, которым внезапно окружается субъект, имеет онтологическую характеристику, заключающуюся в том, что бытие в нем есть то, чем оно не является.