— В России — революция… — оправдывает ситуацию Космин.
— Да, прапорщик, революция, но не как причина, а как следствие. Наша Россия — Марсово поле, даже более — долина Мегиддо — место судьбоносных битв ветхозаветных народов. Мы — великороссы — веками растим и холим свою элиту, но почти каждое ее второе поколение мгновенно растлевается, распадается под лучами божественного света Провидения, порождая «богему» и подонков. Сталкиваясь с разными кругами «богемы», делаешь странное открытие. Талантливых и тонких людей — встречаешь больше всего среди ее подонков.
В чем тут дело? Может быть, в том, что самой природе искусства противна умеренность. «Либо пан, либо пропал». Пропадают неизмеримо чаще. Но между верхами и подонками — есть кровная связь. «Пропал». Но мог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло, что-то помешало — голова слабая. И воли нет. И произошло обратное «пану» — «пропал». Но был шанс. А средний, «чистенький», «уважаемый» никак, никогда не имел шанса — природа его совсем другая.
В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, — гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость.
— По-вашему, русские — народ вообще или никчемный, или юродивый?
— Я бы сказал точнее, мессианский, а страна еще страшнее…
— Да, Николай Степанович! Современная война требует — и от кавалерии прежде всего — расчета, умения, знаний, а не удали. А сколь необходимо терпения и выдержки в окопном сидении и в окопном бою, — смакуя уже теплое пиво, молвит штаб-ротмистр.
— Согласен, Василий Анатольевич. Окопные бдения оставили в моей памяти особые отметины. Помнится, наш уланский эскадрон как-то держал оборону у реки. Ночь была тревожная, все время выстрелы, порою треск пулемета. Часа в два меня вытащили из риги, где я спал, зарывшись в снопы, и сказали, что пора идти в окоп. В нашей смене было двенадцать человек под командой подпрапорщика. Окоп был расположен на нижнем склоне холма, спускавшегося к реке. Он был неплохо сделан, но зато никакого отхода, бежать приходилось в гору по открытой местности. Весь вопрос заключался в том, в эту или следующую ночь немцы пойдут в атаку. Встретившийся ротмистр посоветовал не принимать штыкового боя, но про себя мы решили обратное. Все равно уйти не представлялось возможности, — слегка шепелявя, с любовью рассказывает Гумилев.
Кирилл переключает внимание на председателя.
— Когда рассвело, мы уже сидели в окопе. От нас было прекрасно видно, как на том берегу немцы делали перебежку, но не наступали, а только окапывались. Мы стреляли, но довольно вяло, потому что они были очень далеко. Вдруг позади нас рявкнула пушка — мы даже вздрогнули от неожиданности, — и снаряд, перелетев через наши головы, разорвался в самом неприятельском окопе. Немцы держались стойко. Только после десятого снаряда, пущенного с той же меткостью, мы увидели серые фигуры, со всех ног бежавшие к ближнему лесу, и белые дымки шрапнелей над ними. Их было около сотни, но спаслось едва ли человек двадцать.
За такими занятиями мы скоротали время до смены и уходили весело, рысью и по одному, потому что какой-то хитрый немец, очевидно, отличный стрелок, забрался нам во фланг и, невидимый нами, стрелял, как только кто-нибудь выходил на открытое место. Одному прострелил накидку, другому поцарапал шею.
«Ишь, ловкий!» — без всякой злобы говорили о нем солдаты. А пожилой, почтенный подпрапорщик на бегу приговаривал:
«Ну и веселые немцы! Старичка, и того расшевелили, бегать заставили».
На ночь мы опять пошли в окопы. Немцы узнали, что здесь только кавалерия, и решили во что бы то ни стало форсировать переправу до прихода нашей пехоты. Мы заняли каждый свое место и в ожидании утренней атаки задремали, кто стоя, кто присев на корточки.
Песок со стены окопа сыпался нам за ворот, ноги затекали, залетавшие время от времени к нам пули жужжали, как большие опасные насекомые, а мы спали, спали слаще и крепче, чем на самых мягких постелях. И вещи вспоминались все такие милые — читанные в детстве книги, морские пляжи с гудящими раковинами, голубые гиацинты. Самые трогательные и счастливые часы — это часы перед битвой.
Караульный пробежал по окопу, нарочно по ногам спящих, и для верности толкая их прикладом, повторяя: «Тревога, тревога». Через несколько мгновений, как бы для того, чтобы окончательно разбудить спящих, пронесся шепот:
«Секреты бегут!»
Несколько минут трудно было что-нибудь понять. Стучали пулеметы, мы стреляли без перерыва по светлой полосе воды, и звук наших выстрелов сливался со страшно участившимся жужжаньем немецких пуль. Мало-помалу все стало стихать, послышалась команда:
«Не стрелять!»
Мы поняли, что отбили первую атаку. После минуты торжества мы призадумались, что будет дальше. Первая атака обыкновенно бывает пробная, по силе нашего огня немцы определили, сколько нас, и вторая атака, конечно, будет решительная, они могут выставить пять человек против одного. Отхода нет, нам приказано держаться, что-то останется от эскадрона?
Поглощенный этими мыслями, я вдруг заметил маленькую фигуру в серой шинели, наклонившуюся над окопом и затем легко спрыгнувшую вниз. В одну минуту окоп уже кишел людьми, как городская площадь в базарный день.
«Пехота?» — спросил я.
«Пехота. Вас сменять», — ответило сразу два десятка голосов.
«А сколько вас?»
«Дивизия».
Я не выдержал и начал хохотать по-настоящему, от души. Так вот что ожидает немцев, сейчас собирающихся в атаку, чтобы раздавить один-единственный несчастный эскадрон. Ведь их теперь переловят голыми руками. Я отдал бы год жизни, чтобы остаться и посмотреть на все, что произойдет. Но надо было уходить. Мы уже садились на коней, когда услыхали частую немецкую пальбу, возвещавшую атаку. С нашей стороны было зловещее молчание, и мы только многозначительно переглянулись.
— Сколько же на фронте можно встретить и узнать забавного, веселого, и одновременно горестного, печального, — философски заметил молодой человек-литератор с белыми манжетами и прямым пробором на голове, фамилию и имя которого Кирилл вновь позабыл за очередной кружкой пива.
Гумилев вдруг процитировал:
Как могли мы прежде жить в покое
И не ждать ни радостей, ни бед,
Не мечтать об огнезарном бое,
О рокочущей трубе побед?!
— Это ваши стихи, Николай Степанович? — тихо спрашивает штаб-ротмистр.
— Мои…
— Великолепно, — поправляя пенсне, столь же тихо, окунаясь в хмельную сказочную дымку шепчет Космин…
— А вы знаете, господа, прапорщик Гумилев — отчаянный человек, хотя, по отзывам начальства, «хороший парень» и дельный офицер, — словно снимая с глаз шелковую шаль очарования, с улыбкой, но вполне серьезно произнес штаб-ротмистр. — Николая Степановича невозможно упрекнуть в безрассудности или в показной лихости. Но в Александрийском гусарском полку он неоднократно удивлял многих своими непонятными другим поступками. Можно сказать, что он порой вел себя, как лермонтовский фаталист. Однажды с группой офицеров он шел вдоль линии окопов за бруствером по берегу Западной Двины. Вдруг противник ударил по ним плотными пулеметными очередями. Пули легли совсем рядом. Все офицеры, включая командира эскадрона, тут же бросились в окоп и залегли. А председатель нашего стола даже и не подумал. Достал, знаете ли, папиросу, закурил у немцев на глазах, затянулся несколько раз, дождался еще одной очереди и тогда только спрыгнул в окоп. За это, правда, получил нагоняй от командира эскадрона.
Кирилл обратил внимание, что Гумилев немного нервно закурил и глубоко затянулся после рассказа сослуживца.
— Алексей, давай покурим? — вдруг попросил Кирилл Пазухина, испытывая странное и сильное желание наполнить синим, пахучим папиросным дымом свои легкие.
— Изволь, друг мой, — отвечал тот, протягивая Космину портсигар. Крышка миниатюрного папиросного хранилища щелкнула и откинулась.
Гумилев предупредительно достал спичку и, зажигая о коробок, протянул ее Кириллу, крутящему мундштук папиросы в пальцах правой руки. Через минуту Космин уже с наслаждением тянул в себя ароматный дым, а тяжелый хмель дурманил ему голову… Все остальное он воспринимал уже отрывочно.
— Выпьем, господа, за нашу кавалерию. Чтоб еще много десятилетий и даже столетий наши боевые кони несли нас навстречу врагу!
«Кто это такой удалой, так искренен и до ужаса не труслив? — пронеслось у Кирилла в голове, и он посмотрел на молодого офицера правее от себя. — Ба, да это же Леша Пазухин. Ну, надо же, Алексей, оказывается, такой самоуверенный, самодовольный франт, курносый и с веснушками на щеках. А мне казалось…»
— А вы знаете, друзья мои, что немцы вообще неважные кавалеристы? Австрийцы получше. Очень был забавен один пленный прусский улан, все время удивлявшийся, как хорошо ездят верхом наши. Он скакал, объезжая каждый куст, каждую канаву, при спусках замедлял аллюр, наши скакали напрямик и, конечно, легко его поймали. Кстати, многие наши жители уверяют, что германские кавалеристы не могут сами сесть на лошадь. Например, если в разъезде десять человек, то один сперва подсаживает девятерых, а потом сам садится с забора или с пня. Конечно, это легенда, но легенда очень характерная. Я сам видел однажды, как вылетевший из седла германец бросился бежать, вместо того чтобы опять вскочить на лошадь, — пришепетывающим баритоном произнес тот же разноглазый из их компании.
«Кто он таков, что так уверенно отзывается о немцах? Много на себя берет… Неужели тоже воевал? Ах, да и погоны прапорщика, как у меня. Господи, кто же этот косоглазый?» — загадочно и надоедливо гвоздило в мозгу у Космина.
— Вы знаете, господа, я бы назвал Николая Степановича «гусаром смерти», гордящимся своим славным кавалерийским прошлым, собирающимся писать историю своего полка! — торжественно и пьяно произнес молодой собеседник Кирилла с пробором на голове…
«А этого где я ранее видел? Да, да… господин с иронической улыбкой, юный литератор с русской фамилией… Иванов. Да уж, не Надсон… Все Иваны — дураки!» — подумал про себя Кирилл, вспоминая сказку про Иванушку-дурачка и первое свое знакомство с новым мужем матери богатым фабрикантом Иваном Спасским.