– Вы перескажете Тане этот наш разговор, и она, надеюсь, догадается, кто я.
– А если нет?
– Думаете, не догадается? – он задумался и с легкой улыбкой добавил: – Тогда вот что. Передайте ей привет от… от градоначальника. После этого у нее отпадут всякие сомнения.
– А вы не хотите ее увидеть? Это вполне возможно. До рю Колизе минут пятнадцать пешим ходом, – попытался по-мефистофельски соблазнить Павла Максим.
Глупый вопрос! Конечно, хотел бы! Даже чтобы попрощаться, чтобы сказать ей, что он все понимает и заранее благословляет ее на ту жизнь, которую она для себя изберет.
– Очень хочу. Но, к моей досаде… – Павел так и не закончил фразу, лишь с сожалением развел руками.
– Жаль, – вздохнул Максим. – Вы мне понравились. Я с удовольствием написал бы ваш портрет.
– Вот! О портрете! – словно вспомнив что-то очень важное, вскинул глаза на Максима Кольцов. – Я не могу вам этого запретить. Вы все равно его нарисуете. По памяти. Потому что вас об этом попросит Таня. И вы не сможете ей отказать. Единственная просьба: пусть этот портрет будет для внутреннего, как говорится, потребления. Не выставляйте его в своей рекламной галерее здесь, на Монмартре. Таня, тоже, надеюсь, поймет, что его лучше держать подальше от глаз ее папы.
– Договорились. И будем считать, что я ничего не понял, – глядя Кольцову в глаза, откровенно сказал Максим. – Во всяком случае, будьте уверены, я нигде и никогда не вспомню об этой нашей встрече. Кроме, конечно, Тани. Но, естественно, я ее предупрежу…
– Не нужно. Она обо мне знает все, что нужно, чтобы сделать правильный вывод.
Они вышли из кабаре. На улице, перед тем, как попрощаться и разойтись в разные стороны, Максим опустил на мостовую свой увесистый чемодан.
– Одну минутку.
Приоткрыв крышку, он прошелестел листами ватмана и наконец извлек оттуда портрет Тани. Тот самый, который украшал его рекламный планшет. И протянул его Павлу.
– Примите на память. Нет, не от меня. От Тани.
– Спасибо.
Они пожали друг другу руки и расстались. Павел долгим взглядом проводил идущего вверх по улице, к площади Тертр, Максима. И когда тот затерялся вдали в толпе, он бережно скатал в трубочку подарок и неторопливо зашагал вниз.
Ивана Платоновича Кольцов уже застал дома.
– Были в Лувре?
– И тебе советую, – ворчливо, с легкой долей вызова ответил Старцев.
Павел принял это как упрек, дескать, болтаешься попусту по улицам вместо того, чтобы какой-нибудь музей посетить, коль уж выдалось свободное время.
Старик долго молча ходил по комнате, его взгляд был отсутствующий, блуждающий. Было видно, его через край переполняли чувства, и Кольцов, поняв его состояние, не стал продолжать разговор. Но Старцев сам, после длительного молчания, вновь обратился к Павлу:
– Удивительная нация. Совсем не немцы. Больше походят на русских. Та же открытость, легкость, бесшабашность. А вот поди ж ты! Отовсюду все тянут к себе в норку, как муравьи в муравейник. И бережно хранят. А мы… Что мы за народ такой? Все продадим, что не продадим – пропьем, а не пропьем, так либо выбросим, либо подарим. Так и живем. Ничего святого!
– Ну зачем же вы так? А Эрмитаж? А Третьяковская галерея?
– Голубчик Павел Андреевич! Мы ведь страна богатейшая не только полезными ископаемыми, но и людскими талантами. И что же? Музеев, галерей: раз, два – и обчелся. Да и те много беднее Лувра. Ты вот Третьяковку упомянул. Так за нее спасибо надо сказать одному-единственному человеку – Павлу Михайловичу Третьякову. Его неустанными трудами собрано сие великое богатство. Не будь Третьякова, растеклась бы наша ценнейшая и самобытная русская живопись по огромным российским пространствам и где-нибудь, в какой-то «тьмутаракани», сгинула бы. И все! Боюсь, как бы после бриллиантов наши большевистские вожди не распродали бы и эрмитажные ценности. Вполне это допускаю. Грамотные, интеллигентные люди в большинстве своем покинули Россию. А ведь это цвет нации!
– По поводу цвета нации Ленин думает иначе.
– Позволь мне не согласиться с Владимиром Ильичом. Видимо, ему не повезло, и он мало сталкивался с людьми, которые по тому, что они свершили, могут считаться цветом нации. Мне повезло. Я таких людей знал. Взять хотя бы моих харьковских друзей, которыми, поверь мне, могла бы гордиться Россия. К сожалению, они покинули ее навсегда. Думаю, такая же участь постигла Петербург, Москву и многие другие наши города. А вакуум заполняют Юровские. И в этом вся наша беда.
Павел понял: Иван Платонович надолго травмирован своим невольным участием в «бриллиантовой дипломатии». Исчезновение злополучного саквояжа с бриллиантами заставило его задуматься о судьбе российских ценностей, с которыми с такой безумной щедростью расправились новые власти.
Бушкин пришел, когда уже начало смеркаться. Он пешком исходил едва ли не пол-Парижа, посетил многие места, связанные с Великой французской революцией и с Парижской коммуной. И с присущими ему напором и энергией стал делиться своими впечатлениями.
– Спасибо товарищу профессору. Если б не он, постоял бы я когда-нибудь в жизни возле стены Коммунаров? Верите-нет, стою я на кладбище Пер-Лашез и все так ясно себе представляю, будто сам тогда здесь был. Тут вот версальцы, а там наши…
– Позвольте полюбопытствовать, «наши» – это кто же? – язвительно спросил Старцев. – Красные? Большевики?
– Известно, кто. Парижские коммунары. Их враги-версальцы со всех сторон окружили. Силы неравные. Коммунары отбивались до последнего патрона. И все до одного погибли, – и, скорбно помолчав немного, добавил: – Вернусь, пьесу про это напишу.
– Да откуда вы все это знаете? – продолжал донимать Бушкина Иван Платонович. – Версальцы, коммунары…
– Это просто. У нас в бронепоезде товарища Троцкого была своя библиотека. Мне разрешали в ней книжки брать, – пояснил Бушкин. – Одна толстая такая попалась: «Великая французская революция как предтеча Парижской коммуны». Это заголовок. А под ним еще написано: «не извлеченные уроки». Одолел. Три раза всю от корки до корки прочитал. Какие-то страницы на зубок выучил. Хорошая книжка, умственная. Мне после этой книжки все как есть открылось. Вот, скажем, наша Гражданская война, она же точь-в-точь на Великую французскую похожа. Там тоже король, Людовик Шестнадцатый, верховодил. Так же народ поднялся, захватил тюрьму – Бастилией называется. Я и там сегодня побывал. Нет теперь той тюрьмы, снесли. Площадь теперь. Красивая. Цветочки, кусточки. Вроде и не лилась здесь народная кровь, не рубили головы коммунарам. Но я не о том.
Бушкин говорил громко и вдохновенно, словно читал монолог из какой-то пьесы. Старцев даже пару раз многозначительно поглядел на Кольцова: смотри, дескать, вот каким он может быть, этот неулыбчивый и не шибко грамотный Бушкин!
– Захватить-то власть народ захватил, Людовика казнили. Все, как у нас. И не совсем, – продолжал Бушкин. – Коммунарам целик чуток довернуть, и получилось бы все без промаха. Не сумели. И что же? Якобинцев, которые за народ, разгромили. Марата убили, Робеспьера, Дантона, Сен-Жюста казнили…
– Постойте, постойте, Бушкин! Господи, да откуда все это у вас? С такими подробностями? – остановил Старцев извергающего этот монолог бывшего гальванера. Этот неприметный с виду парень своими косноязычными, но умными суждениями, своими пророческими выводами порой поражал профессора, который давно привязался к нему и считал его едва ли не своим сыном. – Вы что же, готовились к нашему отъезду в Париж? Что-то читали?
– Какое там! Вы разве не помните: минуты свободной не было. Но я ж вам говорил: у меня память. Про Великую французскую революцию до утра могу рассказывать. Очень она мне на душу упала.
– Может, другим разом? – улыбнулся Кольцов.
– Еще только два слова. Про Парижскую коммуну, – не унимался Бушкин. За все эти, проведенные во Франции, дни он уже начал привыкать к тому, что его наравне со Старцевым считают виноватым в потере саквояжей, и поэтому все больше молчал. Да и поговорить-то особенно было не с кем. Иван Платонович тоже весь ушел в себя. Жданов и Болотов разговаривать с ними предпочитали об обстоятельствах их ограбления. И только. И вот в их комнате возник еще один человек – Кольцов, который доброжелательно с ними разговаривает, умеет хорошо слушать. И Бушкин взбунтовался. После длительного вынужденного молчания ему просто захотелось обратить на себя внимание, рассказать, какие чувства овладевали им на местах тех не столь давних событий.
– Вот Парижская коммуна. Через восемьдесят лет после Великой французской, – перешел на торопливую скороговорку Бушкин, боясь, что его так и не дослушают до конца, до тех выводов, до которых он дошел самостоятельно, своим собственным умом, – пролетарии установили свою диктатуру. Коммуны стали управлять городами. Живи и радуйся. Так нет же! Всего семьдесят два дня и длилась их радость. Контрреволюционных версальцев, врагов коммуны, надо было разгромить. Вырубить под корень. А они что? Забыли про те давние уроки Великой революции. И поплатились. А товарищи Ленин и Троцкий все правильно поняли: допрежь всего надо изничтожать всю внутреннюю контрреволюцию. Безжалостно и до конца. Тогда все сойдется, – и закончил Бушкин совсем уж неожиданно. – Я так думаю, товарищ Троцкий давал почитать ту книжку Ленину. Ну, про не извлеченные уроки. Может, она и открыла Ленину глаза на то, как в нашей революции победить.
– Эк куда вы хватили, Бушкин! – с укоризной в голосе, с улыбкой произнес Кольцов. – Товарищ Ленин сам лично много книг о революции написал. И про Парижскую тоже.
– Не читал, – с сожалением сказал Бушкин. – Не было их в нашем бронепоезде. Кончится война, обязательно прочитаю. Всемирная революция только начинается. Пригодится.
– Далеко загадываете, Бушкин.
– Что ж тут такого. После того, как свою коммунистическую власть установим, другим тоже надо будет подсобить. Вы меня, конечно, извините, но я обязательно здесь, в Париже, еще разок побываю.