ым порождал неврозы. Он и тут не ставил под вопрос базисный образ человека, но, как и все либеральные реформаторы, пытался уменьшить лежащее на человеке бремя — в рамках той же традиционной картины.
Поскольку теоретическая картина человеческой природы была той же, что и у большинства его современников, не было отличий и в политических установках, по крайней мере в отношении к первой мировой войне — а это был наивысший тест не только для сердца, но и для разума и реализма людей того времени. "Непосредственная реакция Фрейд на объявление войны. — пишет Джоне, — была неожиданной. Можно было предположить, что миролюбивый savants пятидесяти лет встретит ее просто с ужа сом, как многие другие. Напротив, его первой реакцией был скорее юношеский энтузиазм, пробуждение воинственного пыла его отрочества. Он даже высказался о безрассудных действиях Берхтольда (австрийский министр иностранных дел. — Э. Ф.) как об "освободитель ном, снимающем напряжение мужественном деянии" ("Das Betreiende der mutigen Tat") и зая вил, что впервые за тридцать лет он почувствовал себя австрийцем… Его все это так захватило, что он ни о какой работе думать не мог и про водил время, обсуждая события дня со своим братом Александром. "Мое либидо отдано Австро — Венгрии" — так он выразился тогда".
Характерны его сравнения военных событий с битвами внутри движения. В письме Хитшману он замечает: "Мы выиграли кампанию против швейцарцев, но было бы чудом, если бы германцы победоносно завершили войну, а мы смогли продержаться до этого времени. Мы должны изо всех сил на это надеяться. Германская ярость кажется тому гарантией, и возрождение Австрии обещает многое".
Для идолопоклонства Джойса, да и вообще для ортодоксально — фрейдистского взгляд? характер но то, что моральная и политическая проблема этого воинского энтузиазма камуфлируется "ис толкованием", будто мы имеем здесь дело с "юношеским энтузиазмом, пробуждением воинственного пыла его отрочества". Джоне, должно быть, сам был несколько изумлен такой реакцией Фрейда, а потому он пишет, что "это настроение, однако, длилось совсем недолго и Фрейд через неделю пришел в себя". Но это не соответствует тем фактам, которые приводит сам Джоне. Прежде всего, он "пришел в себя" лишь в отношении того, что касалось энтузиазма по поводу Австрии, да и мотив этого нельзя признать самым разумны… "Довольно любопытно, — пишет Джоне, — что перемену в чувства Фрейда внесло отвращение к той некомпетентности его новообретенного отечества, что проявлялась в кампании против сербов". Пока речь шла о Германии, потребовалось еще несколько лет, а не "пара недель", чтобы прошел энтузиазм. В 1918 г. Фрейд еще желал победы Германии, хотя к тому времени она казалась ему маловероятной. Только в самом конце войны он преодолел свои иллюзии. Но, в отличие от многого другого, опыт первой мировой воины и самообмана оказал глубокое воздействие на Фрейда и многое ему прояснил. В начале 30 — х годов в замечательном обмене письмами с Альбер том Эйнштейном по вопросу о возможном пред отвращении войн он говорит о себе и об Эйнштейне как о пацифистах и не оставляет никаких сомнений по поводу своего отрицательного отношения к войне. Хотя Фрейд считает, что готовность люден участвовать в воине коренится в инстинкте смерти, по его мнению, вместе с ростом цивилизации деструктивные тенденции интернализируются (в форме Сверх — Я). Он выражает надежду, что мысль о возможности положить конец всем войнам в не столь уж далеком будущем благодаря интернализации агрессии и ужасу перед разрушительной силой новой воины, быть может, окажется не столь уж утопичной".
Но в то же самое время письмо к Эйнштейну свидетельствует, что в политике Фрейд находится на крайнем правом фланге либерализма — эта позиция отчетливо выражена и в "Будущем одной иллюзии". Он заявляет, что деление людей на вождей и подчиненных относится к конституции человека, неравенство — ее неотъемлемая часть. Подавляющему большинству людей нужна власть, принимающая за них решения, которой они должны более или менее безусловно подчиняться. Единственная его надежд? состоит в том, что эта правящая элита будет сформирована из избранных людей, способных пользоваться своими мозгами и бесстрашных в борьбе за истину. Идеальным является "сообщество людей, подчиняющих свою инстинктивную жизнь диктатуре разума".
Вновь мы видим здесь главный идеал Фрейда: господство разума над инстинктом, соединенное с глубоким неверием в способность среднего человека принимать решения и определять собственную судьбу. Такова одна из трагических сторон жизни Фрейд?: за год до победы Гитлера он отчаивается в возможностях демократии и в качестве единственной надежды предлагает диктатуру элиты мужественных, отчаянных людей. Не было ли это надеждой на то, что лишь психоаналитическая элита может направлять и контролировать праздные массы?
ИТОГИ И ВЫВОДЫ
С помощью предшествовавшего анализа мы стремились показать, что целью Фрейда было основание движения за этическое освобождение человека, создание новой светской и научной религии для элиты, призванной вести за собой человечество.
Но мессианство Фрейда не превратило бы психоанализ в Движение, не будь в этом потребности у его последователей, а равно и у широкой публики, восторженно принявшей его учение.
Кем были его первые преданные ученики, владельцы шести из Семи Колец? Городские интеллектуалы с глубокой потребностью в идеале, в вожде, в движении, но уже лишенные всяких религиозных, политических или философских идеалов и убеждений; среди них не было ни одного социалиста, сиониста, католика или ортодоксального иудея (у Эйтинстона могли быть размытые симпатии к сионизму). Их религией было Движение. Растущий круг аналитиков принадлежал к той же среде; в подавляющем большинстве это были интеллектуалы — выходцы из среднего класса, без религиозных, политических или философских интересов и увлечений. Гигантская популярность психоанализа на Западе, особенно в Соединенных Штатах, начиная с 30 — x годов, без со мнения, имеет тот же социальный базис. Это был средний класс, для которого жизнь утратила смысл. У таких людей нет политических или религиозных идеалов, но все же они заняты поиском смысла, идеи, которой они могли бы себя посвятить, объяснения жизни, которое не требует ни веры, ни жертв и при этом удовлетворяет потребность в чувстве сопричастности движению. Движение удовлетворяло всем этим требованиям.
Однако новая религия разделила судьбу большинства религиозных движений. Первоначальный энтузиазм, свежесть и спонтанность скоро ослаб ли; верх взяли иерархия, добывающая себе престиж "правильным" толкованием догмата, наделенная властью судить — кто верен и кто неверен религии. Догмат, ритуал, превращение вождя в идола заняли место творчества и спонтанности.
Вряд ли необходимо доказывать чрезвычайность роли, которую в ортодоксальном психоанализе играет догмат. За последние полвека теоретическое развитие, если не брать новшества самого Фрейда, было сравнительно незначительным.
Единственное крупное изменение, ревизию психоаналитического мышления — понятия инстинкта жизни и инстинкта смерти — привнес сам Фрейд: они никогда целиком не принимались ортодоксальными психоаналитиками и не получили дальнейшего развития. Сам Фрейд так и не предпринял решительного пересмотра своих прежних механистичных понятий, чего, по моему мнению, требовала его новая теория. По этим причинам и ввиду ограниченности объема данного исследования я вел речь только о том, что составляло основу теории Фрейда на стадии, предшествовавшей дискуссии об инстинкте смерти.
В основном речь шла о применении Фрейдовых теорий к клиническому материалу, а еще всегда с целью доказать, что Фрейд был прав, почти без мысли о других теоретических возможностях. Да же самое независимое развитие в эгопсихологии — это скорее перефразирование многих хорошо известных наблюдений в терминах Фрейдавой теории, не открывающее новых перспектив. Помимо относительной стерильности "официальной" психоаналитической мысли, ее догматизм проявился в реакции на всякое отклонение. Один из самых ярких примеров я уже приводил — реакция Фрейда на идею Ференчи о том, что пациент нуждается в любви как условии исцеления. Но то же самое происходило в движении повсюду. Аналитики, открыто и публично критиковавшие идеи Фрейда, изгоняются из паствы, даже если у них нет намерения основывать собственные "школы" и они лишь делятся результатами своих наблюдений и размышлений, опираясь на идеи Фрейда.
Столь же очевиден и ритуальный элемент ортодоксального психоанализа. Кушетка и стул позади неё, четыре — пять встреч — сеансов в неделю, маячащий за спиной аналитик — за исключением того момента, когда он дает "истолкование", — все это из полезных средств сделалось само целью, священным ритуалом, без коего ортодоксальный психоанализ попросту немыслим. Самым выразительным конечно же является кушетка. Фрейд выбрал ее, поскольку "не хотел, чтоб на него глазели по восемь часов в день". Затем добавились иные резоны: что пациент не должен знать реакции аналитика на свои слова, а потому лучше, если аналитик позади; либо что пациент чувствует себя свободнее, расслабленнее, когда не смотрит на аналитика; либо, как это стали подчеркивать позже, что "ситуация кушетки" искусственно создает ситуацию раннего детства, которая необходима для лучшего развития переноса. Какими бы ни были достоинства этих аргументов (лично я думаю, что они их лишены), в любой "нормальной" дискуссии по терапевтической технике должна существовать возможность свободного их обсуждения. Для психоаналитической ортодоксии отказ от использования кушетки уже есть признак отступничества и свидетельство prima foe, что та кого еретика нельзя считать "аналитиком".
Многих пациентов влечет именно этотритуализм; они чувствуют себя частью движения, испытывают чувство солидарности со всеми ранее про анализированными и превосходство по отношению к тем, кто не испытал этого. Зачастую их куда больше занимает не лечение, а радостное чувство найденного духовного прибежища.