Миссотельский романс [СИ] — страница 2 из 5

Он скоро уставал, и тогда просто сидел, закинув голову и сжав подлокотники, на руках вздувались жилы; а Лив вдруг ловила себя на безотчетной жалости, когда боль кривила его жесткие губы.

Она искала себе какое-нибудь занятие и сидела с вышивкой подле него либо читала ему вслух книги из замковой библиотеки. Широкие, с виньетками, потемневшие страницы переворачивались с тихим треском, повествуя о событиях древности, и те всплывали, как живые. Однажды Рибейра прервал чтение на полуслове, прижав руку к лицу. Лив метнулась к нему, тяжелый том обрушился на пол.

— До-вольно… Голова болит…

— Я принесу лекарство.

— Нет. Останьтесь.

Он поймал ее руку, принудил сесть на низкую мягкую скамеечку у ног.

— Расскажите мне… что-нибудь.

Ливия растерялась.

— Что?

— Что-нибудь… о себе.

Он сидел, закусив губу, и Ливия осторожно, боясь обидеть, погладила его по руке. Рибейра не отстранился.

— Что я могу рассказать… Матери я не помню. Отец был купцом. Умер шесть лет назад. От лихорадки. В Ресорме.

Сделалось больно от воспоминаний об отце. Он служил Ордену и ее приобщил к этому делу, они всю жизнь, до последних дней, были вместе… Ливия не знала, что еще прибавить. Она надеялась, что Рибейра в ответ хоть что-то, хоть несколько слов скажет о себе. а он молчал. Ливия умом понимала, что он прав, но ее почему-то обидело это.

На шестой день они стали выходить в сад, и с этого дня делали это ежедневно. Сад Миссотеля казался неухоженным, к чему старательно приложил руку садовник. Только перед главным фасадом шли регулярные, обсаженные кипарисами аллеи, ровные клумбы розалий с бордюром маттиол и пламенеющих настурций, араукариями и темнолистыми лимонными деревьями. Но далее, в пределах замковых стен и по склонам долины, сад разбегался прихотливо вьющимися дорожками, взбирался на уступы, оплетенные плющом и виноградом, спускался в ложбины, открывался причудливыми гротами и звенящими по камням ручьями; купы цветущего миндаля, персиковых и абрикосовых деревьев, изгороди лиловых и розовых ломоносов, вьющихся роз и повоя, восходя по склонам, сменялись акацией, и похожей на акацию сафорой с гроздьями белых соцветий, буйствовали боярышник и сирень, а дальше сад почти незаметно терялся в рощах пиний и эвкалиптов, еще выше величественно возвышались колонны буков и грабов, дубы, в прогалах березки, плакучая поросль ив, лещина, дышащий сладостью перистолистый рябинник, крушины, можжевельник, туя, таргонский орех — исходящий зноем, смолой и негой, кипящий под солнцем южный лес.

Вначале они не поднимались туда, довольствуясь нижними аллеями. Рибейра ступал неуверенно и осторожно, точно напряженно прислушивался к окружающему, тяжело опирался на руку Лив. Ветер шелестел в ветвях, донося запахи цветения, звенели цикады. Весь голубой безоблачный воздух был напоен этим звоном и жарким трепетом, колыхался, как расплавленное стекло. Изредка долетал запах дыма — пастухи в горах жгли костры. Рибейра останавливался, прижавшись к древесному стволу и страшно закинув голову, словно должен был что-то увидеть над замком и над горами. Ливию пугало тогда непонятное выражение, застывающее на его лице, и эта повязка неискаженной белизны. Тогда она заговаривала с ним, и он возвращался из забытья, отпуская помятый бутон. Ливия жаловалась на усталость, и они садились на обомшелую каменную скамью, слушая щебет птиц, щелканье бича и звон колокольцев возвращающегося в замок стада. Вечером делалось сыро, над шпилями и крутыми гребнями крыш загорались мокрые звезды. Тогда Ливия торопилась увести его домой и зажигала свечи. Он всегда просил, чтобы она зажигала свечи, и сидел, обратив слепое лицо огню и придвинув к нему ладонь…

По замку прокатился звук гонга, сзывающий всех на ранний ужин. Они не спускались — им, в нарушение обычая, разрешено было трапезничать отдельно. Ливия вначале думала, что ей придется кормить его с ложечки, как ребенка, но Рибейра обходился сам, и хоть ел мало и неохотно, не путал медницу с кофейником. Ливия даже слегка удивлялась этому. Трапезы проходили в нетягостном молчании либо легкой светской болтовне, только изредка она сердилась, когда он доставал из сахарницы и грыз кусок сахару — как мальчишка. Упрекала его. а он отвечал с невинным видом, что должен же иметь в жизни хоть немного радости. Ливия всплескивала руками и отодвигала сахарницу, а Рибейра тут же находил ее, и Ливии не оставалось ничего другого, как рассмеяться.

Она на серебряном подносе принесла ужин и стала расставлять на накрахмаленной скатерти вентанский фарфор, любуясь его серо-золотыми замками и игрой перламутра; разлила серебряным половником бульон — фарфор отозвался тонким звоном, — внесла зажженные свечи. Окно было отворено, и зябкий сладкий ветер, сталкиваясь с жаром от горящего камина, создавал непередаваемое ощущение пронизанного теплом холода. Ливия поежилась, поправляя на плечах пуховый шарф, стукнула рамой.

— Вы замерзли? — спросил Рибейра тихо.

Свет жирандоли мягко растекался в хрустале, бросал нежно-розовые блики на его рубашку, золотил светло-бронзовое платье Ливии, а вокруг была вкрадчивая полутьма, и его голос показался чересчур резким, разрушая очарование, она подосадовала и даже слегка обрадовалась, что он не может ее видеть.

— Да, немного.

Она склонилась, наливая в бокалы разбавленное вино, локоны упали на плечи, — и вдруг отшатнулась с ужасом, в твердом ощущении, что он ее видит. Упала задетая рукой сахарница. Лив бросилась подымать осколки.

— Сахарница?

— Сахарница, — уже ничему не удивляясь, вздохнула она. — Вам придется сегодня обойтись без сладкого.

— Почему вы не зажгли свечи?

— Я забыла.

В сумерках его лицо было неразличимо, только смутно белела повязка, и Лив невольно отвела взгляд.

Она поставила свечи на столик, и обернулась к груде неразобранной корреспонденции, но он не торопился начать работу. Тогда Ливия вопросительно взглянула на него. Она давно уже научилась угадывать по его лицу боль, радость, неудовлетворенность, всю гамму мятущихся чувств и желаний. Но сегодня это лицо было непроницаемо.

Она отвлеклась какой-то пустяшной работой, а когда снова повернулась к нему, увидела, что он сидит, прижимая к повязке обе руки.

— Жжет…

— Нет, не трогайте, не надо!

Он отозвался тихо, будто удивляясь ее запальчивости и тревоге:

— Я не сорву, что вы. Позовите Бертальда. Повязка ослабла.

В Лив точно лопнула струна.

Бертальд пришел с сувоем полотна и какой-то мазью в ониксовой чаше. Взялся за старую повязку. Лив следила за его пальцами и вдруг с криком отпрянула, боясь увидеть под сдвинутым полотном черные от запекшейся крови глазницы. Слишком ярок был для нее тот случайно подслушанный разговор, где настойчиво звучало: «таргонское дело», «ожог», и слишком легко было домыслить остальное.

После ее крика руки Рибейры стиснулись на подлокотниках, а Бертальд обернул к ней перекошенное гневом лицо:

— Заберите свечи и выйдите вон. Истеричка.

Он говорил на серрадском диалекте, Рибейра не понял ни слова, но Лив поняла, и слова хлестнули, как пощечина. Она взяла шандал и шатающейся походкой вышла из покоя, оставляя тех двоих в темноте.

Рибейра встретил ее, как будто ничего не случилось, и они принялись за дела. Кажется, все бумаги были разобраны, когда куранты на замковой башне, проскрипев, пробили полночь, и за ними с короткими промежутками стали отзываться часы в покоях: раскатившись стеклянным звоном, напевая менуэты, тяжело и глухо отпуская певучие удары. Закружились фарфоровые танцовщицы, медные поселянки склонились за медными цветами, ударил молотом бронзовый черт.

Ливия устало вздохнула, присыпая песком исписанный лист, придвинула новый.

— Губ мадонны горек сок вишневый, — мерно продиктовал Рибейра.

Ливия тряхнула головой, думая, что, может, она не так поняла, либо заснула невзначай, и эта строчка привиделась ей во сне. Она переспросила.

— Я неверно произнес?

— Нет. Я должна это писать?

— Да, пожалуйста.

Ливия склонилась над листом, пытаясь сдержать непонятную дрожь, перо, разбрызгивая капельки чернил, царапало бумагу.

— Губ мадонны горек сок вишневый,

У тебя намокшие ресницы,

Я держу твое лицо в ладонях

Маленькую трепетную птицу.

На рассвете простучат подковы,

Закричат испуганные чайки.

Но — среди молитв и пустословья

Вам, незрящий, посвящу молчанье…

Ливию трясло. Она желала только одного: чтобы он не догадался об этом. а он растапливал над свечой длинный кусок застывшего воска, его голос был ровен и тих.

…Все стою коленопреклоненный,

Свечи безнадежно оплывают.

Я держу твое лицо в ладонях,

Слезы мне ладони обжигают.

Он замолчал. Треск свечей показался оглушительным. Наконец Ливия осмелилась отозваться:

— Это все?

— Да.

— Я должна это передать?

— Да.

— Но кому? Здесь нет имени!

— Пишите: Ливии Харт. И кончим на этом.

У Рибейры был небольшой жар, и Бертальд запретил ему выходить и работать. Он сидел в своем кресле, томясь ничегонеделанием, и Ливия напрасно старалась его развеселить. Появление Бертальда избавило ее от страданий. Она ушла в оранжерею. Садовник, возящийся на грядке, обрадовано разогнулся, отряхая с рук влажную землю. Он любил Ливию за молчаливость и серьезность, а Ливия любила цветы.

— Молодая госпожа! Давно вы не были у старого Карла!

— Я была занята.

— А как молодая госпожа похорошела!

Ливия покраснела и опустила глаза, избегая теплого взгляда его вылинявших седых глаз. Взялась поправлять кружевную фрезу и шитый серебряными нитями пояс. Не так уж неправ был этот старый садовник. Она словно сделалась стройнее и выше ростом, пеги на лице скрыл румянец, движения стали женственней и мягче, и она почти все время улыбалась.

— Конечно, госпоже нужны красивые цветы?