Садовник согнулся над грядками, выбирая, защелкал садовыми ножницами. Отряхнув росу с венчиков, подал ей букет.
— Не исколите пальчиков, молодая госпожа, — пожелал ласково.
Ливия, сгорая от стыда, выбежала из оранжереи.
Она положила на колени Рибейре влажный благоуханный букет, он ворошил, разбирая и угадывая на ощупь, пушистые левкои, лилии с королевскими венцами, кисло пахнущую лиловую фрезию, терпкие синие ирисы, чайные розы: бледно-желтые, алые, и огромные «глориа деи»… Потом вдруг странное выражение мелькнуло по его лицу, он уронил цветы.
Извинившись перед Ливией за свою неловкость, он попросил открыть окно. Она повиновалась. После укутала ему пледом ноги и поднесла лекарство. Рибейра глотнул и сморщился от горечи. Покачал в руке бокал с мутноватой жидкостью.
— Я должен это пить?
— Должны, — с мягкой настойчивостью отозвалась Лив. — А потом Лусия принесет горячее молоко.
— Ну уж нет! — решительно воскликнул он. — Молока я пить не буду. Терпеть его не могу!
— Я же говорила! — не выдержав, выскочила из угла затаившаяся там Микела. — Говорила, говорила, что это молоко терпеть невозможно!
И тогда Ливия впервые увидела, как Рибейра смеется: по-детски звонко и заразительно, скаля ослепительные зубы.
Она нахмурилась, выдворила Микелу и ближайшие два часа отвечала на все вопросы короткими «да» и «нет».
Море дышало. Волны с ритмичным грохотом обрушивались на берег. Катились одна за другой, слегка облизываясь пенными языками, достигали невидимой границы, вспухали, показав грязное подбрюшье, на мгновение застывали и валились стеной пены, а потом уже, лишенные мощи, плоскими мелкими лентами безладно накатывались на песок и не успевали откатиться, настигаемые новой волной. Там, куда доставали досужие волны, лежали гривы мохнатых водорослей, редкие гальки и осколки раковин и, ничуть не боясь прибоя, бродили грязно-белые, толстые чайки, искали что-то в песке.
Они стояли у кромки прибоя. Рибейра жадно вдыхал соленый ветер, Лив зябко куталась в шарф.
— Какое ваше море?!
В это мгновение с шумом разбилась очередная волна, и пришлось почти кричать.
— Оно синее!
«Синее, как вогнутая кобальтовая чаша, на которой пляшут блестки солнца; возле берега отливает бутылочной зеленью и размывается к горизонту — как в туман, а пена белеет мелайским кружевом. а еще оно — серебристо-серое, и лиловое, и золотое. Но все же самое синее. И в нем теплая и соленая вода.»
Он зашел в воду, и новая волна, разбившись, до колен забрызгала его ноги. Ливия испуганно вскрикнула, а он, смеясь, нагнулся и, зачерпнув пригоршней воды, поднес ее к губам.
— Она соленая!
«…а наше море пресное, и холодное даже летом. Оно похоже на озеро цвета стали, с очень резким и близким окоемом. Оно стальное, как меч, даже когда синее, а в бурю выбрасывает на песчаный берег куски янтаря — осколки янтарного замка Юрате. А на хмуром острове живет в своем замке Гивойтос — ужиный король. И сосны растут у самого берега…»
Ливия вдруг осознала, что не понимает его: забывшись, он говорил на своем языке.
— «…здесь небо блеклое и безоблачное, я знаю. а над моей Нидой плывут облака… Там облака похожи на ладьи древних ярлов. Они белее пены, и солнце золотит их паруса… а в лесах жрецы-сигоноты жгут жертвенные костры… Я заберу тебя туда. Ты хочешь?!»
Он обернулся к Ливии, напряженно ожидая. Она вздрагивала, куталась в шарф, и отвечала, едва не плача:
— Я… не понимаю…
Ливия любовалась всадником. Он гарцевал на лихом иноходце, с прямой осанкой, гордо вскинутой головой, почти не сжимая поводьев, но конь повиновался малейшему его движению. Блестели белые плиты широкой аллеи, блестела сбруя, золотое шитье на камзоле всадника, и повязка на глазах казалась лишь условием какой-то лихой игры. Вот они доскачут наперегонки до конца аллеи, где солнце пронзает ореховые кущи, он рванет бинты, и Ливия сможет увидеть его глаза.
Она смотрела, как ветер треплет его волосы, и они опять казались золотыми. Ливия закусила губу. Она почти не умела ездить верхом, держалась в седле напряженно, и оттого ее пегая кобылка упрямилась, косила в сторону и грызла удила. Лив едва поспевала за Рибейрой.
День был прекрасен, переплетенный душистостью трав, напоенный свежей зеленью, звонкий от птичьих голосов. Ящерки грелись на желтых обломках песчаника, среди спутанного спорыша пунцовели дикие гвоздики, синели маренки, подставляла солнцу недозрелые бока мелкая южная земляника, золотые берла высоко поднимались среди травы. И по этому лугу, забирая все круче в гору, ехала всадница в трещащем платье цвета меди, в сером берете с алыми и белыми перьями, приколотом к высоко взбитым черным с каштановым блеском волосам. Выбившиеся пряди трепал ленивый горячий ветерок.
Ее спутник давно уже скрылся в каменистом овраге за соснами, а она все никак не могла миновать поляну, даже собрав все свое умение и припомнив то, чему учил ее отец. Лошадь пугалась ящериц и тянулась к траве.
Но наконец-то и над всадницей распростерлись смолистые кущи — чистые, точно подметенные, без подлеска и валежника. Потом узкая ложбина — спуск в овраг, и за оврагом тропа и куст крушины с желтоватыми облачками соцветий, и над ними густой шмелиный гул. Тропа вилась по склону, золотые иглы солнца впивались в сосновую кору, жалили Лив в лицо. Она опять потеряла спутника из виду.
Солнце сместилось, пологий подъем закончился гребнем, в локте под ним по другую сторону несколько троп сходились в выбитую дорогу, у дальнего ее поворота стеной стоял колючий кустарник, а перед Лив — на расстоянии вытянутых рук — был новый каменистый и крутой подъем. За шипастыми же ветвями, в прогалах, гора отвесно обрывалась вниз. Рибейра был напротив Лив, спускался к дороге, и спуск был настолько крут, что иноходец с жалобным ржанием почти присел на задние ноги и напрягал передние, упираясь в тропу, камешки с шорохом сыпались из-под копыт. Однако всадник сидел спокойно, положась на коня, легко сохраняя равновесие; а ведь на такую тропу решился бы ступить не всякий зрячий конник! Лив закричала. Ее испуг передался кобылке, и та прянула вперед, едва не сбросив всадницу. Ливия судорожно вцепилась с гриву. Но напрасно рвала поводья, пытаясь ее остановить. Лошадь только сильнее пугалась и неслась во весь опор. Прямой кусок дороги был в три-четыре стаи, а дальше резко сворачивал, устремляясь под гору, и если не здесь, то там Лив свалилась бы непременно. Рибейра догадался, что происходит, и ударом шпор послал иноходца вперед. В немыслимом прыжке свернув от края пропасти, тот расстелился над дорогой.
Ветер на повороте, хлестнув амазонкой, вышиб Лив из седла. Терновник спружинил, и только потому она не разбилась и не покатилась сразу с обрыва, а, раздирая ладонь, впилась в колючую ветку, другой ладонью ища опоры в камнях, на которых она повисла. Ноги, запутавшись в юбке, не могли упереться, из-под колен тонкой струйкой скользил песок. Кричать она не могла. Задохнувшись, чувствовала, как ветка ломается под рукой — и тут сильные руки, едва не вывернув запястья, выдернули Лив наверх. Она наконец сумела крикнуть от нестерпимой боли и увидела перед собой Рибейру. И захохотала. Они сидели друг перед другом на земле — исцарапанные, потные, грязные — и смеялись. Иноходец стоял, вздрагивая. Кобылка, вернувшись, как ни в чем не бывало, заигрывала с ним.
— Господи, на что мы похожи! — выговорила Лив наконец.
Поднялась с колен и опять едва не упала: подвел сломанный каблук. Рибейра подхватил ее на руки.
— Отпустите меня! Вам нельзя!
И утихомирилась, потрясенная его силой, едва переводя дыхание. Он посадил ее перед собой на иноходца. Ливия подумала, что у нее будет синяк под грудью от его объятия: как от железного обруча. И запоздало поняла, что вот так, вслепую бросаясь на помощь, он не мог спасти ее, а обречен был погибнуть сам. Она похолодела: не оттого, что смерть караулила за спиной, а оттого, что поняла: он прошел высшее посвящение. Только они могут вот так — видеть, не видя. Хотя это отнимает слишком много сил…
По лестнице он тоже нес ее на руках — нес, как хрупкую стеклянную вазу. И поставил на пол у дверей ее покоя. Это неприятно поразило Лив. Она не знала, как вести себя сейчас, что говорить. И потому поспешила распрощаться, сославшись на то, что ей нужно привести себя в порядок.
— Вы, конечно, отыщете свой покой?
— Да, конечно.
Сухость ответа показалась оскорбительной. Она смотрела, как он уходит в сияние, ступая по солнечным пятнам он окон, и за ним гонится короткая тень — и горечь подступила к горлу. Ливия окликнула его и услышала убийственное: «Не приходите вечером. Я хочу отдохнуть.»
Она бы пришла вопреки его воле.
Она бы могла.
Если бы не колеблющийся красно-черный свет, беготня служанок, пар над бронзовым кувшином, ледяные мази, свитки полотна, приторный запах трав и растопленного воска, если бы не кинулись за Бертальдом, если бы потом он не выходил из знакомой двери, стирая с пальцев чужую кровь.
— Ему плохо. Он не хочет тебя видеть.
Она не поняла, почему не сползла по стене.
Тревога душила ее. Ливия жалась в угол, рвала непослушными пальцами фрезу у горла. Потом кто-то тыкал ей в губы глиняную кружку, край больно бил по зубам.
— Не-не-не надо…
Она насильно глотнула, вода показалась противной и теплой, Лив, скорчившись, прижала к губам платок. Комкала и грызла его, душа в горле тошноту и отчаяние. Когда отняла — на шелке остались пятна. Очнувшись, поняла, что идет к его двери, а кто-то повис на руке:
— Не ходи! Не ходи! Не ходи!
Она рыдала на груди у Микелы в дальнем покое, выкрикивая грязные и обидные слова, а потом послала девочку разузнать, что происходит. Та вернулась с вестью, что Рибейра устал и спит. Красно-черные тревожные сумерки сменились обычной ночной темнотой. В ней даже видны были звезды.
Ливия встретила Бертальда на следующее утро совсем спокойная, аккуратно причесанная и одетая, с напудренным лицом. Слегка дрожащим голосом осведомилась о здоровье гостя. Бертальд отвечал, что его лучше не беспокоить. Тогда она попросила, раз уж ее услуги не нужны сейчас, отпустить ее на три дня за горы, в Таормину, сделать необходимые покупки. Смотритель покачал головой и неожиданно согласился. У Лив заболело сердце.