Мистер Эндерби. Взгляд изнутри — страница 9 из 10

Глава первая

1

– Тут вам абсолютно не о чем беспокоиться, – сказал доктор Престон-Хоукс. – Все результаты отрицательные: ни туберкулеза, ни раковых новообразований, ничего. – Он поднял повыше пару мутных портретов Эндерби изнутри. – Вот, собственно говоря, и все. – У него был отчетливый выговор северянина, хотя кое-какие гласные звучали как сапомальное уподобление нормативному английскому. – Можете идти со спокойным сердцем. – Он был молод, с превосходными зубами, загорел и взъерошен, точно для рекламы (в качестве побочного приработка) оздоровительных свойств курорта, где практиковал. – Если при диспепсии помогает сода, просто принимайте ее и дальше. Но в целом ваши желудок и кишечник в полном порядке.

– Вы бы сказали, конечно, это крайне мало вероятно, что я умру в ближайшем будущем?

– Этого, милейший, никто из нас знать не может. Помимо обычных превратностей бытия, попасть под машину, скажем, получить удар током или поскользнуться в ванной, всегда есть какой-то неизвестный фактор, не поддающийся анализу. Нам известно многое, но не все, – доверительно сообщил он. – Однако, насколько я вижу, вы физически здоровы и, скорее всего, проживете многие годы. – Он засиял на Эндерби, как поджаривающийся ломтик картофеля со сковородки. – Разумеется, – продолжал он, – тонус у вас не ахти. Вам нужна физическая нагрузка: теннис, гольф, прогулки. Неплохо было бы чуточку вес сбросить. Воздержитесь от жареного, ешьте поменьше крахмала. У вас сидячая работа, да? Служащий или что-то в таком духе?

– Возможно, в более древнем смысле. Я поэт, – объяснил Эндерби.

– Вы хотите сказать, это ваша работа? – недоверчиво переспросил доктор Престон-Хоукс.

– Была. Из-за этого, собственно, я к вам пришел. Понимаете, я больше не пишу стихов.

– О! – Доктор Престон-Хоукс заволновался: стал выстукивать гаммы на столе, улыбка сделалась деланой и нервной. И заговорил он теперь, невнятно булькая, словно растеряв былую энергичность: – Ну, я едва ли… То есть это ведь не по моей части, так? То есть я бы думал… Иными словами, если вы не собираетесь больше писать стихи, ну, удачи вам. Всех благ и так далее. Но это ведь целиком и полностью ваше личное дело, да? Так я, во всяком случае, считаю. – Он начал совершать – пусть и неумело – ритуал человека, чье время очень ценно: нервно копаться в бумагах, поглядывать на часы, рассеянно выкатив глаза, всматриваться куда-то поверх головы Эндерби, точно следующий пациент должен был вот-вот протиснуться между дверью и притолокой.

– Нет, вы не поняли, – возразил Эндерби. – Я хотел сказать, что больше не могу писать стихи. Я все пытаюсь и пытаюсь, и ничего не происходит, ничего не получается. Вы понимаете, о чем я?

– О да! – Врач настороженно улыбнулся. – Вполне понимаю. На вашем месте я не слишком бы беспокоился. В жизни ведь есть еще многое помимо поэзии, правда? Солнце светит, дети играют. – Это было буквально так: доктор Престон-Хоукс поднял руку, точно сотворяя теплый вечерний луч из окна и шум детской ссоры у спуска к пляжу. – Сочинение стихов – это ведь еще не вся жизнь, да? Вы непременно найдете чем заняться. Вся жизнь перед вами. Лучшее впереди.

– И в чем смысл жизни? – спросил Эндерби.

От такого вопроса врач повеселел. Он был достаточно молод, чтобы знать на него ответ или ответы, явно памятные со времен студенческих дискуссий под пыханье трубок.

– Смысл жизни в том, чтобы ее прожить, – без заминки ответил он. – Цель жизни – сама жизнь. Жизнь – это здесь и сейчас и то, что вы от нее получаете. Жизнь – это жить до последней капли и каждую минуту. Смысл – в процессе. Жизнь – то, что вы из нее делаете. Я знаю, о чем говорю, уж вы мне поверьте. В конце концов, я врач. – Он улыбнулся чему-то на стене – своему должным образом сертифицированному бакалавриату в рамочке, например.

Эндерби с энергичным унынием затряс головой.

– Сомневаюсь, что Китс дал бы такой ответ. Или Шелли. Или Байрон. Или Чаттертон. Человек – как дерево. Он приносит плоды. Когда он перестает приносить плоды, жизнь его срубает. Вот почему мне хотелось знать, умру ли я.

– Послушайте, – резко откликнулся врач, – все это нездоровая чушь. Долг каждого – жить. Вот для чего существует Государственная служба здравоохранения. Чтобы помогать людям жить. Вы здоровый человек, у которого многие годы впереди, и вы должны быть очень благодарны. В противном случае давайте взглянем правде в глаза, вы кощунствуете против жизни, и Бога, и, да, демократии, и Государственной службы здравоохранения. Это ведь несправедливо, так?

– Но ради чего мне жить? – спросил Эндерби.

– Я уже сказал, ради чего вам жить, – еще резче ответил доктор. – Вы невнимательно слушали, да? Вы живете ради того, чтобы жить. И да, вы живете, разумеется, и ради других тоже. Вы живете ради жены и детей. – Он побаловал себя двухсекундной любящей ухмылкой фотографиям на столе: миссис Престон-Хоукс играет с Престон-Хоуксом-младшим, Престон-Хоукс-младший играет с мишкой.

– У меня была жена, – ответил Эндерби. – Очень недолго. Я бросил ее почти год назад. Это было в Риме. Мы не сошлись характерами. Я совершенно уверен, что у меня нет детей. Думаю, я могу сказать, что абсолютно в этом уверен.

– Ну, тогда ладно, – откликнулся врач. – Но ведь существует множество других людей, кому вы нужны. Друзья и все такое. Полагаю, – осторожно добавил он, – еще остались люди, которые любят поэзию.

– Многое уже написано, – ответил Эндерби. – Сколько-то у них уже есть. Больше не будет. И я не из тех, у кого бывают друзья, – добавил он. – Поэт должен быть один, одинок.

От этой вынужденной банальности взгляд у него остекленел, он неловко встал со стула. Врач, насмотревшийся телепьес, возомнил, будто перед ним зачатки надвигающегося суицида. Он был неплохим врачом.

– Вы ведь не собираетесь совершить какую-нибудь глупость, да? – спросил он. – От такого ведь никому проку не будет. Особенно после того, как вы пришли ко мне на прием… Жизнь, – сказал он, уже не так уверенно, как раньше, – существует, чтобы ее прожить. У всех нас есть долг. Я на вас полицию натравлю, знаете ли. Даже мысли такой не допускайте. Послушайте, если хотите, я запишу вас к психиатру. – Он сделал такой жест, будто сейчас же потянется за телефоном, будто ради Эндерби готов немедленно зачерпнуть ото всех благ Государственной службы здравоохранения.

– Вам не о чем беспокоиться, – успокоил его Эндерби. – Я не наделаю глупостей, на мой взгляд. Это я вам обещаю.

– Вылезайте из своей скорлупы! – с отчаянием призвал врач. – Знакомьтесь с новыми людьми. Смотрите телевизор. Выпейте иногда в пабе, при умеренности выпивка не повредит. Ходите в кино. Сходите на тот фильм ужасов по соседству. Это позволит вам отвлечься.

– Я его в Риме видел, – возразил Эндерби. – Мировая премьера. Тут в Англии L’Animal Binato, иначе говоря «Двусущный зверь», превратился в «Сына твари из далекого космоса». Если уж на то пошло, я его написал. То есть его у меня украли.

– Послушайте. – Тут доктор Престон-Хоукс встал. – Меня нисколько не затруднит вас записать. Думаю, поговорив с доктором Гринслейдом, вы почувствуете себя гораздо лучше. Он очень хороший человек, знаете ли, очень хороший и очень благожелательный. Могу прямо сейчас позвонить в больницу. Никаких проблем… Он, скорее всего, прямо завтра утром вас и примет.

– Да не волнуйтесь вы так, – отозвался Эндерби. – Принимайте жизнь такой, какая она есть. Живите жизнь до последней кружки или как вы там выразились.

– Не нравится мне ваш настрой, – не унимался доктор Престон-Хоукс. – Нечестно будет по отношению к вам, если пойдете домой и покончите с собой сразу после приема у меня. У меня было бы спокойнее на душе, если бы вы повидали доктора Гринслейда. Я мог бы позвонить прямо сейчас. Мог бы прямо сейчас получить для вас койку. Не уверен, стоит ли вас отпускать. Только не в нынешнем вашем состоянии. – Он так и стоял: растерянный, молодой, бормочущий… – Я хочу сказать, у всех нас есть долг перед ближними…

– Я в здравом уме, – утешил его Эндерби, – если это вас беспокоит. Еще раз обещаю вам не делать никаких глупостей. Если хотите, можете получить обещание в письменной форме. Я пришлю вам письмо. Напишу, как только вернусь домой.

Доктор Престон-Хоукс прикусил губу, затем втянул ее так, что стали видны зубы, точно проверял ее на прочность. На Эндерби он смотрел мрачно и неуверенно, ему явно не понравилось слово «письмо» в таком контексте.

– Все будет хорошо, – с широкой ободряющей улыбкой сказал Эндерби. Они поменялись ролями, и с бойкостью врача Эндерби добавил: – Вам не о чем беспокоиться.

И быстро ушел.

Он протолкался через приемную, полную людей, которые, судя по виду, тоже не могли писать стихи. Одни были в спортивных костюмах, точно готовые схватиться с доктором Престоном-Хоуксом у сеток, и свои недуги носили так же легко, как клубный значок на пиджаке. Другие, одетые более официально, видели в болезни своего рода религию. Эндерби пришлось всю дорогу щуриться. Он где-то посеял контактные линзы, а очки, которые раньше носил, наверное, еще лежали в квартире на Глостер-роуд, если, конечно, Веста не выкинула их с остальными его вещами. Шагая в ярком приморском свете, он отрыгнул слово «полиция». Если врач намерен натравить на него полицию, надо действовать быстро. Здравый рассудок (по выражению внешнего мира) рисовался ему неуклюжим топотом тяжелых сапог. Ему вспомнился топот гонящихся за ним сапог, когда сразу по возвращении из Рима он попытался проникнуть в квартиру Весты через окно и был внезапно пригвожден лучом полицейского фонарика. Конечно, он мог бы остаться и все объяснить, но полиция со своей стороны вполне могла бы – с профессиональной подозрительностью – задержать его до приезда Весты. И брошенную в спешке норковую шубу тоже пришлось бы объяснять. А потому он заехал чемоданом в пах констеблю и между линией старта и финишем, обозначенными свистками, увертывался, пока (к собственному удивлению, поскольку считал, что подобное возможно только в кино) не сумел улизнуть в боковую улочку, а из нее в проход между домами, где выжидал, пока вдалеке, подобно затерянным тропическим птицам, продолжали пищать свистки.

Майское солнце пульсировало над морем, а дымка над тем же морем была сродни ослепительному, пронизанному серебром мармеладу… Это было не то море, под рев которого он трудился – тщетно – над «Ласковым чудовищем», а его северо-западный брат. Оно омывало более пестрый и более вульгарный курорт, чем прежнее пристанище Эндерби на Ла-Манше: в пабах было больше смака, гласные произносились открыто, на пляж можно было приносить термосы с чаем, увеселительный променад сотрясался от истерических призывов игровых автоматов, на эстраде под открытым небом выступал комик, который сказал своему партнеру, что, будь его мозги эластичными, их не хватило бы на подтяжки для канарейки. «У меня в жилах голубая кровь», – откликнулся подающий реплики. «А у меня что, по-твоему? – ответил вопросом комик. – Вино из одуванчиков?» Странный выбор места для смерти, как могут счесть грядущие поколения.

Невзирая на чудесный вечер, у кинотеатра, как подслеповато заметил Эндерби, выстроилась очередь из желающих посмотреть «Сына твари из далекого космоса». Через два дома от кинотеатра разверзлась прохладная пещера аптеки, полная запаха мыла, смеха отпускников в царстве лекарств, проявленных пляжных фотографий, обгорелых рук и шей. Эндерби пришлось подождать, пока какую-то отпускницу не снабдят заколками для волос, кремом, перекисью водорода и прочей всячиной для счастливой жизни, прежде чем он смог сам попросить «всячину» для смерти. Наконец девушка в белом халате склонила голову набок:

– Вам, сэр?

Он смутился так, словно покупал презервативы.

– Аспирин, пожалуйста.

– Какого размера, сэр?

Аспирин, похоже, продавался разных размеров.

– Самые маленькие, пожалуйста. Мне придется принять довольно много.

Она уже было открыла рот, поэтому он поспешно добавил:

– Конечно, не смертельную дозу. – Он подкупающе улыбнулся.

– Ха-ха, сэр. Хотелось бы надеяться. Вечер такой чудесный. Ну и хохмач.

Эндерби вышел с пузырьком на сто. На всем белом свете у него осталось ровно два пенса. «Отлично складывается», – подумал он.

2

«Чудной выдался год», – размышлял Эндерби, с потенциальной смертью в кармане сворачивая с теплого и веселого, пивного и сахарно-ватного променада на Боггарт-роуд. Это был чудной пустой год – или почти год.

Июнь стал месяцем свадьбы, медового месяца и дезертирства. Из своего лондонского банка Эндерби забрал девяносто портретов ключеносных львов. Купив мешочек для губки, он затолкал туда львов, обмотал шнурок вокруг брючной пуговицы, а сам мешочек засунул в штаны. Так мешочек ходил и сидел вместе с ним – большая утешительная мошонка. Банк каждого – у него за ширинкой: энергичная выдача круглые сутки, никакого процента (хотя, разумеется, и без превышения кредита), умеренные расходы без формальностей. Он добрался до этого северного курорта, о котором однажды одобрительно отозвался Арри (подальше от юга, Лондона и Весты). Он нашел непритязательную мансарду с газовой конфоркой (общие ванная и сортир) в пансионе миссис Бэмбер на Баттеруорт-авеню – «орлиное гнездо» над воскресными постояльцами.

В июле и августе он с грехом пополам собрал томик из пятидесяти лирических стихов: чистые копии и поздние черновики, по счастью, съездили с ним в чемодане в Рим и обратно, масса другого, чернового материала осталась (вероятно, уже выброшена) в квартире на Глостер-роуд, и, надо полагать, его уже не вернуть. Назывался сборник «Круговая павана». Отпечатанный маленькой серенькой женщиной в машинописном бюро в Манчестере, он был отправлен издателю и принят без большого энтузиазма. В кабинетах общественных уборных, где уединение покупалось за пенни, он планировал длинную автобиографическую поэму белым стихом, своего рода «Прелюдию». Мешочек для губок в штанах еще не похудел, и он мог позволить себе ждать, когда одумается вялая или дующаяся Муза. Несколько автобиографических поэтических строк, какие удалось выжать, были уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, уничтожены, переписаны, оставлены до утра, прочитаны, перечитаны, переписаны, уничтожены. На протяжении августа и сентября курорт звенел голосами бойких отдыхающих в комичных шляпах с лозунгами («Попробуй меня, я легок на вкус», «Давай, Джо, мамочка не узнает»), был липким от поцелуев, морской соли, эля, сахарной ваты, скал. Никаких вестей ни от Весты, ни от кого-либо другого. Однажды солнечным утром, сидя в общественной уборной, слушая весело клацающих ведерками и совками детей по пути на пляж, он упивался, как фраскати, возобновленным одиночеством. Однако жаль, что он ничего не может написать. Он забросил мысль о длинной автобиографической поэме. Как насчет эпической про короля Артура, или лорда Резерфорда, или про Олкока с Брауном?[59] Он долгие часы корпел в общественной библиотеке, делая вид, будто взаправду работает, закладывает основы, собирает материал. Он ничего не написал.

Октябрь и ноябрь принесли первое дуновенье дурного предчувствия. Шутка заходила слишком далеко. Конечно, денег еще хватало, но ему нечем было занять время. Бесцельно бродить по пустынным, оглушенным прибоем улочкам, прятать уши в воротник пальто и пытаться выдавить стихотворение, возвращаться к безнадежности, к рагу, к настойчивым посягательствам миссис Бэмбер подняться к нему в мансарду, сидеть там, разговаривать про ее собственное прошлое, пряное от устричных баров и «Винокурней Йетсов»[60].

Если (как он сам себе поклялся на Рождество) ему будет дарован хотя бы какой-то знак, что он сможет снова начать писать, то, когда деньги закончатся, он по доброй воле найдет себе то или иное тщетное занятие, станет поэтом на полставки, будет поддерживать в себе жизнь ради Музы…

Под конец января он проснулся однажды скованным морозом утром, в ушах пело стихотворение. Слава богу! Он записал гномическое телеграфное послание и целое утро убил на оттачивание его до окончательной формы:

Ты – словно те врата в городской пыли,

Из коих вышли на бой далекий солдаты.

Позволишь ли им вернуться? Украсишь ли

Арки и камни убором цветов богатым?

Но горько, – увяли цветы, а солдаты,

с задором бранным,

Бьются в далекой дали, – в чуждых,

неведомых странах…

Едва он перечитал получившееся, волосы у него буквально стали дыбом: это было приватное послание, послание от Музы ему самому.

Но однажды утром, совсем невзначай,

Попивая из чашки утренний чай,

Возможно, внезапно увидишь ты,

Что небеса уже не пусты,

Что поют в них святые, в них радость и свет…

Я сказала «увидишь»? Наверное, нет.

Он почувствовал, как покрывается липким потом, как диафрагма у него разжижается. Прощальное стихотворение…

В марте вышла «Круговая павана». Последовали рецензии: «… приятный и ясный прозрачный стих в традиции…»; «… мистер Эндерби не утратил былого мастерства, жаль, однако, что мы не видим признаков мастерства нового, признаков нового направления. Это умело сплавленная смесь, но очень даже старая смесь…»; «… со вздохом вспоминаешь былое лирическое совершенство. Облегчением будет обратиться к работе двух молодых оксфордских поэтов…» И одна – явно из-под пера Утесли: «Мистер Эндерби, без сомнения, достаточно реалистичен, чтобы не сожалеть о кончине своего поэтического дара. Такой дар не длится вечно, а у мистера Эндерби он протянул дольше, чем у многих. Ведь многие его современники уже избрали исполненное достоинства безмолвие достопамятных успехов, и можно предсказать, что мистер Эндерби, после этого не вполне ожидаемо разочаровывающего сборника, присоединится к их молчанию…» В «Фем», разумеется, никакой рецензии не появилось.

На протяжении апреля Эндерби уныло размышлял над болью в груди. В мае, три дня назад, он решил пойти к врачу. После пальпации и аускультации врач решил, что с ним все в порядке, но для верности послал Эндерби в больницу на рентген. Но еще до того, со звучащим в ушах «все в порядке», Эндерби сел у себя в мансарде набросать список возможных способов умереть:

Перерезать вены в горячей ванне,

Передознуться снотворным,

Повеситься в гостиной, на картинном крюке,

Прыгнуть в море с пирса.

Стояло начало лета, и в доме миссис Бэмбер было довольно много ранних отдыхающих, по большей части (насколько мог судить по шуму Эндерби) это были упряжки галопирующих детей, за которыми неумело следили молодые родители, кричащие «тпрр-уу», но так никем и не услышанные. Неправильно будет, думал Эндерби, превращать самоубийство в дело публичное. Неприятно, наверное, начинать воскресное отпускное утро с вида покачивающегося трупа у выставленных с вечера хлопьев или разводов красного в остывшей ванне. Равно не стоит расстраивать людей, прыгнув с причала в конце Центрального пирса, к тому же всегда найдется какой-нибудь заскучавший в отпуске пловец, который чересчур уж быстро бросится его спасать. Лучше всего передозировка: тихо и чисто, тихо и чисто, чем-то там и чем-то там и сонно чем-то там. Кингсли, шутник-христианин.

Не-христианин и нехристь-стоик Эндерби вскарабкался по цвета ванили ступеням дома номер 17 по Баттеруорт-авеню. Входная дверь была не заперта, на полке для шляп – лопатки и ведерки, во всем темном морсководорослевом коридоре – запах ног и песка. Никого из постояльцев не было, возможно, ушли смотреть «Сына твари из далекого космоса», но у себя на кухне пела миссис Бэмбер, веселая вдова водителя трамвая, и ее песня отдавала устрицами и молодым портвейном. Пока Эндерби поднимался по лестнице, его вдруг заворожила строчка из (как он подумал) «Улисса» и показалась ему, несущему смертельную дозу в кармане, самой берущей за душу строкой (хотя это была не поэтическая строка, а, насколько ему помнилось, обрывок внутреннего монолога Блума), более всего чреватой сожалениями, какую он когда-либо слышал:

«… и больше не лежать в ее теплой постели».

Он затряс головой, когда вокруг строки начали тесниться образы – образы, которые он больше не в силах перевести в слова и рифмы: кони, подающий сигнал к забегу судья, шатер с шампанским, солнце на загривке, омлет из сотни яиц и бутылки бренди «Наполеон», жизнь.

«… и больше не лежать в ее теплой постели».

Эндерби поднимался все выше, поднялся на самый верх, где от солнца его отделяла только крыша. Подобно морю, его башенка нагревалась к лету. Войдя, он сел на кровать, отдуваясь после подъема. Потом живущий собственной жизнью желудок решил, что надо поесть, поэтому Эндерби поставил на газовую конфорку остатки незатейливого рагу. Пока оно булькало, он вертел в руках внушительный пузырек аспирина: где-то он слышал или читал, что сотни таблеток должно хватить. Он не сомневался, что миссис Бэмбер легко управится с нежданным трупом: она же ланкаширка, а ланкаширцы со смертью на ты. И вообще, это будет чистый труп, лежащий под простыней, уронив от изумления собственной смерти челюсть. (Он напомнил себе, что необходимо по возможности опорожнить тело, прежде чем превратить его в труп.) Отдыхающих это не потревожит: старший констебль и секретарь городского совета постараются избежать шумихи, все будет сделано тихо, ночью, а после, к утру, в тарелки с шорохом переложат хлопья. Эндерби даже с аппетитом сел за свой последний ужин, жидкое, но вкусное причастие перед смертью. Он испытывал возбуждение, точно после ужина собирался смотреть фильм, про который все говорили и который нахваливали критики.

3

После ужина Эндерби надел пижаму. Майский вечер был светлым, и у него возникло мимолетное ощущение, что он снова маленький, что его отправили спать, тогда как жизнь снаружи еще бьет ключом. Он помыл ноги и отдраил вставные челюсти, вычистил немногочисленные кастрюли и сковородки, съел кусок лежалого шоколада и перелил воду из кувшина в чистую молочную бутылку (у него нет стакана, а ему понадобится много воды, чтобы запить аспирин). Теперь, когда ватная пробка уже была удалена и таблетки тактично постукивали, пузырек аспирина начал драматично преображаться, втягивая вечерний свет со всех углов, приобретая облик почти грааля, так что державшая его рука задрожала. Эндерби понес его к кровати, и всю дорогу пузырек издавал крохотный, сухой перестук кастаньет. Встав на кровать, Эндерби выглянул на задний дворик миссис Бэмбер. Он осмотрел его жадно, выискивая символы жизни, но увидел только мусорный бак, картонную коробку с золой, одуванчики, выросшие в щелях между плитами, и старый велосипед, выброшенный сыном миссис Бэмбер Томом. Дальше тянулись трехэтажные дома, где на подоконниках сохли купальники, а еще дальше – море, и надо всем этим бледно-желтое, как примула, небо.

– Сейчас, – сказал Эндерби вслух.

Одна дрожащая рука высыпала в другую дрожащую руку горсть аспирина. Он бросил белые зерна себе в рот, как монетки по пенни в пасть черномазого уродца-копилки. Все еще дрожа, выпил воды из молочной бутылки. Осина… аспирин… осиновый аспирин и кол осиновый… Нет ли тут какой взаимосвязи?

Ветвь указующей осины…

Он прикончил пузырек за шесть или семь горстей, которые тщательно запивал. Потом со вздохом откинулся на спину. Оставалось только ждать. Он совершил самоубийство. Он убил себя. Изо всех грехов самоубийство самый омерзительный, поскольку самый трусливый. Какая кара ждет самоубийцу? Будь тут Утесли, он, несомненно, процитировал бы из дантова «Ада», и притом пространно, с чувством собственного права: как-никак он внес свой вклад в итальянское искусство. Эндерби смутно припомнил, что самоубийцам отведен второй пояс седьмого круга ада, между теми, кто чинил насилие своим ближним, и теми, кто учинил насилие против Бога, искусства и природы. По праву в том кругу место самому Утесли, возможно, он уже там. Все это, думал Эндерби, Грехи Льва. Закрыв глаза, он совершенно ясно увидел кровоточащие деревья, воплощавшие самоубийц, а вокруг них кружили гарпии, гремя сухими крыльями – звук походил па клацанье таблеток аспирина в пузырьке. Он нахмурился. И где же тут уединение? Какое-то слишком уж публичное место. Он же выбрал второй пояс, чтобы избежать третьего, а обоим грехам разом отведен почему-то один круг…

С бесконечными деликатностью и тщанием предвечерний свет пронизывал мироздание все более и более темных тонов серого. Часы на запястье у Эндерби бодро тикали – чересчур вышколенный слуга, который возвестит о смерти так же невозмутимо, как о наступлении дня и подаче завтрака. На Эндерби навалилась огромная усталость, в ушах у него гудело.

Фанфары громких ветров, космический рев спускаемой в сортирах воды. Тьма перед его глазами срезалась кружок за кружком, как черный хлеб до самой корки буханки. А эта корка начала вращаться. И становилась все ярче с каждым оборотом, пока не сделалась ослепительней солнца. Эндерби обнаружил, что у него нет сил укрыться за простыней, руками или веками. Круг потрескивал от невыносимого свечения, а потом Эндерби потащили под бодрые, но почему-то архангельские крики пред чьи-то божественные очи. И эта божественная сущность, благожелательно явившая себя поначалу константой чистого разума, внезапно обрушилась на все органы чувств Эндерби, и он отшатнулся.

Это была она. Она приветствовала его громовым пердением в десять тысяч землетрясений, рыганием в миллионе вулканов, и вся вселенная ревела от одобрительного смеха. Она качнула на него титьками как обвисшие луны, раздвинула бесконечную змею рта, как слезает с куска сала кожа, показывая черные зубы, забросала его шариками ушной серы и высморкала в него зеленой слизью из носа. Престолы и троны ревели, а херувимы были бессильны. Эндерби задыхался от вони: сероводород, немытые подмышки, вонь изо рта, фекалии, застоявшаяся моча, гниющая плоть – все они хлюпающими шарами набивались ему в ноздри и в рот.

– Помогите… – попытался позвать он. – Помогите… помогите… помогите!

Он упал, царапая и плача.

– Помогите, помогите!

Чернота – сплошной смех и грязь – сомкнулась над ним. Издав последний вопль, он ей поддался.

Глава вторая