А хуже всего была самостимуляция.
Звучало как мастурбация, но речь шла о другом. О навязчивых движениях, которые зачастую сопровождались обрывками разговора с самой собой. К легким формам самостимуляции относились обгрызание ногтей и жевание губ. К более тяжелым – размахивание руками, оплеухи, удары в грудь, поднимание воображаемых гирь.
Примерно с восьми лет Холли охватывала себя руками и дрожала всем телом, что-то бормоча себе под нос и строя зверские рожи. Приступ продолжался пять или десять секунд, после чего она продолжала прерванное занятие: читала, шила, вместе с отцом бросала мяч в кольцо на подъездной дорожке. Она не отдавала себе отчета, что проделывает все это, пока однажды мать не сказала ей, что надо перестать трястись и строить рожи, а не то люди подумают, что у нее припадок.
Майк Стердевант относился к мужчинам, заметно отстающим в поведенческом развитии. Пребывание в средней школе он считал великим утраченным золотым веком своей жизни. Он учился в выпускном классе и – подобно Кэму Ноулсу – казался юным богом: широкие плечи, узкие бедра, длинные ноги, золотистые волосы, похожие на нимб. Играл в школьной футбольной команде (естественно) и встречался с капитаном группы поддержки (естественно). В сравнении с Холли Гибни пребывал на совершенно другом уровне школьной иерархии, и при обычных обстоятельствах она никоим образом не могла привлечь его внимания. Но он ее заметил. Потому что однажды приступ самостимуляции случился с ней, когда она шла в школьную столовую.
Майк Стердевант и несколько его дружков-футболистов проходили мимо. Остановились, уставившись на нее: девушка обхватила себя руками, тряслась, строила рожи. Губы растягивались и изгибались, глаза то превращались в щелочки, то вылезали из орбит. При этом какие-то нечленораздельные звуки – может, слова, может, и нет – пробивались сквозь стиснутые зубы.
– Что ты там лепечешь? – спросил ее Майк.
Холли опустила руки и в крайнем изумлении уставилась на него. Она не понимала, о чем он говорит, знала лишь, что он на нее смотрит. И все его друзья. Смотрят и лыбятся.
– Что? – переспросила она.
– Лепечешь! – прокричал Майк. – Лепе-лепе-лепечешь!
Другие подхватили его крик, когда она побежала к столовой, опустив голову, натыкаясь на других учеников. С тех пор ученики старших классов Уолнат-хиллс называли Холли Гибни исключительно Лепе-Лепе, и так продолжалось, пока не начались рождественские каникулы. Именно тогда мать нашла Холли голой, свернувшейся калачиком в ванне. Девушка заявила, что никогда больше не пойдет в среднюю школу Уолнат-хиллс. А если мать попытается заставить ее, покончит с собой.
Voila[45]! Полное сумасшествие!
Когда ей стало лучше (ненамного), она пошла в другую школу, пребывание в которой вызывало у нее меньший (ненамного) стресс. Она никогда больше не видела Майка Стердеванта, но ей по-прежнему снится сон, в котором она бежит по бесконечному школьному коридору – иногда в нижнем белье, – а другие ученики смеются над ней, показывают на нее пальцем и называют Лепе-Лепе.
Она думает о старых добрых днях учебы в старших классах, когда вместе с Джеромом идет за Голлисоном по лабиринту комнат и коридоров под аудиторией Минго. Именно так Брейди Хартсфилд и будет выглядеть, думает она. Как Майк Стердевант, только лысый. И она очень надеется, что настоящий Майк Стердевант тоже облысел, где бы он сейчас ни находился. Лысый… толстый… предрасположенный к диабету… донимаемый склочной женой и неблагодарными детьми.
Лепе-Лепе, думает она.
«Я с тобой поквитаюсь», – думает она.
Голлисон ведет их через столярную мастерскую и пошивочный цех, мимо гримерных, по коридору, достаточно широкому, чтобы провозить смонтированные декорации. Коридор упирается в грузовой лифт, двери которого открыты. Из шахты доносится веселая поп-музыка. Поют о любви и танцах. К Холли ни то ни другое отношения не имеет.
– Лифт вам ни к чему, – говорит Голлисон. – Он поднимет вас за кулисы, и в зал удастся пройти только через сцену. Послушайте, у этого человека действительно сердечный приступ? А вы настоящие копы? Вы на них не похожи. – Он смотрит на Джерома. – Вы слишком молодой. – Потом, с еще большим сомнением, на Холли. – А вы…
– Слишком чокнутая? – заканчивает Холли.
– Я не собирался этого говорить…
Может, и так, но подумал точно. Холли знает. Женщина, которой когда-то дали прозвище Лепе-Лепе, всегда знает.
– Я звоню копам, – говорит Голлисон. – Настоящим копам. И если это какая-то шутка…
– Делайте все, что считаете нужным, – перебивает его Джером, думая: Почему нет? Пусть звонит хоть Национальной гвардии, если есть желание. Так или иначе, в ближайшие минуты все закончится. Джером это знает, и Холли тоже. Револьвер, который дал ему Ходжес, лежит в кармане. Тяжелый и – на удивление – теплый. Если не считать духовушки (ему подарили ее на день рождения в девять или десять лет, несмотря на возражения матери), он никогда в жизни не носил при себе оружия, а этот револьвер кажется живым.
Холли указывает на дверь слева от лифта.
– Что это за дверь? – Голлисон медлит с ответом, и она продолжает: – Помогите нам. Пожалуйста. Может, мы не настоящие копы, может, в этом вы правы, но в зале действительно находится человек, который очень опасен. – Она набирает полную грудь воздуха и произносит слова, в которые ей самой верится с трудом, хотя она знает, что это чистая правда: – Мистер, мы – это все, что у вас сейчас есть.
Голлисон задумывается, потом говорит:
– Лестница выведет вас к левому входу в аудиторию. Она длинная. Наверху две двери. Левая – на улицу. Правая – в зал, у самой сцены. Так близко, что музыка может оглушить.
Коснувшись рукоятки лежащего в кармане револьвера, Джером спрашивает:
– А где сектор для людей с ограниченными возможностями?
Брейди ее знает. Точно знает.
Сначала не может понять откуда. Это похоже на слово, которое вертится на языке, но не желает с него слетать. Потом, когда группа начинает петь о любви на танцплощадке, он вспоминает. Дом на Тиберри-лейн, в котором любимчик Ходжеса живет со своей семьей, гнездо ниггеров с белыми именами. За исключением собаки. Пса назвали Одиллом, это точно ниггерская кличка, и Брейди намеревался убить его… да только убил свою мать.
Брейди вспоминает тот день, когда ниггер-юнец – с лодыжками, зелеными от травы с лужайки жирного экс-копа – подбежал к фургону «Мистер Вкусняшка». А его сестра кричала: «Купи мне шоколадное, Джерри! Пожа-а-алуйста!»
Сестру зовут Барбара, и это она, во всей красе. Сидит в двух рядах справа от него со своими подружками и женщиной, похоже, ее матерью. Джерома нет, и Брейди безумно этому рад. Пусть Джером останется в живых, это прекрасно.
Но без сестры.
И без матери.
Пусть почувствует, каково это.
Он не отрывает глаз от Барбары Робинсон, а его палец ползет под фотографией Фрэнки, пока не нащупывает переключатель. Поглаживает его через материю футболки, как ему разрешали – считанные счастливые разы – поглаживать соски матери. На сцене ведущий вокалист делает шпагат – и по-хорошему должен расплющить яйца (при условии, что они у него есть) в этих обтягивающих джинсах, – потом вскакивает и идет к краю сцены. Девчонки орут. Девчонки тянутся, пытаясь прикоснуться к нему, руки мелькают, ногти, окрашенные во все цвета радуги, блестят в свете прожекторов.
– Эй, вам нравится парк развлечений? – кричит Кэм.
Зал хором отвечает, что да.
– Вам нравится карнавал?
Еще бы, само собой, нравится.
– Вас когда-нибудь целовали на мидвее?
От криков едва не рушится крыша. Все зрители вновь на ногах. Лучи прожекторов рассекают темноту над головами. Сцену заслонили, но значения это не имеет. Брейди знает, что грядет, потому что побывал в разгрузочно-погрузочной зоне.
Понизив голос до задушевного, усиленного динамиками шепота, Кэм Ноулс говорит:
– Что ж, сегодня вас ждет этот поцелуй.
Звучит ярмарочная музыка. Синтезатор «Корг» играет мелодию, какую раньше исполняли на каллиопе. На сцене – водоворот цветов: оранжевые, красные, зеленые, желтые лучи. Под изумленные и восторженные крики с потолка спускаются декорации: мидвей парка развлечений. Карусель и колесо обозрения уже вращаются.
– ЭТО ЗАГЛАВНАЯ КОМПОЗИЦИЯ НАШЕГО НОВОГО АЛЬБОМА, И МЫ ОЧЕНЬ НАДЕЕМСЯ, ЧТО ОНА ВАМ ПОНРАВИТСЯ! – кричит Кэм, и к синтезатору присоединяются другие инструменты.
– Нигде и никогда не обрету покой, – запевает Кэм Ноулс. – И вечно мне теперь болеть тобой. – Брейди он напоминает Джима Моррисона после лоботомии. И тут Кэм радостно вопит: – Что излечит меня?
Зрители знают и выкрикивают слова под грянувшую с полной силой музыку:
– БЭБИ, БЭБИ, ТЫ И ЕСТЬ МОЯ ЛЮБОВЬ… МЫ С ТОБОЙ НЕ ПОТЕРЯЕМ ЕЕ ВНОВЬ… ТОЛЬКО ТАК…
Брейди улыбается. Это умиротворенная улыбка измученного проблемами человека, который внезапно обрел покой. Он смотрит на желтую лампочку, просвечивающую сквозь материю, и думает, проживет ли достаточно долго, чтобы увидеть, как желтизна сменится зеленью. Потом вновь поворачивается к ниггерской девчонке: она тоже на ногах, подпрыгивает, хлопает в ладоши, визжит.
«Посмотри на меня, – думает он. – Посмотри на меня, Барбара. Я хочу, чтобы в этом мире последним ты увидела меня».
Барбара отрывает взгляд от чудес на сцене, чтобы посмотреть, наслаждается ли лысый мужчина в инвалидной коляске так же, как она. Он стал – по непонятным ей самой причинам – ее мужчиной в инвалидной коляске. Возможно, он ей кого-то напоминает? Но такого просто быть не может. Дастин Стивенс – единственный знакомый ей колясочник, он учится во втором классе ее школы. И все-таки есть что-то знакомое в этом лысом мужчине.
Весь вечер – сладкий сон. И то, что она видит сейчас, тоже похоже на сон. Поначалу она думает, что мужчина в инвалидной коляске машет ей рукой, потом понимает, что нет. Он улыбается… и показывает ей средний палец. Поначалу она не верит своим глазам, но убеждается: это чистая правда.