оно сумело переступить мой порог?!
— Что же нам делать? — закусив губу, прошептала Клара. — Где же отыскать деньги, чтобы эти банкиры от нас отстали?..
Все было предельно просто: земля в центре города стоила очень дорого, а такой большой пустырь, как бывший сад Гаррет-Кроу, уже давно у многих вызывал обильное слюноотделение. Банку, очевидно, надоело, что здесь обретаются какая-то старуха да ее сумасшедшая дочь, которые только и отделяют их от продажи этой земли какому-нибудь местному богачу. И вот, если Клара и ее мать не найдут деньги или что-нибудь не придумают за эти два дня, у них отберут Гаррет-Кроу, а их самих вышвырнут на улицу. Это если они откажутся продать свой дом за какие-то гроши и сами добровольно отсюда не уйдут.
— Банкиры?! — София Кроу тяжело опустилась на стоявший в коридоре стул. — Ты так и не поняла, кто приходил, Клара. Какая разница, что за слова вылетали у него изо рта? Это приходило сюда вовсе не за деньгами! Что же теперь делать?! Что нам вот с этим делать?!
Мать ткнула пальцем в оставленную гостем на тумбочке бумагу. Только сейчас Клара заметила, что, несмотря на темноту, в которую погрузился дом, текст документа, странным образом виден прекрасно.
— Если бы не твое упрямство… — сказала София Кроу таким голосом, словно именно дочь была виновата во всем, что с ними происходило. Она снова говорила о тетке Мейделин и поездке в Челмсфорд…
— Мое упрямство? — спросила Клара, чувствуя, как дрожат ее руки. Она поняла, что если сейчас же не уйдет, то начнется жуткая ссора. — Я же Ворона, ты не забыла? Просто Ворона — куда мне до невероятной и изумительной мадам Софии Кроу! Я — и моя дырявая память… Я — и мои кривые руки… Я — и твое величайшее разочарование, мама… Все эти незваные гости, угрозы и странные соглашения выше разумения глупой птицы. Пойду покормлю тех, кто считает так же.
Клара подхватила под руку казанок с остатками тыквенной каши и в полной темноте двинулась к лестнице. Вскоре звук ее шагов на ступенях стих.
Оставшись одна, София Кроу прошептала вслед Кларе несколько уничижительных замечаний, кряхтя поднялась со стула и переместилась на кухню. Нащупав на подоконнике свечу, она вытащила из складки платья коробок длинных-предлинных спичек. Через мгновение фитиль едва слышно затрещал, воск начал плавиться, скатываясь по свече, подобно слезам.
Странное дело, но слезы из глаз Софии Кроу при этом тут же перестали течь. У нее оставалось еще целых два дня, и еще вполне можно было успеть найти выход. Ее милая и заботливая девочка, которая, в отличие от никчемной дочери, не является ее величайшим разочарованием, все сделает, она придумает, как все исправить…
С этой мыслью старая женщина успокоилась и поглядела в окно — на небе как раз на прогулку выбрел месяц. Он вовсе не угрожал ей и даже, как могло показаться, подбадривая, улыбался сквозь тучи.
Клара тем временем уже поднялась на четвертый этаж Гаррет-Кроу, но там не остановилась. Из ее крошечной спальни на чердак уходила узкая вертикальная лестница, которая упиралась в дощатую крышку люка. Клара еще не успела взяться за большое кованое кольцо, как услышала птичий гвалт: обитатели чердака приветствовали ее дружным каркающим хором.
Взобравшись по лесенке и откинув скрипучую крышку в сторону, Клара оказалась под самой крышей старого дома семейства Кроу. Здесь было холодно, среди балок и стропил гулял заблудившийся ветер — большое прямоугольное окно почти никогда не закрывалось.
Вороны заполонили чердак. Со всех сторон раздавался шелест крыльев. Непоседливые черные птицы, эти комки тьмы с поблескивающими глазами, то и дело вспархивали с балок над головой и перебирались на новое место, но только лишь для того, чтобы в следующий миг снова взлететь под крышу.
— Карр! Карр! Карраа! — кричали вороны.
— Вы даже мое имя выучили, дорогие?
Клара улыбнулась.
Вороны, которые прилетали в Гаррет-Кроу, останавливались на чердаке, словно постояльцы в гостинице: они появлялись, когда хотели, и так же, когда хотели, отправлялись в свои вороньи странствия, но, даже улетая, они непременно возвращались обратно. Они любили свою хозяйку, ощущая в ней родственную душу, и она отвечала им тем же.
— Карр! Карр! Карраа! — кричали вороны.
— Кррау… Кррау… — прохрипел один из самых старых пернатых постояльцев. — Карраа Кррау!
Этот воронятник всегда был для Клары отдушиной. Сюда она приходила посидеть, пусть не в тишине, но в спокойствии. Лишь здесь наследница обнищавшего рода Кроу могла на время забыть свои страхи и обиды на окружавших ее людей, лишь здесь могла подумать…
Улыбка исчезла с губ Клары, плечи опустились — ее снова одолела тоска. Она выгребла ложкой остатки каши из казанка в старый водосточный желоб, и вороны, сгрудившись вокруг него, принялись за трапезу. Порой какая-то из птиц поднимала голову и глядела на женщину пристально-пристально, мол, «ну, ты чего?», а затем вновь опускала клюв в желоб.
Клара Кроу уселась на старый кривоногий стул, стоявший у окна. Обычно она занималась на чердаке тем, что копалась в памяти, словно в черной вязкой жиже, погрузив в нее руки по локоть, — пыталась вспомнить хоть что-то о Том Дне и Той Потерянной Вещи. Но сегодня ей предстояло обдумать кое-что совершенно иное.
Клара закрыла глаза.
— Шляпа… Метла… и прочие… кто же вы такие? — прошептала она. — Что ты задумала, мама?
Виктор Кэндл лежал в постели и глядел в черный потолок.
На потолке танцевали тени от догорающего в камине огня. За окном выл злобный осенний ветер, царапая раму и требуя немедленно его впустить. Нашел дураков!
Ветер немного постоял там, снаружи, побродил по карнизу, но, уяснив, что никто его в гости приглашать не собирается, перебрался на крышу, немного покатался на флюгере, как на карусели, а потом просто улетел прочь.
Виктор до сих пор не верил, что его самого не прогнали из этого дома, как какой-то незваный ветер. И все же он здесь, лежит в своей старой комнате, в своей кровати и глядит в потолок, который он едва не протер до дыр взглядом в детстве.
Почти все в родном доме осталось таким же, как он и помнил, но кое-что все же изменилось. Да, его здесь не было целых семь лет, и многое, вероятно, произошло в этих стенах за это время, но тревожащие Виктора перемены заключались не в обветшавших обоях его комнаты или затхлости постельного белья в комоде, а в тех незначительных деталях, тех необъяснимых странностях, которые пытались не бросаться в глаза. Вроде старой решетки в стене, которой раньше, кажется, и вовсе не было, не любившего книги дядюшки в библиотеке или кота с повязкой на глазах, который тем не менее прекрасно ориентируется на лестницах и в коридорах. Было много чего такого, что просто не могло не насторожить. Слишком много чего шло как-то не так.
Не только дом, но и каждый его обитатель стал другим. Виктор ждал этого, и в этом он до конца убедился, как только все собрались вместе. Семейный ужин прошел не слишком гладко, но могло быть и хуже. Намного хуже.
Бабушка Джина, то ли не постаревшая ни на один день, то ли взвалившая на лицо и фигуру дополнительные сто лет — Виктор так и не смог понять, — весь вечер молча сверлила его взглядом. Она ничего не ела и не шевелилась, сложив кисти на рукояти витой подкованной трости. И просто глядела на него — совершенно не мигая…
Бабушка, говорят, спятила еще до войны, а до того была весьма почитаемой в Уэлихолне дамой. Будто бы даже городской совет не смел и шагу ступить без ее слова, а за непочтительное к ней отношение могли ни много ни мало вышвырнуть вон из города. Но с тех пор прошло много лет. Теперь старая госпожа Кэндл редко покидала свою комнату и совсем не разговаривала.
Мама говорила, что у бабушки редкая помесь сонного паралича и сомнамбулизма и она не понимает, что не спит. И Виктор, и Кристина, когда были детьми, частенько спрашивали: «А когда бабушка проснется?» На что мама неизменно отвечала: «Бабушка не проснется, потому что у нее на груди сидит ведьма, и, пока та не слезет, она будет заперта между сном и явью…»
Виктор всегда боялся бабушку — причем больше, чем ту мнимую ведьму, что примостилась на ее груди. В детстве всякий раз, как он встречал бабушку на лестнице, спешил поскорее прошмыгнуть мимо. Когда видел ее в коридоре, вжимался в стену, дожидаясь, пока она не пройдет. А вообще, он старался не оставаться с ней в одном помещении надолго. Со временем, правда, Виктор, как и все домочадцы, научился делать вид, будто ее и вовсе нет рядом, поэтому во время ужина он мысленно заставлял себя просто не обращать внимания на бабушкин немигающий взгляд и не смотреть в ее сторону.
У Джины Кэндл и ее покойного мужа Седрика было три дочери: Мегана, Корделия и Рэммора. Все они присутствовали на ужине. Мегана, царственно поглощая пирог с грибами и жаркое, как обычно, в чем-то обвиняла супруга; при этом дядюшка Джозеф, вынужденно сменивший халат на коричневый костюм, старательно выглядел несчастным. Корделия Кэндл, мама Виктора, угрюмо наставляла Кристину, которая ее совсем не слушала. В словах матери проскальзывало: «…вульгарность… тебе это просто так с рук не сойдет… наказание… не забудь выпить лекарственную настойку…» Что касается Рэмморы, то та основательно налегала на джин, при этом не стесняясь смешивать пирог и сигарету. К слову, за столом каждый время от времени призывал ее к порядку, прося не курить за ужином. Тетушка Рэммора была верна себе: громко ругалась в ответ, выпускала еще больше дыма и постоянно над кем-то потешалась. Чаще всего объектом ее насмешек становилась родная мать. Пользуясь бессилием госпожи Кэндл и собственной безнаказанностью, Рэммора поднимала на смех различные аспекты сонного паралича и громко возмущалась, отчего это не с ней все так возятся.
Также за столом были дети: уже упомянутая Кристина, придирчиво выбирающая из нелюбимого пирога любимые грибочки; Томми, который тут же начинал смотреть в свою тарелку, стоило Виктору на него взглянуть; и Марго, которой было семь лет и которую Виктор видел ранее еще младенцем. Румяная и вертлявая девочка крутилась на стуле, ожидая смены блюд, уже давно прикончив и первое, и второе. Она явно не понимала, отчего взрослые медлят со сладким и о чем можно столько препираться.