Потом мы сели в другой поезд, потом в третий и в тот же день, часам примерно к семи, попали туда, где находилась конечная цель нашего путешествия, крошечный городишко под названием Сибола. В течение дня, как и утром, мастер Иегуда со мной почти не разговаривал. Я успел немного с ним освоиться и в конце концов даже перестал пытаться угадывать, что он сделает и когда. Едва я решал, будто понял, и выстраивал очередную схему, как мастер мгновенно ее опровергал, поступив совершенно противоположным образом.
— Можешь называть меня «мастер Иегуда», — сказал он, впервые назвавшись. — Если хочешь, для краткости просто «мастер». Но никогда и ни при каких обстоятельствах не называй меня просто Иегудой. Все понятно?
— Сами себя так прозвали, — сказал я, — или родители нарекли?
— Нареченное мое имя тебе знать ни к чему. «Мастера Иегуды» вполне достаточно.
— Да ладно вам, как хотите. Ну, а меня зовут Уолтер. Уолтер Клерборн Роули. Для краткости можно просто Уолт.
— Мне можно называть тебя как угодно. Захочу «червяком», буду звать «червяком». Захочу «свиньей», будешь откликаться и на «свинью». Понял?
— Эй, черт, мистер! Не понял, с какой стати?
— К тому же я не терплю ни лжи, ни притворства. Ни лени, ни жалоб, ни заявлений вроде того, что ты будто бы передумал. Приспособишься — станешь самым счастливым мальчишкой на свете.
— Ясное дело. Кабы безногому да ноги, писал бы стоя.
— Сынок, о тебе мне известно все. Морочить голову лучше и не пытайся. Знаю, что в семнадцатом твой отец погиб в Бельгии при газовой атаке. Знаю про мать — и как она за паршивый доллар выделывала черт знает что у вас в Восточном районе, и как четыре с половиной года назад дурак полицейский выстрелил из револьвера и снес ей полголовы. Конечно, малыш, не думай, будто мне тебя вовсе не жалко, только о вранье со мной лучше забудь.
— О'кей, мистер Умник. Но коли вы и сами все знаете, чего ж болтать о том, что и так всем известно?
— Того ж. «Того ж», что ты так и не поверил ни единому моему слову. Разговоры о полетах, это, по-твоему, так себе, ерунда, чушь собачья. Уолт, тебя ждет большая работа, какой ты никогда и не нюхал, и ты будешь долго мечтать только о том, как бы удрать, однако если у тебя хватит сил, если ты мне поверишь, то не пройдет и трех лет — полетишь. Клянусь. Ты поднимешься над землей и взлетишь в воздух, как птица.
— Вы, мистер, часом не забыли, что я из Миссури? У нас там сказкам не верят.
— Мы теперь не в Миссури, мой юный друг. Мы в Канзасе. Такой плоской унылой пустыни ты еще в жизни не видел. Когда в тысяча пятьсот сороковом году Коронадо пришел сюда искать золото индейцев, у него половина людей сошли от тоски с ума. Здесь не поймешь, где находишься. Здесь ни гор, ни деревьев, ни даже ям на дороге. Канзасская степь ровная, чистая, как смерть, и когда ты пообживешься, то и сам поймешь: сбежать отсюда можно только вверх, только в небо, оно здесь тебе одно и друг, и помощник.
Когда поезд въехал под крышу вокзала, было уже темно и я не сумел проверить, насколько описание моего нового дома соответствует действительности. Сибола, какой я ее помню в те времена, была как две капли воды похожа на все прочие захолустные городишки. Но поскольку в свои девять лет я не имел ни малейшего представления, какими они должны быть, то отметил лишь, что ночь в Канзасе немного холоднее и немного темнее, чем в Сент-Луисе. Для меня было новое все: и незнакомые запахи, и чужие звезды на небе. Если бы мне сказали, что я попал в Изумрудный город, наверное, я чувствовал бы себя точно так же.
Мы прошли насквозь здание вокзала и встали у двери, всматриваясь в темноту. Было всего семь вечера, но городок как вымер, и, кроме нескольких светившихся вдалеке окон, я не заметил ни единого признака жизни.
— Не беспокойся, — сказал мастер Иегуда, — сейчас за нами приедут.
Он взял меня за руку и хотел было сжать покрепче, но я ее выдернул.
— Держите свои лапы подальше, мистер Мастер, — сказал я. — Вы уж небось решили, будто я ваша собственность, а вот фиг.
Когда я произнес эти слова, секунд через девять в дальнем конце улицы появился крытый брезентом фургон, запряженный крупной серой лошадью. Фургон был точь-в-точь как в вестерне у Тома Микса, который я видел летом в «Кино-Паласе», но Бог ты мой, на дворе-то был 1924 год, и когда эта рухлядь понеслась по улице, грохоча всеми своими досками, я решил, будто мне мерещится. Однако мастер Иегуда при виде фургона замахал рукой, а через минуту тот был уже возле нас, и серая лошадь, с вырывавшимися из ноздрей клубами пара остановилась, кося глазом и звеня сбруей. На козлах сидел кто-то плотный, почти что круглый, закутанный в одеяла, в широкополой шляпе, так что я даже не понял, мужчина это, женщина или медведь.
— Привет, мамаша Сью, — сказал мастер Иегуда. — Посмотри, кого я привез.
Примерно минуту женщина смотрела на меня ничего не выражавшими, холодными, как камень, глазами и вдруг ни с того ни с сего просияла улыбкой, самой теплой и самой дружеской из всех, какие мне посчастливилось видеть за свою жизнь. Во рту у нее торчало в лучшем случае зуба три, темные глаза сверкнули, и я, заметив их блеск, решил, что она цыганка. Стало быть, эта мамаша Сью хозяйка цыган, а мастер Иегуда ее сын, и он Князь Тьмы. Сейчас они отвезут меня в замок, откуда нет возврата, и либо сегодня же ночью съедят, либо превратят в раба, в ничтожное пресмыкающееся, какого-нибудь евнуха, с шелковой банданой на голове и кольцом в ухе.
— Прыгай сюда, сынок, — сказала мамаша Сью. Голос у нее оказался до того хриплый и не женский, что если бы не мелькнувшая уже улыбка, я перепугался бы до смерти. — Сзади есть одеяла. Коли ты большой и соображаешь, что для тебя хорошо, что плохо, то уж сообразишь и как их употребить. Ехать долго, ночи холодные, а ты же не хочешь добраться до места с отмороженной задницей.
— Его зовут Уолт, — сказал мастер, взбираясь позади нее на козлы. — Безмозглый бродяжка с кабацких задворков. Если меня не подводит чутье, именно его я искал все годы. — Тут, повернувшись ко мне, мастер почти сердито добавил: — А это, малыш, мамаша Сью. Веди себя хорошо, и тебе воздастся добром. Попробуй ее разозлить — пожалеешь, что родился на свет. Она беззубая, толстая, только лучше матери у тебя не было.
Я не знал тогда, сколько мы ехали. Наш дом стоял в степи, от городка в шестнадцати или семнадцати милях, но узнал я об этом намного позже, а тогда фургон покатил по дороге, я забился под одеяла и быстро уснул. Проснулся я, когда фургон уже стоял. Меня разбудил мастер, легко пошлепав по щекам, а иначе наверняка я проспал бы там до утра.
Мамаша Сью осталась распрягать лошадь, а мы пошли в дом, где первая комната оказалась кухней: она была пустая, с дровяной печкой, тускло светившейся в одном углу, и мерцающей керосиновой лампой в другом. За столом сидел и читал книгу черный мальчишка лет примерно пятнадцати. Причем не коричневый, как большинство негров, которых я видел в Сент-Луисе, а совершенно, абсолютно, до такой степени черный, что отливал синевой. Он был самый что ни на есть эфиоп из самых глубин черной Африки, и едва я его увидел, сердце упало в пятки. Он был тощий, костлявый, с выпученными глазами, с огромными толстыми губами, а когда поднялся нам навстречу, оказалось, что он еще весь перекривленный и кособокий.
— Это самый лучший мальчишка на свете, — сказал, обращаясь ко мне, мастер, — и зовут его Эзоп. Поздоровайся, Уолт, и пожми ему руку. Он теперь будет твоим братом.
— Черномазому? Да вы что! — сказал я. — Вы что, спятили, мистер, да ни за что в жизни.
Мастер Иегуда вздохнул, протяжно и громко. Будто слова мои вызвали в нем, в глубинах души, не гнев, а скорбь, и он ее так выдохнул. Потом очень спокойно и медленно мастер сделал палец крючком и приставил мне под подбородок, точно посередине, где прощупывается кость. Потом надавил в эту точку, и шею тотчас пронзила ужасная боль, которая мгновенно распространилась по всей голове. В жизни я не испытывал такой боли. Я хотел было закричать, но горло перехватило, и мне удалось издать лишь слабый сдавленный писк. Мастер же продолжал давить, и я вскоре почувствовал, как ноги мои отрываются от земли. Я поднимался, как перышко, а он будто и не прилагал никаких усилий, будто я был не я, а какая-то божья коровка. Наконец лица у нас оказались на одном уровне, и я увидел его глаза.
— Здесь у нас не принято так разговаривать, — сказал он. — Все люди братья, а в нашей семье мы привыкли относиться друг к другу с уважением. Такой у нас закон. Нравится он тебе или нет, но подчиниться придется. Закон есть закон, а кто нарушит его, превратится в слизня и будет ползать по земле веки вечные.
~~~
И они накормили меня, и одели меня, и дали мне комнату, которая была только моей. Не били, не колотили, не пинали и не щипали, и даже не драли за уши, но, несмотря на хорошее отношение, никогда еще в жизни мне не было так плохо и никогда меня так не душили горечь и гнев. Первые шесть месяцев я думал лишь, как убежать. Я был городской мальчишка, в крови у меня гудел джаз, я верил в счастливый случай и всегда был к нему готов, я любил людской водоворот, скрип троллейбусных тормозов, вонь бутлегерского виски в сточных канавах. Любил что-нибудь отмочить, нахулиганить — я был ловкий и быстроногий, бойкий на язык, веселый чертенок, хранимый сотнею ангелов, а тут оказался на краю света в дыре, где не было ничего, кроме неба, а небо это сулило только погоду, да и то почти всегда плохую.
Собственность мастера Иегуды составляли тридцать семь акров земли, двухэтажный домик, курятник, хлев и сарай. В курятнике жили с десяток кур, в сарае — серая лошадь и две коровы, в хлеву — шесть или семь свиней. Не было ни электричества, ни водопровода, ни граммофона — ничего. Для развлечений предназначалось лишь пианино в гостиной, но играл на нем только Эзоп, который так фальшивил, играя любую, самую примитивную мелодию, что, едва он касался клавиш, я спешил убраться подальше. Так что местечко это было не просто дыра, а полная задница, всемирный центр тоски смертной, и достало меня через день. Никто в доме даже не знал бейсбола, и не с кем было поболтать о моих родных «Кардиналах», а ничем другим я тогда не интересовался. Я жил с таким чувством, будто вдруг провалился в какую-то временн