– Что? – Я не ожидал такого поворота беседы.
– Лицо у вас… такое… – Она сделала обводящий жест рукой. – Интересное. Типажное.
– Какого типажа? – осторожно уточнил я.
– Просто типажное, – пожала плечами она.
– Ну, типажи бывают разные, – улыбнулся я. – Героический типаж, типаж там… шута. Вот злодея тоже, а еще…
– Не надо рассказывать мне о типажах, – несколько раздраженно ответила девушка. Она вдруг напомнила мне лесного ежа – внезапного в своей колючести, но при этом невыразимо милого.
– Простите, – извинился я больше для проформы и для того, чтобы вернуть беседу к дружественному тону, нежели потому, что реально чувствовал за собой какой-то просчет.
– Все в порядке, – внезапно улыбнулась она. – Все в полном порядке. Я не буду против, если вы проводите меня домой.
Я закашлялся. Надо сказать, что такого поворота дел я несколько не ожидал. Нет, конечно, я был не против проводить такую интересную девушку домой – и даже к себе домой, – но то, что этот момент всплывет именно так – это было несколько… ммм… необычно.
– А вы ж… – еле выдавил я из-за кашля. – Вы ж… из другого города…
Девушка промолчала, задумчиво глядя куда-то в сторону. А потом вдруг вытащила откуда-то из-под сиденья сумочку и стала в ней копошиться.
– А, – догадался я, хотя моя догадка была, впрочем, никому не нужна. – Вас отвести в отель? Разумеется. Пойдемте?
– Да-да, сейчас, – неразборчиво пробормотала она.
Я оглянулся по сторонам. Зал уже совершенно опустел, а девушка все еще ковырялась в своей сумочке.
– Вам помочь? – наклонился я к ней.
И тут на мое плечо легла чья-то тяжелая рука.
Я поднял глаза. Рядом с нами стоял огромный детина с пустыми глазами. Видимо охранник. Ну что ж, следовало этого ожидать, да. Не стоило так задерживаться в театре.
– Мы уже уходим, – сказал ему я.
Детина что-то булькнул и наклонил голову набок.
– Мы уже все, – сказал я. Еще небось придется платить штраф за нарушение каких-нибудь правил. Не зря же все опытные театралы вон как заторопились к выходу – видимо знают, что тут почем.
Мой собеседник снова булькнул – и теперь уже резко дернул головой.
И тут я увидел, как под нижней челюстью у него подрагивает и чуть шевелится что-то жаброобразное.
Из-за спины детины медленно вышел давешний дебил. Рубашки на нем не было, и поэтому он мог легко и небрежно пощелкивать клешней, заменявшей ему левую руку.
– Да, мы уже все, – мягко сказала моя соседка.
Я поворачивался к ней, когда клешни сцепились у меня на шее, поэтому лишь краем глаза увидел, как с колен девушки соскальзывает плед, обнажая шевелящуюся массу щупалец.
Теперь я знаю, почему этот театр называется «театр фон Клейста». Трудно это не понять, когда его директор – эта скользкая, бесхребетная, слизистая тварь – каждый божий день, проползая мимо нас, повторяет одно и то же, одно и то же – видимо, единственное выученное им на языке людей. Бормочет это как мантру, как заклинание, как молитву – а может быть, так оно и есть? Может быть, то, что происходит здесь, является новым ритуалом? Ритуалом новой религии, проросшей из их старых верований – и наших философских трактатов? Невероятный сплав – и, как любая вера, возможный. Может быть, директор таким образом пытается подняться к богам – только своим или нашим? Но как, как, где и почему он наткнулся на наши тексты – и почему из всего многообразия человеческой литературы ему попало именно это треклятое эссе Богом забытого немецкого драматурга? Неужели это было то самое невероятное совпадение, кои и создают историю мира?
Только вот я никому не смогу задать эти вопросы. Никогда. Никому.
Но теперь я знаю, почему они уходят из города.
Почему играют в каждом городе новую пьесу.
Почему приходят раз в год.
И никогда не повторяют свои пьесы на следующий год.
Мои суставы выломаны – и мои члены свободно вращаются в них. Подозреваю, что в меня впрыснули что-то – я плохо помню, что со мной было в первые дни после того, как я остался в театре. Но моя кожа тверда как дерево – или как кость; разумеется, я не могу это ощутить мое осязание сгинуло без следа, – но я слышу, с каким стуком ударяются мои руки и ноги о стену.
Здесь пахнет так знакомо солоновато-удушливо – теперь я знаю, что это запах водорослей, которые жрут эти. А теперь еще едим и мы. Нам впихивают это в глотки щупальцами – как получится, ведь мы не можем шевелить челюстями, – а потом эти осклизлые комья растворяются во рту. Какая-никакая, а еда. Хотя не думаю, что, если мы умрем, они обратят внимание на это – да и заметят ли они разницу вообще.
Кошка мадам фон Хаммерсмит – тоже принятая в труппу – болтается в дальнем углу. Видимо, она не просто так тогда так отчаянно скреблась в мою дверь. Но если бы я открыл ей – это спасло бы ее? А меня? Или всего лишь ускорило бы мое… поступление в этот театр?
Мы немного научились разговаривать глазами. Вон тот парень, что висит в углу – я видел его в роли Ясона, – здесь уже третий месяц. Вон та женщина – она была Медеей – полгода. А вон там еще мужчина, которому пока еще не было подобрано роли. И еще восемь человек… простите, марионеток.
Девушка иногда заходит к нам – точнее было бы сказать, заползает. Я бы хотел думать – как мало становится нужно, когда ты оказываешься куклой, – что она уделяет мне больше внимания, чем остальным, но это не так. Я всего лишь один из многих. Вероятно, она даже забыла, при каких обстоятельствах я остался здесь. Как грустно.
Она окидывает наши лица взглядом и что-то помечает в маленьком блокноте в обложке из резины. Мне всегда интересно – пишет она человеческими словами или на каком-то своем, особенном, языке.
Мы имеем очень слабое представление о том, что происходит там, за стенами нашего фургончика, и уж тем более о том, что делается на всем остальном свете.
Не думаю, что меня ищут.
Вероятно, доктор постарается, чтобы мое исчезновение выглядело естественным, а уж милую мудрую мадам фон Хаммерсмит никто и не будет слушать. Как-то там моя бедная соседка будет без своей любимой кошечки?
Но даже если меня и ищут – смогут ли найти?
Театр путешествует по стране, но заезжает лишь в глухую провинцию. Он не появляется в столице. Может быть потому, что там могут быстро раскусить, кто же на самом деле является марионетками, а может быть потому, что в столице люди более искушены и избалованы зрелищами и скромный театр марионеток мало кого удивит.
Они все-таки так тщеславны – эти головоногие.
Мне остался лишь год – и даже меньше. Я не появлюсь больше в своем городе. Такие уж тут правила. Не знаю, что они делают с марионетками, отслужившими свой срок, но все-таки надеюсь, что не топят.
Я слишком боюсь глубины. И темноты. Но глубины все-таки больше.
А директор, протискиваясь в дверь и оставляя на и так мокром полу потеки слизи, поглаживает наши бесчувственные члены и бормочет, словно рассказывая, как на самом деле нам повезло: «В наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде…»
Некоторые мои респонденты, вероятно, целиком сроднились с мифическими существами, и безумие стало их постоянным спутником. Почему-то считается, что высшие жрецы едва ли не каждый месяц удостаиваются аудиенции у кого-то из Древних. Разумеется, это вздор. Человек не способен сохранить разум в целости после всего лишь поверхностного контакта с божеством. И вряд ли даже самый тренированный и устойчивый рассудок переживет прямое вторжение.
Но младшие Мифы не так опасны, сильные медиумы могут выдержать их присутствие. Некоторые даже надеются использовать новых хозяев Земли в своих целях.
Наивные, они не замечают, как день за днем меняется их разум, как уходит из него человеческое, как чуждые мысли и чувства искореняют привычные эмоции.
Природа сделала наш мозг гибким и восприимчивым, что долгое время было самым главным козырем вида и помогло человеку взобраться на вершину эволюции. Но теперь… образное мышление, фантазия, интуиция стали проклятием гомо сапиенс.
Изменения видны не сразу, особенно внешние, но письмо и речь выдают первые признаки необратимо разрушающегося разума, как лакмусовая бумажка выявляет агрессивный реактив.
Портрет Греты и ее гробаИлья Данишевский
То был год Греты Гарбо, иначе и быть не могло. Они всегда именовали отрезки вечности знаменитостями, увлечениями; фрагментами тех, кто отражал час или день своей жизнью. Они не стеснялись примеривать чужое естество, в год Греты ее звали Грета, а его Бенедикт, по вечерам они изучали все, что касается Гарбо, если не испытывать мимолетных вспышек и увлеченностей, время будет похоже на липкий ком, прошлое и будущее никогда не имело значение, и то и другое происходило в одну секунду, воспоминания и надежды переплетались, измерить эту нескончаемую неразбериху цифрами или чем-то другим невозможно, и поэтому то был год Греты Гарбо.
Они проживали в доме причудливых фантазий, архитектурная шизофрения представила атлантов сифилитиками: огромные статуи с обезображенными лицами поддерживали своды крыши; дом на Альфо-плац или вырастающий чуть левее Парижа, в Праге, или, может, в подземном Нью-Йорке имел красивую крышу, общее настроение Парфенона и угрюмость разоренного донжона. Стены дома бесцветны, иногда кажется, что они прозрачны, и внутри постоянная суета: Грета в боа из детских косточек пожимает руку миссис Д., господин Бенедикт отплясывает буто в бежевой ванне на втором этаже, напевая под нос латинские выражения, подмывает гениталии, расклячившись над биде, какие-то дети снуют из комнаты в комнату, проститутка дежурит в гостиной, но стоит приглядеться, и оказывается, что размалеванная девка, исковерканные части танцора буто, и миссис Д. и все остальные – просто нарисованы на стенах; дом, огромная головоломка, построенный по архитектурному безумию сына Лазаря, высится неясно где, будто произрастает из теплого грунта, а мертвый сад вокруг этого остова – калька семирамидовых кущ, черные стволы давно упавших дубов с высоты птичьего полета напоминают сгоревший Эдем, а сам сгоревший Эдем напоминает сгоревшее человеческое тело (участок вытянут в длину и больше напоминает звезду – возможно звезду Бафомета) с ярко-зеленым сердцем крыши странного особняка. Грета часто здоровается с нарисованной миссис Д., выходя в сад: «Здравствуйте, миссис Д., как ваша пустота?» – «Ничего-ничего, дорогая, ничего-ничего не меняется».