я с мыслями. Поняв, чтó я имею в виду, она немного помолчит, а я стану ждать ответа; и в этот промежуток времени все иные загадки и ожидания, связанные с бутылкой, если не забудутся вообще, то окажутся вытеснены на задний план, потонут в душевной сумятице и ни досады, ни разочарования не последует. Если мои нежные чувства отвергнут (чего я мало опасался, памятуя о том, как благосклонно Мейбл держалась со мной в последнее время), то, конечно же, не гневно, а с печалью[24], и тогда Мейбл из жалости простит мне заодно и другой самонадеянный поступок, а именно неловкость с бутылкой. Если же мое предложение будет принято, то во имя любви я буду прощен за все, что бы ни сделал. Я мысленно рисовал себе эту картину. На мгновение Мейбл растеряется под напором нерешительных мыслей и застынет, прикрыв лицо рукой. Но очень скоро мне случится уловить меж пальцев ее робкую улыбку. Потом, словно не в силах более скрываться, она уронит руку и ее лицо просияет нежностью и ответной любовью перед моим ищущим взором. Таков будет ее отклик, и, конечно, его мне будет достаточно. Но не исключаю, что она решится на большее. В подтверждение своего согласия она вынет из букета цветочек и с игривой непосредственностью протянет через стол мне, а я, приняв его из ее руки, вставлю себе в петлицу. Но тут, подумалось мне, картина обернется несколько юмористической стороной, потому что застывший рядом с нами в торжественной позе Роупер начнет с обычным своим туповатым видом гадать, что же такое было в бутылке, – и как же далек он будет от истины! Он увидит вынутую из бутылки записку, спросит себя, не содержится ли в ней указания на клад, и даже не заподозрит, что речь идет о том кладе, который долго таился в глубинах моего сердца. Он увидит, как перейдет из рук в руки цветок, сочтет это ничего не значащим галантным жестом и даже не распознает в нем общеизвестный символ обмена сердцами.
Увлеченный своим замыслом, горя желанием осуществить его как можно скорее, я поспешил обратно в дом, и мне по-прежнему не было дела ни до темноты, ни до снегопада. Чуть ли не бегом я ворвался в холл, а затем в библиотеку.
Там был Роупер, который зажег в подсвечниках восковые свечи; царивший прежде полумрак сменился ярким светом. Отблески падали на мебель и стены, рождая живописную игру светотени, драпировки из кордовской кожи переливались приятными тонами. Однако мне было не до любования искусственными эффектами; первым делом я бросил взгляд на бутылку, проверяя, на месте ли она. Бутылка оставалась на полке, а ходивший туда-сюда Роупер не заметил своими старыми подслеповатыми глазами ни непорядка с пробкой, ни потревоженной пыли. Снова завладев бутылкой, я вынул пробку и принялся осматриваться в поисках листа бумаги.
Но бумаги под рукой не оказалось; как уже говорилось, библиотека являлась таковой разве что номинально, хотя не служила и кабинетом. Не растерявшись, я вынул из кармана тетрадочку, в которую обычно записывал рецепты. Бумага была слишком тонкая и шершавая, но времени оставалось в обрез, и я не обратил на это внимания. Стрелки часов приближались к семи, и мне следовало поторопиться. Оформление записки не имело значения, важны были только слова. Положив тетрадку себе на колени, я тупым карандашом наскоро нацарапал свое любовное объяснение.
«Не откажите мне, дорогая Мейбл, – писал я, – во всей той любезной снисходительности, коей столь щедро одарила вас природа, дабы я мог набраться смелости и высказать свою любовь, питаемую к вам, и только к вам. Питаемую с давних пор, ибо не знала моя душа иных приоритетов, кроме вашего портрета, в ней запечатленного. И если я позволял своим чувствам так долго таиться, объясняется это не слабым их пылом, а робким неверием в то, что мои самонадеянные притязания на вашу благосклонность вас не оскорбят. Так даруйте же мне вашу улыбку в знак того, что прощение моей дерзости скреплено печатью и тягостным мукам ожидания положен отныне конец».
«А все-таки неплохо придумано, – довольный собой, подумал я, когда послание было свернуто и помещено в бутылку. – Ведь если бы я обратился к натужной устной риторике, мои слова прозвучали бы не столько решительно, сколько умоляюще».
Я вбил пробку на место, ненадолго поднес к горлышку пламя свечи, поправил оплавленный воск и вернул бутылку на полку. Едва я с этим управился, как зашуршали шелка и в комнату вошла Мейбл.
Никогда прежде Мейбл так не ошеломляла меня своей красотой, никогда я не бывал так ею очарован. Без малого два года она носила глубокий траур, но теперь, судя по всему, приготовилась вернуться в свет. Матовый черный подвергся изгнанию, его место занял бледный шелк какого-то новомодного оттенка, названия которого я не запомнил, удивительно подходивший к ее свежему лицу и яркому блеску глаз. От меня не укрылись и прочие свидетельства того, что одеяния скорби остались в прошлом, а именно украшения, назвать и определить которые я не умел, но заметил, что они, не слишком привлекая внимание, придают ее облику еще больше прелести и грации. Не будучи знаком с обычными женскими ухищрениями, не возьмусь судить о тех приемах, которые в совокупности умножали ее чары; скажу только, что давно уже ценимая мною привлекательность Мейбл благодаря этим изощренным средствам засверкала новыми красками. Глядя, как она – с головы до ног сплошное изящество и совершенство, – прежде чем шагнуть мне навстречу, молча застыла на пороге, я готов был пасть к ее ногам и произнести признание куда более пылкое, чем то, что записал на бумаге. И тут меня накрыла мимолетная тень уныния. Возможно ли, чтобы эта услада зрения предназначалась мне одному? Не без усилия я заставил себя вспомнить ее недавние благосклонные речи, исполненные доброты взгляды, и вновь уверился, что все хорошо.
– Было бы излишне, доктор Крофорд, желать вам счастливого Рождества, – произнесла Мейбл, приближаясь и, по своему всегдашнему приятному обыкновению, протягивая мне навстречу обе руки. – Вам, поскольку вы так добры и черпаете удовлетворение в своем благородном труде, каждый день сулит веселье – или по крайней мере счастье.
– Счастливее этого дня, мисс Мейбл, быть не может, – отвечал я и опять едва удержался от того, чтобы признаться в своих чувствах. В самом деле, каково было противиться желанию заключить ее в объятия и не выпускать, пока она не пообещает стать навеки моей! – И радостнее тоже, раз я вижу вас столь счастливой и цветущей. И вы предоставили мне приятную возможность первым поздравить вас с Рождеством! Ну как тут не быть благодарным?
– Право же, это такая малость, – отозвалась она. – А как же благодарна я, что у меня имеется добрый друг, с которым можно разделить радость сегодняшнего праздника! Садитесь, дорогой доктор; Роупер, наверное, позволит нам ненадолго пренебречь предусмотренными данным случаем формальными обязанностями, а я хочу тем временем кое-чем с вами поделиться.
– Прошу, мисс Мейбл. – И я уселся рядом с нею на диване.
– Прежде всего, я должна снова поблагодарить вас за то, что вы так быстро и охотно откликнулись на мое скромное приглашение. Как вы видите, сегодня я слагаю с себя внешние атрибуты скорби и готовлюсь вновь занять свое место в мире за пределами дома. И что доставит мне при этом большее удовольствие, чем бодрящее присутствие моего первого, лучшего и, быть может, единственного друга?
– Ах, мисс Мейбл! – только и выдавил я из себя.
– И опять же, к кому еще обращусь я за помощью или, быть может, советом, исполняя то, что мне сегодня надлежит исполнить? Вы ведь слышали, доктор Крофорд, про эту мою обязанность? Знаете, в чем она состоит?
– Думаю… то есть слышал что-то…
– Да, вижу, кое-что вам уже известно… про ту самую бутылку. Как вы знаете, мой дед завещал своим наследникам открыть ее в Рождество, когда пройдет двадцать пять лет со дня его смерти. Сегодня это время пришло. Вы понимаете, конечно, что я немного волнуюсь и хотела бы сделать это не в одиночестве, а при участии близкого и дорогого мне друга, от которого требуется если не помогать, то быть свидетелем предстоящих открытий или происшествий и тем предотвратить соседские выдумки и сплетни?
– Но как же быть, мисс Мейбл, если в бутылке ничего не обнаружится… если это распоряжение – всего лишь шутливая причуда вашего деда? Если окажется, что бутылку кто-то когда-то вскрыл по недоразумению…
– Дорогой доктор, такого не может быть. До сего дня ее держали под замком. И только этим утром извлекли, чтобы затем открыть, и предусмотрительно поместили на полку здесь, в библиотеке, чтобы не перепутать случайно с другими бутылками.
– Ну да, мисс Мейбл… ну да. Но все же…
– А что касается содержимого, доктор, то я не жду никаких чудес. Кто говорит о кладе, кто – о секрете жизненного эликсира. Не верю я этим толкам и гаданиям. В конце концов, там может оказаться просто вино. Самое большее, на что я надеюсь, – это бумага, отсылающая к какому-то скромному подарку, который имеет ценность разве что как сувенир.
– Каков бы ни был этот подарок, мисс Мейбл, ценность его ничтожна в сравнении с тем, чего вы заслуживаете.
– Спасибо, доктор, но, право, этим вечером вы говорите сплошь комплименты! Вы всегда так галантны в Рождество? Но вот вам мое мнение: по-моему, надеяться особо не на что. А теперь не признаться ли в том, что снова и снова приходит мне на ум, как ни стараюсь я прогнать эти мысли? Вы, быть может, сочтете их глупостью, но могу сообщить, что Катберты всегда были ими одержимы. Такова уж наша навязчивая идея, и мы цепляемся за нее столь же упорно, сколь иные семьи – за чужеродную религию или непопулярное политическое течение.
– И что это…
– Слушайте, доктор. Не смейтесь надо мной, но мне в самом деле кажется, что тайна этой бутылки каким-то образом связана с приором Поликарпом.
– А кто такой…
– Как, вы не знаете про приора Поликарпа, который был главой этого дома, когда он принадлежал церкви? Но теперь, подумав, я не уверена, что когда-либо говорила вам о нем, а кроме меня, местной историей мало кто интересуется, вот сведения до вас и не дошли. Это был последний приор, который числился таковым в анналах Приорства вплоть до его ликвидации при Генрихе Восьмом. В столовой висит портрет приора Поликарпа, и вам часто доводилось его видеть, хотя не приходило в голову спросить, кто там изображен. Скорее всего, вы принимали его за одного из предков, несмотря на церковное облачение и тонзуру