– После их свадьбы я года два редко с ними виделась, а потом муж прислал мне письмо с приглашением в гости, потому что жене нездоровилось и ее нужно было подбодрить, да и его тоже: из-за мрачной обстановки дома он и сам впадал в уныние.
Слушая это, я понимала, что каждую строчку этого письма она помнит наизусть.
– Я и отправилась. Адрес был – Ли, близ Лондона; в те дни там множились, квартал за кварталом, новенькие виллы, и вырастали они обычно вокруг старинного усадебного дома из кирпича, стоявшего на участке с садом, обнесенным красными стенами, – при виде такого строения вспоминались времена карет, дилижансов и блэкхитских разбойников[83]. Друг писал, что дом мрачный, и назывался он «Ели», и я воображала себе, как мой кеб минует по темной извилистой дорожке ряды кустов и подкатит к одному из таких основательных старых зданий квадратной формы. Вместо этого мы остановились перед большой нарядной виллой с металлической оградой, к ее витражной двери вела мощенная плиткой дорожка, а из кустарника имелись только несколько карликовых кипарисов и аукуб[84], разбросанных по небольшому палисаднику. Но внутри царили тепло и уют. Друг встретил меня у двери.
Мисс Иствич смотрела в огонь, забыв, как я поняла, о нашем существовании. Но младшая девушка по-прежнему думала, будто рассказ предназначается нам.
– Он встретил меня у двери, – повторила мисс Иствич. – Стал благодарить, что приехала, и просить, чтобы я забыла о прошлом.
– О каком прошлом? – вмешалась младшая из нас, не упускавшая ни одной возможности вставить словечко невпопад.
– О… наверное, он имел в виду, что не приглашал меня раньше или еще что-то, – торопливо проговорила мисс Иствич, – но это, думаю, совсем уж неинтересно, и…
– Рассказывайте дальше, пожалуйста, – попросила я, потихоньку пнула ногой младшую, встала, чтобы поправить шаль на мисс Иствич, и через ее плечо неслышно, одними губами, шепнула той: «Молчи, дурочка!»
Последовала новая пауза, и новый голос мисс Иствич продолжил:
– Они были очень рады меня видеть, и я была рада, что приехала. У вас, девочек, толпы друзей, а у меня были только эти двое… за всю жизнь только они. Мейбл, пожалуй, не то чтобы плохо себя чувствовала, но сделалась вялой и раздражительной. Я подумала, что не она, а он выглядит больным. Она рано отправилась спать и, перед тем как попрощаться, попросила меня составить ему компанию, когда он соберется выкурить последнюю перед сном трубку, так что мы пошли в столовую и устроились в креслах по обе стороны камина. Помню, они были обиты зеленой кожей. На каминной полке стояли несколько бронзовых лошадок и черные мраморные часы. И то и другое – свадебные подарки. Он налил себе виски, но едва к нему притронулся. Сидел и смотрел на огонь. Наконец я сказала:
«Что не так? Мейбл выглядит отлично».
Он ответил:
«Да… но я опасаюсь, что не сегодня, так завтра она начнет что-то замечать. Вот почему мне нужно было, чтобы ты приехала. Ты всегда отличалась здравым умом, а Мейбл беззаботна, как птичка».
Я сказала: «Да, конечно» – и стала ждать продолжения. Мне подумалось, у него неприятности из-за долгов или чего-то в этом роде. Поэтому я просто ждала. И он вскоре продолжил:
«Маргарет, этот дом очень странный…»
Он всегда называл меня по имени. Мы ведь, знаете ли, были очень давние друзья. Я сказала, что, по-моему, дом очень красивый, чистенький и уютный… только немного чересчур новый, но время исправит этот недостаток. Он ответил:
«Именно что новый, в том-то и дело. До нас в нем никто не жил. Будь это старый дом, Маргарет, я бы решил, что в нем водятся привидения».
Я спросила, не видел ли он чего-то такого.
«Пока нет», – ответил он.
«Значит, слышал?»
«Нет, и не слышал, но есть эдакое чувство, не знаю, как его описать… Ничего не видел, ничего не слышал, но в определенные моменты просто ждешь: вот-вот что-то появится или послышится. И что-то непонятное ходит по пятам, но когда я оборачиваюсь, то не вижу ничего, кроме собственной тени. И вечно ощущаешь, что еще чуть-чуть – и оно появится… но оно не появляется… то есть не совсем… оно просто невидимое».
Я подумала, что он всего-навсего переутомился, и попыталась дать объяснение, которое бы его подбодрило. Это нервы, и только, сказала я. Тогда он ответил, что очень рассчитывал на мою помощь, и спросил, не думаю ли я, что он причинил кому-то зло и теперь проклят этим человеком. Еще он спросил, верю ли я в проклятия. Я ответила, что так не думаю и что единственный человек, который мог бы таить на него обиду, от души его простил, если обида вообще была. Это я тоже оговорила.
Кто был этот простивший обиду человек – догадалась, конечно, я, а не младшая из нас.
– И я сказала, что ему нужно куда-нибудь Мейбл увезти, чтобы полностью сменить обстановку. Но он ответил – нет, Мейбл навела в доме полный порядок и не согласится ни с того ни с сего уехать, если ей все не объяснишь. «А главное, – добавил он, – она не должна догадаться, что в доме что-то не так. Думаю, теперь, когда ты здесь, у меня не будет ощущения, будто я окончательно спятил».
И мы пожелали друг другу доброй ночи.
– На том все и кончилось? – спросила третья девушка, желая показать, что история и в таком виде неплоха.
– Это только начало. Стоило нам остаться наедине, он снова и снова повторял свои слова, и когда я сама стала что-то замечать, то постаралась внушить себе, будто это разыгрались нервы, оттого что наслушалась его. Главная странность заключалась в том, что случалось это не только ночью, но и средь бела дня – чаще всего на лестнице и в коридорах. На лестнице я иной раз так пугалась, что до крови закусывала себе губу, чтобы не броситься наверх очертя голову. Я знала только, что если так сделаю, то сойду с ума у себя в комнате. За мной всегда что-то следовало – в точности как он рассказывал, – но следовало невидимкой. И еще звук, но звук неслышный. На верхнем этаже был длинный коридор. Иногда я что-то почти замечала (знаете, как бывает: видишь, не всматриваясь), но стоило обернуться, как промельк сникал и растворялся в моей тени. В конце этого коридора было маленькое оконце.
На первом этаже имелся еще один коридор или что-то вроде того, с буфетом в одном конце и кухней в другом. Однажды в ночи я спустилась в кухню, чтобы согреть для Мейбл молока. Слуги уже ушли спать. Стоя у огня и ожидая, пока вскипит молоко, я бросила взгляд в открытую дверь, за которой виднелся коридор. Мне никогда в этом доме не удавалось сосредоточить зрение на том, что я делала. Дверца буфета была приоткрыта; там держали пустые коробки и всякое барахло. И тут я поняла: это уже вовсе не «почти». И все же я произнесла: «Мейбл?», хотя и не ожидала, что нечто, приникшее к полу и наполовину скрытое в буфете, окажется моей подругой. Сначала это нечто было серым, а после почернело. А когда я шепнула: «Мейбл?», оно словно бы осело и растеклось на полу лужицей чернил, потом ее края подобрались, она побежала, как клякса по наклоненной бумаге, и слилась с тенями внутри буфета. Я ясно видела, как она скрылась. В кухне ярко горел газовый свет. Я громко вскрикнула, однако, несмотря ни на что, мне, слава богу, хватило ума опрокинуть кипящее молоко, и затем, когда друг, перепрыгивая через три ступеньки, спустился в кухню, я смогла сослаться на ошпаренную руку. Это объяснение удовлетворило Мейбл, но он следующим вечером сказал:
«Почему ты смолчала? Это ведь был буфет. Все страхи в доме идут оттуда. Признайся, ты уже что-то видела? Или по-прежнему „почти“ видела и „почти“ слышала?»
«Сперва ты мне расскажи, что видел ты», – потребовала я. Пока он говорил, его взгляд блуждал по теням у занавесок, а я прибавила яркость трех газовых ламп и зажгла свечи на камине. Потом мы посмотрели друг на друга, сказали, что оба мы сумасшедшие, и возблагодарили Бога за то, что по крайней мере Мейбл сохраняет рассудок. Ибо мой друг видел ровно то же, что и я.
После этого я боялась оставаться одна, поскольку в любой миг могла увидеть, как нечто жмется к полу, опадает, становится черной кляксой и медленно втягивается в ближайшую тень. И часто это бывала моя собственная тень. Сначала эта тварь являлась по ночам, но далее ее пришлось остерегаться в любое время суток. Я видела ее и на заре, и в полдень, и при свете камина, и каждый раз она сжималась, опадала, делалась лужей, вливалась в ближайшую тень и становилась ее частью. И неизменно, чтобы ее разглядеть, приходилось до боли напрягать глаза. Казалось, она виднеется еле-еле, и если не прилагать крайние усилия, то ничего не различишь. И еще по дому бродил звук – неслышный, но звук. Наконец однажды рано утром я его уловила. Он раздался совсем рядом и был всего лишь вздохом. И это было хуже, чем тварь, вползавшая в тени.
Не знаю, как я это выносила. Я и не вынесла бы, но они оба были мне так дороги. В душе я сознавала, что, если у него не будет с кем поделиться, он сойдет с ума или расскажет Мейбл. Характер у него был не очень сильный – доброты и нежности ему хватало, но не силы. Он всегда поддавался влиянию. И вот я осталась и все выносила, и при Мейбл мы веселились, сыпали шутками и делали вид, будто развлекаемся. Но наедине друг с другом мы уже не изображали веселье. Бывало так, что день-два мы не видели и не слышали ничего необычного и уже начинали внушать себе, будто виденное и слышанное сами себе внушили, – но всегда оставалось ощущение, что в доме по-прежнему есть нечто, недоступное зрению и слуху. Прошли недели, и у Мейбл родился ребенок. Няня и доктор уверили, что и мать, и дитя находятся в добром здравии. В тот вечер мы с другом засиделись в столовой. Уже три дня мы не наблюдали ничего необычного, и тревога за Мейбл стала нас отпускать. Мы говорили о будущем, оно представлялось тогда более радостным, чем прошлое. Мы договорились, что, как только Мейбл окрепнет, он увезет ее на море, а я тем временем позабочусь о перевозке их мебели в новый дом, который он уже успел выбрать. Я со дня свадьбы не видела его таким веселым – он словно бы заново обрел себя. Когда я пожелала ему доброй ночи, он рассыпался в благодарностях за помощь им обоим. Конечно, я ничего особенного для них не сделала, но мне были приятны его слова.