ой уверенности, что вот-вот оно остановится, перебирал в уме самые мрачные подозрения по поводу своих легких, мозга, печени, ясно понимая, что дневной свет рассеет все эти мысли, но покуда не в силах от них избавиться. Паркинса немного утешало сознание, что у него есть товарищ по несчастью. Один из соседей (с какой стороны, было трудно определить в темноте) тоже переворачивался с боку на бок.
Наконец Паркинс закрыл глаза и вознамерился сделать все, чтобы поскорее заснуть. Но перевозбужденные нервы и тут дали о себе знать, на сей раз по-новому: рисуя образы. Experto crede[222]: когда человек пытается уснуть, перед его закрытыми глазами возникают образы, зачастую столь малоприятные, что приходится снова размыкать веки, дабы от них отделаться.
С Паркинсом в данном случае произошло нечто совсем печальное. Он обнаружил, что представившаяся ему картина застряла у него в сознании. То есть, когда он открывал глаза, она, разумеется, исчезала, но когда он их опять закрывал, она рисовалась заново и разворачивалась точно так же, как прежде, не быстрей и не медленней. А увидел он следующее.
Длинная полоса берега: галька с песчаной каймой; поперек, на равных расстояниях, тянутся до самой воды ряжи. Сцена в точности напоминала ту, которую он видел этим вечером, тем более что какие-либо иные отличительные особенности местности отсутствовали. Освещение было сумрачное, судя по всему предгрозовое; дело происходило вечером, на исходе зимы, сыпал некрупный холодный дождь. На этом унылом фоне не виднелось вначале ни единой живой души. И тут вдали возникло и задергалось черное пятно; еще мгновение – и стало понятно, что это человек: он бежал вприпрыжку, карабкался на ряжи, то и дело тревожно оглядывался. Когда он приблизился, не осталось сомнений в том, что гонит его даже не тревога, а смертельный страх, хотя лицо бегущего рассмотреть не удавалось. Более того: силы его были на исходе. Человек бежал дальше, все с большим трудом одолевая очередные препятствия. «Переберется или нет? – подумал Паркинс. – Этот как будто чуть выше остальных». Да, человек наполовину перелез, наполовину перемахнул ряж и свалился кулем по другую его сторону (ближе к наблюдателю). Подняться на ноги он, очевидно, не мог и скорчился под деревянной стенкой, глядя вверх и всей своей позой выражая отчаяние.
Никаких признаков неведомой угрозы пока не было видно, но вот вдалеке замелькала светлая точка; двигалась она стремительно, но неравномерно и не по прямой. Быстро увеличившись в размере, она превратилась в нечетко обрисованную человеческую фигуру в бесцветном просторном одеянии, летящем по ветру. Приглядевшись к ее движениям, Паркинс ощутил, что ни в коем случае не желает видеть этого человека вблизи. Незнакомец останавливался, воздевал руки, склонялся до самого песка, в этой позе подбегал к воде, возвращался, выпрямлял плечи и со страшной, ошеломляющей скоростью вновь припускал вперед. Наконец преследователь, мечась туда-сюда, почти достиг ряжа, за которым затаился беглец. Кинувшись будто наугад в одну сторону, другую, третью, остановился, выпрямился, воздел руки к небу и прямиком направился к ряжу.
В этом месте Паркинс каждый раз понимал, что не способен более, как намеревался, держать глаза закрытыми. Перебрав в уме всевозможные пагубные последствия, как то: потерю зрения, перегрузку мозга, злоупотребление куревом и прочее, он смирился с необходимостью зажечь свечу, достать книгу и посвятить ей остаток ночи – все лучше, чем вновь и вновь наблюдать мучительное зрелище, порожденное, несомненно, сегодняшней прогулкой и неприятными мыслями.
Чирканье спички и вспыхнувший свет вспугнули, очевидно, каких-то ночных тварей – крыс или кого-то еще, – и они с громким шорохом кинулись врассыпную от кровати. Тьфу ты, спичка погасла! Вот незадача! Со второй, однако, дело пошло лучше, Паркинс сумел засветить огонек, раскрыл книгу и изучал ее, пока им не овладел-таки сон, на сей раз здоровый. Впервые за всю жизнь ему изменило благоразумие и любовь к порядку, и он забыл загасить свечу. Утром, в восемь, когда Паркинса разбудили, огонек все еще мерцал, а на столике высилась некрасивая кучка нагоревшего сала.
После завтрака Паркинс сидел у себя, приводя в порядок свой костюм для гольфа (в партнеры ему снова достался полковник), но тут в номер вошла горничная.
– Простите, сэр, – начала она, – не желаете ли еще одно одеяло?
– Спасибо, – кивнул Паркинс, – неплохо бы. На улице как будто холодает.
Вскоре горничная вернулась с одеялом.
– На какую кровать его положить, сэр?
– Что? Ах да, вот на эту, на которой я спал. – Паркинс указал на свою кровать.
– Хорошо, сэр. Прошу прощения, но вы вроде как на обеих полежали: утром понадобилось перестилать и ту и другую.
– В самом деле? Бред какой-то! Я ко второй не прикасался, разве что раскладывал какие-то вещички. А что, похоже, что на ней кто-то спал?
– О да, сэр! – подтвердила горничная. – Белье все помято и разбросано. Уж простите, сэр, но вид такой, словно там кто-то всю ночь ворочался с боку на бок.
– Господи… Никак не думал учинить такой разор, когда распаковывал вещи. Простите, что заставил вас хлопотать. Кстати, в скором времени я ожидаю одного джентльмена из Кембриджа, своего приятеля. Ничего, если он на одну-две ночи здесь остановится и займет свободную постель?
– Конечно, сэр. Благодарствую, сэр. Никаких таких хлопот, поверьте, сэр. – И горничная удалилась хихикать с товарками.
А Паркинс, с твердым намерением усовершенствовать свои навыки, отправился на поле для гольфа.
Мне приятно доложить, что с игрой все пошло как надо и даже полковник, весьма недовольный перспективой еще раз играть с таким партнером, в конце концов оттаял и сделался болтлив. Его зычный голос разносился далеко окрест, «как бас органа в монастырской башне»[223], если воспользоваться поэтическим уподоблением.
– Ну и разгулялся же нынче ночью ветер, – сказал он. – У меня на родине о таком ветре ходило присловье: его, мол, кто-то высвистел.
– Любопытное присловье! – заметил Паркинс. – А что, в ваших краях до сих пор существует какое-то суеверие на этот счет?
– Суеверие это или нет, не знаю. Оно живо не только на йоркширском берегу, но и по всей Дании и Норвегии. По личному опыту скажу: за толками деревенского люда, что передаются из поколения в поколение, почти всегда что-нибудь да стоит. Но сейчас ваш драйв (или как там принято выражаться – предоставляю знатокам гольфа самостоятельно уснастить повествование подобающими терминами).
Когда разговор возобновился, Паркинс, чуть поколебавшись, заметил:
– Кстати о том, что вы сейчас сказали, полковник. Думаю, мне следует оговорить: мои взгляды на этот предмет весьма определенны. Относительно явлений, которые принято называть «сверхъестественными», я придерживаюсь позиции полнейшего неверия.
– Как? – удивился полковник. – Выходит, вы не верите ни в ясновидение, ни в привидений – вообще ни во что из этого разряда?
– Ни во что из этого разряда, – решительно подтвердил Паркинс.
– Что ж, в таком случае, сэр, сдается мне, вы ничем не лучше какого-нибудь саддукея[224].
Паркинс собирался ответить, что, по его мнению, саддукеи – самые разумные люди из всех, о ком он читал в Ветхом Завете, однако заколебался, не зная, достаточно ли сведений о них содержится в священной книге[225], и предпочел отшутиться.
– Может, вы и правы, но… Эй, мальчик, мне бы клик[226]! Простите, полковник, одну секунду. – (Краткая пауза.) – Что касается высвистывания ветра, сэр, позвольте, я расскажу, какая у меня на этот счет теория. Законы, управляющие ветром, не до конца изучены, а рыбаки и прочий подобный народ вообще не имеют о них понятия. Предположим, люди неоднократно видят на берегу в неурочный час какую-нибудь эксцентрическую личность или чужака и слышат его свист. Вскоре поднимается ураганный ветер: человек, умеющий читать в небе приметы или имеющий при себе барометр, мог бы его предсказать. Но у простых обитателей рыбацкой деревушки барометра нет, и приметы им известны немногие, самые приблизительные. Что ж тут удивительного, если они сочтут, что названная эксцентрическая личность и вызвала непогоду, а эта личность (мужского, а может, и женского пола) с радостью ухватится за предположение, будто такое в ее силах? Возьмем давешний ветер: так получилось, что ему предшествовал свист, причем свистел я сам. Я дул в свисток дважды, и ветер словно бы откликался. Если бы кто-нибудь видел меня…
Аудитория выслушала эту речь несколько рассеянно, а Паркинс, боюсь, перешел на лекторский тон, однако последняя фраза заставила полковника застыть на месте.
– Так вы свистнули? – спросил он. – А что у вас был за свисток? Только прежде сыграйте мяч. – Последовала пауза.
– Насчет свистка, полковник, – это свисток непростой. Он у меня… Нет, как видно, я оставил его в номере. Собственно, свисток этот я нашел, и не далее как вчера.
Паркинс стал излагать историю своей находки, выслушав которую полковник проворчал, что на месте Паркинса поостерегся бы пользоваться вещицей, принадлежавшей некогда шайке папистов[227]: их племя такое способно замыслить, что тебе и в голову никогда не придет. От этой темы он плавно перешел к гнусностям викария, объявившего в прошедшее воскресенье, что на пятницу приходится праздник апостола Фомы[228] и в одиннадцать часов в церкви состоится служба. Этот и другие подобные примеры склонили полковника к мысли, что викарий является скрытым папистом, а то и иезуитом, и Паркинс, не готовый рассуждать о данных предметах, не стал ему противоречить. Собственно, Паркинс с полковником все утро так хорошо друг с другом ладили, что никто из них не заикнулся о намерении распрощаться после ланча.