Но хотя нигде на свете, кроме Багнелл-террас, обретаться я и не желал, более всех прочих мне приглянулся один из тамошних домов – чужой, и, как я уже начинал побаиваться, сделать его своим мне было не суждено. Располагался он в тупике, вплотную к стене, замыкавшей улицу; и от остальных домов, почти одинаковых, его отличала одна особенность. Перед каждым домом имеется небольшой садовый участок, где весной распускаются высаженные нами луковицы тюльпанов или гиацинтов, придавая улице праздничный вид; впрочем, садики эти крошечные, а солнце над Лондоном светит так редко, что ожидать буйного цветения не приходится. Однако перед тем домом, на который я долгое время бросал завистливые взгляды, никакого садика не было: это пространство занимала просторная квадратная комната (если малый садик заменить комнатой, она покажется обширной), соединенная с домом закрытым проходом. Комнаты на Багнелл-террас, пусть светлые и веселые, тесноваты, поэтому пристройка столь большого помещения, как мне представлялось, придавала бы здешним приятным, но скромным жилищам полное и законченное совершенство.
Впрочем, о хозяине этого желанного приюта нашему узкому добрососедскому обществу оставалось только гадать. Мы знали, что там живет какой-то человек (иногда видели, как он уходит из дому или возвращается), но кто он такой, было неизвестно. Странность заключалась в том, что, хотя мы – правда, редко – встречались с ним на тротуаре, наши впечатления о нем разительно не совпадали. Да, шагал этот человек быстро и уверенно, словно от избытка энергии, однако если я считал его молодым, то Хью Эббот, живший с ним по соседству, не сомневался, что, невзирая на бойкую походку, возраста он не просто солидного, а весьма и весьма преклонного. Мы с Хью, убежденные холостяки и давние друзья, частенько поминали нашего незнакомца, когда Хью заглядывал ко мне выкурить послеобеденную трубочку или я направлялся к нему через дорогу сыграть партию в шахматы. Как зовут незнакомца, было нам неведомо, и я, поскольку хотел завладеть его домом, наименовал его Навуфеем[270]. И я, и Хью находили в нем нечто необычное, непонятное и не поддающееся определению.
Однажды зимой я провел пару месяцев в Египте. В первый же вечер после моего приезда мы с Хью отобедали вместе, а потом я продемонстрировал ему трофеи, от приобретения которых не под силу увернуться даже наиболее стойким путешественникам, когда на них наседает какой-нибудь облаченный в бурнус[271] проходимец посреди Долины Царей[272]. Это были бусы (не такие голубые, какими они выглядели раньше) и два-три скарабея, а напоследок я извлек сувенир, которым по-настоящему гордился: статуэтку из лазурита высотой всего несколько дюймов – изображение кошки. Кошка замерла в вытянутой позе, сидя на задних лапах и опираясь на передние; несмотря на миниатюрность статуэтки, все пропорции были так превосходно соблюдены, а скульптор был наделен такой наблюдательностью, что создавалось впечатление, будто статуэтка гораздо большего размера. На ладони Хью она определенно казалась маленькой, но, если я, не видя эту кошку перед собой, рисовал ее в воображении, она представлялась мне куда внушительней, чем была на самом деле.
– Чуднó, право! – сказал я. – Это, несомненно, лучшая моя добыча, но, хоть убей, не могу вспомнить, где я ею обзавелся. У меня такое чувство, словно она всегда у меня была.
Хью придирчиво всмотрелся в кошку. Потом вскочил с кресла и поставил статуэтку на каминную полку со словами:
– Что-то она мне не очень нравится – даже не могу объяснить почему. Нет-нет, мастерство налицо – и незаурядное, я не об этом. Так ты не помнишь, где ее взял? Странно, странно… Ладно, как насчет партии в шахматы?
Мы вяло и довольно рассеянно сыграли две партии. Я не раз замечал, что Хью то и дело бросает растерянный взгляд на каминную полку. Но о статуэтке он больше не заговаривал, а по окончании игры бегло ознакомил меня с местными новостями. Один из домов опустел и был незамедлительно куплен.
– Уж не Навуфеев ли? – спросил я.
– Нет, не Навуфеев. Навуфей по-прежнему собственник. Такой собственник, что только держись. С места его не сдвинуть.
– Что-то новенькое?
– Да нет, пустяки. В последнее время я очень часто с ним виделся, однако точно описать его не могу. Три дня тому назад мы столкнулись нос к носу, когда я выходил из калитки. Вгляделся я в него попристальней – и знаешь, мысленно согласился с тобой, что это юноша. А потом он обернулся и на секунду впился в меня глазами: вот те на, да я сроду никого древнее не видывал. Жизни в нем хоть отбавляй, но это не просто старик, а обломок давно минувших, первобытных времен.
– И дальше?
– Он пошел своей дорогой, а я – это нередко и прежде случалось – не в состоянии был припомнить, какое у него лицо. Старое или молодое? Непонятно. Какой у него нос, какой рот? Но главный вопрос, который ставит в тупик: сколько ему лет?
Хью вытянул ноги ближе к огню и поглубже устроился в кресле, снова бросив хмурый взгляд на кошку из лазурита.
– В конце концов, что есть возраст? Возраст измеряется временем: мы говорим «столько-то лет», забывая, что в любой момент пребываем в вечности, и точно на тот же манер утверждаем, будто сидим в комнате, расположенной на Багнелл-террас, хотя справедливее заявить, что местонахождение наше – бесконечность.
– А при чем тут Навуфей? – спросил я.
Прежде чем ответить, Хью выбил трубку о прутья каминной решетки.
– Видишь ли, это, наверное, покажется тебе сущей околесицей, если только Египет, страна древних тайн, не размягчил заскорузлую кожуру твоего материализма, но мне вдруг стукнуло в голову, что Навуфей куда более явно сродни вечности, нежели мы с тобой. Мы с ней, разумеется, тоже в родстве, никуда от этого не денешься, однако он менее нас подвержен иллюзии, которая свойственна человеку в восприятии времени. Силы небесные, какой же галиматьей кажется моя мысль, когда я пытаюсь выразить ее словами!
Я рассмеялся:
– Боюсь, что заскорузлая кожура моего материализма размягчилась еще недостаточно. Ты хочешь сказать, что, по-твоему, Навуфей – некий призрак, фантом, дух мертвеца, являющийся в облике человеческого существа, хотя сам принадлежит иным сферам?
Хью подобрал ноги под себя.
– Ну да, это полнейшая чепуха. К тому же в эти дни он почти постоянно на глазах, и что из этого следует? Все мы как один лицезреем привидение? Такого на свете не бывает. А из его дома доносятся какие-то звуки – громкие и задорные, я отродясь подобных не слыхивал. В просторной квадратной комнате – предмете твоей лютой зависти – кто-то наигрывает словно бы на флейте, а кто-то второй отбивает аккомпанемент, как на барабанах. Музыка очень необычная, и по ночам теперь частенько там упражняются… Ну что ж, пора спать.
Хью снова взглянул на каминную полку.
– Да нет, она совсем маленькая, эта кошка.
Его замечание меня подивило: я ведь и не упоминал о том, как мне почудилось, что размер статуэтки на самом деле куда больше действительного.
– Она какая была, такая и есть, – сказал я.
– Естественно. Но мне невесть отчего померещилось, будто кошка вырезана в натуральную величину.
Я пошел проводить Хью; ночь была темной из-за затянутого тучами неба. Возле его дома из окон квадратной комнаты на соседнем участке сочился свет, ложившийся на дорогу большими пятнами. Вдруг Хью схватил меня за руку.
– Ага, вот оно! Сегодня тоже флейты и барабаны.
Ночь стояла тихая, но сколько я ни прислушивался, не различал ничего, кроме отдаленного шума улиц за пределами Багнелл-террас.
– Разве? – спросил я.
Не успел я это выговорить, как явственно распознал жалостные стенания, мгновенно вернувшие меня в Египет. Гул транспорта превратился в барабанные удары, мешавшиеся с пронзительным зудением дудочек из тростника, которое сопровождает арабские пляски: они немелодичны и лишены ритма, но столь же вековечны, как и пирамиды над Нилом.
– Похоже на арабскую музыку в Египте, – сказал я.
Пока мы стояли, напрягая слух, музыка внезапно, как и началась, умолкла для нас обоих, и одновременно свет в окнах квадратной комнаты погас.
Мы немного подождали на мостовой напротив дома Хью, но за соседней дверью царило безмолвие, все окна заливала чернота.
Я повернулся к Хью: для меня, недавно прибывшего с юга, становилось довольно прохладно.
– Спокойной ночи, завтра встретимся.
Я сразу же улегся в постель и тотчас заснул, но вскоре проснулся под впечатлением от увиденного сна, очень яркого. Там звучала музыка – знакомая арабская музыка, и невесть откуда возникала исполинская кошка. Я напрасно силился припомнить подробности, они от меня ускользали, и, прежде чем заснуть снова, я успел только заключить, что мне привиделась мешанина из происшествий минувшего вечера.
Жизнь быстро вошла в привычную колею. Мне предстояла работа, надо было навестить друзей; ткань существования плелась, как всегда, из каждодневных будничных событий. Однако мало-помалу в нее начала вплетаться новая нить, хотя тогда я этого и не осознавал. Поначалу казалось мелким и несущественным, что в ушах у меня часто стали звучать обрывки диковинных напевов из дома Навуфея и что стоит мне только на них сосредоточиться, как они замолкают, словно я их себе вообразил, а не слышал в действительности. Несущественным казалось и то, что я постоянно замечал, как Навуфей выходит из своего дома или в него возвращается. А однажды он предстал мне при таких обстоятельствах, подобных которым я, пожалуй, не припомню.
Как-то утром я стоял у окна моей комнаты, смотревшей на улицу. От нечего делать взял в руки мою кошечку из лазурита и повертел ее в потоке лившегося внутрь солнечного света, восхищаясь мягкой фактурой поверхности, непонятным образом схожей с мехом, хотя статуэтка и была вырезана из твердого камня. Потом совершенно невзначай кинул взгляд в окно и в нескольких ярдах от себя увидел Навуфея: опершись на ограждение моего садика, он неотрывно вглядывался не в меня, а в статуэтку, которую я держал в руках. Его глаза, сощуренные на апрельском солнце, лучились каким-то мурлыкающим довольством, и да-да, Хью не ошибался насчет его возраста: Навуфей не был ни старым, ни молодым – он вообще никакой связи со временем не имел.