– Я не говорил, что слышал ее, – поспешно возразил он.
– Но слышали? Да или нет? – настаивала графиня.
– Нет, не слышал, – решительно заявил он и тут же покраснел, словно устыдившись. – Не спрашивайте меня ни о чем! – торопливо прибавил он. – Мне дурно! – И через минуту его как ветром сдуло.
Мы в безмолвном изумлении смотрели друг на друга. Эта несусветная выходка, эта смесь уклончивости и грубости (куда уж дальше!), это очевидное дикое возбуждение Уинтропа и его необъяснимый интерес к вещице, исполненной графиней, – все это заводило в тупик любые попытки докопаться до истины.
– Тут скрыта какая-то тайна, – резюмировали мы, и тем пришлось удовлетвориться.
Назавтра, когда вечером все снова собрались у графини в гостиной, речь, конечно же, зашла о странном поведении Уинтропа.
– Как думаете, скоро он здесь появится? – спросил кто-то.
– Мне кажется, он выдержит паузу, переждет, пока неприятное впечатление рассеется и все забудут его нелепую эскападу, – предположила графиня.
В то же мгновение дверь отворилась, и вошел Уинтроп.
Вид у него был смущенный, казалось, он не знает, что сказать. И вдруг, не отвечая на дежурные приветствия, он выпалил словно бы через силу:
– Я пришел извиниться за свое вчерашнее поведение. Покорно прошу простить мою грубость и нежелание откровенно объяснить, в чем дело. Я просто не мог ничего объяснить. Знайте же, что эта музыка как громом поразила меня!
– Как громом? Да что вас так поразило в ней? – разом воскликнули мы.
– Вы же не хотите сказать, что эта сугубо формальная вещь задела вас за живое? – усомнилась сестра графини.
– Если так, – подхватила графиня, – мы все – свидетели величайшего чуда, сотворенного музыкой.
– Как вам объяснить… – Уинтроп с трудом подбирал слова. – Дело в том… Коротко говоря… я был потрясен, потому что с первых тактов узнал мелодию!
– А мне сказали, что никогда раньше не слышали ее! – возмутилась графиня.
– Да, я помню. Это неправда – но и не ложь. Могу лишь подтвердить, что мелодия мне знакома, не важно, слышал я ее раньше или нет. Вы сочтете меня сумасшедшим, – сбивчиво продолжил он, – но я так долго сомневался, существует ли она… и вдруг услышал ее в вашем исполнении. Вот отчего я был потрясен – я получил доказательство, что она существует! Смотрите, – сказал Уинтроп, вынимая из кармана блокнот. Он собрался было раскрыть его, но передумал и торопливо спросил: – Ноты у вас под рукой?
– Да, пожалуйста. – Графиня протянула ему свернутые в рулон старинные ноты.
Не заглянув в них, он начал листать свой блокнот.
– Смотрите, – через минуту сказал он, – вот здесь. – Он придвинул к нам открытый блокнот.
На листе среди множества набросков было несколько наскоро прочерченных линий с нотными знаками и словами «Sei Regina, io Pastor sono».
– Постойте, это же начало той самой арии! – удивилась графиня. – Где вы это взяли?
Мы сличили ноты в его блокноте с нотами в рукописи: за вычетом ключа и тональности, все совпало.
Сидя напротив, Уинтроп выжидательно смотрел на нас. Наконец он не выдержал:
– Согласитесь, ноты одни и те же. И заметьте, карандашная запись в блокноте сделана в июле прошлого года, через девяносто лет после того, как высохли чернила вашей нотной рукописи. Клянусь вам, я понятия не имел о ее существовании, когда записал эти ноты. До вчерашнего вечера я ни за что не поверил бы, что она существует!
– В таком случае, – обронил кто-то из присутствующих, – остается предположить одно из двух: либо вы сами сочинили эту мелодию, не подозревая о том, что кто-то опередил вас на девяносто лет, либо вы где-то слышали ее. Других объяснений я не вижу.
– Хороши объяснения! – презрительно фыркнул Уинтроп. – Как вы не понимаете, что в этом вся загвоздка! Разумеется, я либо сам сочинил, либо услышал, но какая из двух версий истинна?
Мы стушевались и притихли.
– Действительно, головоломка, – нарушила молчание графиня. – Думаю, нам нет смысла биться над ней, поскольку единственный, кто может дать объяснение, – это мистер Уинтроп. Мы ничего не понимаем и не можем понять, тогда как он может и должен все объяснить. Не знаю, какая причина мешает вам раскрыть тайну, а если причины нет, то извольте нас просветить.
– Причины нет, – ответил он, – разве только опасение, что вы объявите меня безумцем. История настолько фантасмагорична… вы не поверите… а между тем…
– Так бы сразу и сказали! – оживилась графиня. – Что за история? Вы нам ее поведаете?
Уинтроп замялся, пожал плечами, переложил с места на место ножи для разрезания бумаги, потеребил книги на столе.
– Будь по-вашему, – наконец решился он. – Коли вам так хочется знать… пожалуй… расскажу. Только потом не говорите, что я сошел с ума. Факт существования нотной рукописи неоспорим, и если это единственный экземпляр, тогда мое приключение – не плод больной фантазии.
Опасаясь, что Уинтроп может увязнуть в бесконечных предисловиях и оговорках и до самой истории дело так и не дойдет, мы потребовали от него немедленно перейти к рассказу, и только тогда он, устроившись со своим блокнотом так, чтобы голова его все время оставалась в тени абажура, приступил к повествованию, сперва вяло, словно бы нехотя, с остановками и перебивками, потом все больше увлекаясь, наращивая темп и драматизм и упиваясь подробностями.
– Да будет вам известно, – начал Уинтроп, – что полтора года назад я провел осень в компании своих родственников, колесивших по Ломбардии. Нас особенно привлекали разные безвестные уголки, и в одной такой дыре под названием М. мы познакомились с неким чрезвычайно ученым и чрезвычайно взбалмошным стариком (не то графом, не то маркизом), которого тамошние жители прозвали маэстро Фа-Диез за его богатую музыкальную коллекцию – настоящий музей, без всякого преувеличения! Красивый старинный дворец, в котором жил старик, буквально разваливался на части, но второй этаж целиком был отдан под коллекцию. Древние манускрипты, драгоценные миссалы[102], папирусы, автографы, ранние печатные издания, набранные готическим шрифтом, гравюры и картины, бесчисленные музыкальные инструменты – клавесины, инкрустированные слоновой костью, лютни и виолы со вставками из черного дерева, – все они обитали в великолепных просторных комнатах с резными дубовыми потолками и расписными наличниками, тогда как их хозяин ютился под крышей в задней части дома, а уж чем он питался, не буду и гадать, скорее всего – судя по призрачному обличью старухи-экономки и придурковатого мальчишки-слуги – ничем, кроме бобовой кожуры да подогретой воды. Кажется, слуги от такой диеты уже еле ноги таскали. Но я подозреваю, что хозяин поглощал какой-то таинственный животворный флюид, выделяемый старинными манускриптами и музыкальными инструментами; иначе невозможно понять, откуда у старца такое железное здоровье, и прыть, и задор: ни себе, ни другим не дает ни минуты покоя! Единственное, что интересует его в целом мире, – это его коллекция. Мало-помалу, дерево за деревом, он спилил весь свой сад, поле за полем и ферма за фермой продал всю землю; с годами он распродал мебель, гобелены, фарфор, семейный архив и собственный гардероб. Он разобрал бы по черепице крышу и выставил бы стекла из окон, если бы мог оплатить ими какой-нибудь иллюминированный требник шестнадцатого века или, скажем, кремонскую скрипку[103]. При этом, по моему глубокому убеждению, к музыке как таковой он абсолютно равнодушен и не видит в ней иной пользы, кроме как служить источником материальных объектов его страсти, всех тех вещей, с которыми он всю жизнь возится – стирает пыль, снабжает ярлыками, пересчитывает, каталогизирует. Говорю это потому, что никто не слышал в его доме ни единого аккорда, ни единой ноты, и он скорее удавился бы, чем истратил хотя бы сольдино[104] на оперу.
Моя кузина, горячая поклонница музыки (нынче все заделались меломанами), быстро расположила к себе старика, взявшись исполнить сотню его поручений, связанных с приобретением каталогов и посещением аукционов, так что для нас каждый день были открыты двери этого удивительного безмолвного дома, набитого музыкальными раритетами, и мы могли сколько душе угодно исследовать его обстановку, правда, всегда под неусыпным оком старика Фа-Диеза. И дом, и его содержимое, и его владелец вместе составляли гротескное целое, не лишенное для меня известного очарования. Я часто воображал, что царившая в доме тишина обманчива, что как только хозяин задвинет засовы и уляжется в постель, вся эта спящая музыка пробуждается: мертвецы-музыканты неслышно выходят из картинных рам; стеклянные крышки витрин сами собой открываются; большие, брюхастые, инкрустированные лютни преображаются в дородных фламандских бюргеров, разодетых в парчовые дублеты[105]; тускло-желтые обечайки[106] кремонских басовых виол превращаются в обручи кринолинов под атласными юбками напудренных дам; маленькие ребристые мандолины неожиданно выставляют вперед ногу в двухцветном чулке и, встряхнув лохматой головой, начинают танец с подскоками на манер провансальских придворных карликов или ренессансных пажей; от папируса с иероглифами отделяются египтяне, играющие кто на систре[107], кто на тростниковой дудке, а из пергаментных палимпсестов гурьбой вываливаются греки – задрапированные в хламиды авлеты[108] и кифареды[109]; потом раздается громкий бой литавр и тамтамов, органные трубы наполняются звуком, дряхлые позолоченные клавесины оглушительно бренчат… А вон очнулся старый капельмейстер в завитом парике и плаще с меховой оторочкой – и давай отстукивать ритм по раме своего портрета. Глядь, уже вся разношерстная компания пустилась в пляс! Веселье продолжается, пока в дверь не вбегает разбуженный шумом, готовый сразиться с ворами, взъерошенный Фа-Диез в распахнутом халате, с трехфитильной кухонной лампой в одной руке и прадедовской церемониальной шпагой в другой. Испуганные музыканты и танцоры смолкают, замирают и в мгновение ока возвращаются в свои рамы и витрины. Впрочем, я не был бы столь частым гостем в музее старого сумасброда, если бы моя кузина не выудила у меня обещание (как откажешь милой даме!) сделать для нее акварель с портрета Палестрины