Моему взору предстало резное чудо из старого дуба, которое здесь, по-видимому, именовали парадной дверью, откуда беззвучно явился дворецкий; посторонившись, он молча надел шляпу. Хозяйка дома смотрела на меня широко раскрытыми голубыми незрячими глазами, и я впервые заметил, что она хороша собой.
– Попомните мои слова, – негромко сказала она, – если они полюбились вам, вы снова приедете. – И скрылась в доме.
Мой провожатый нарушил молчание, только когда мы уже подъезжали к внешним воротам усадьбы и я резко повернул руль, заметив мелькнувшую в кустах синюю рубашку: еще не хватало, чтобы проказливый бес, толкающий мальчишек на рискованные забавы, сотворил из меня детоубийцу!
– Простите, сэр, – неожиданно заговорил он, – зачем вы вильнули?
– Вон там ребенок.
– Наш маленький джентльмен в синей рубашке?
– Ну да.
– Такой непоседа! Вы видели его у фонтана, сэр?
– Видел не раз. Нам сюда?
– Да, сэр. А наверху вы их, случайно, не видели?
– В окне? Как же, видел!
– Еще до того, как госпожа вышла поговорить с вами, сэр?
– Незадолго до того. Почему вы спрашиваете?
– Просто хотел убедиться, что… – с заминкой ответил он, – …что они видели ваш автомобиль, сэр: когда дети бегают где им вздумается… хотя я не сомневаюсь, что вы предельно осторожны, сэр… всякое может быть. Только поэтому, сэр. А вот и перекресток. Дальше уже не заблудитесь. Благодарю вас, сэр, но у нас это не принято, мы не берем у…
– Простите, – сказал я, отбросив в сторону серебряную монету.
– Не поймите неправильно, сэр, с другими это было бы в порядке вещей. Счастливого пути, сэр.
Он вновь укрылся за непробиваемой броней своей специфической касты и с достоинством зашагал прочь. Очевидно, решил я, он из тех дворецких, кто ревностно блюдет честь господского дома и распространяет свою заботу на юных отпрысков – вероятно, в угоду какой-то горничной.
Миновав перекресток с дорожными указателями, я оглянулся, но в мешанине холмов не сумел определить, где прячется усадьба. А когда остановился возле торчавшей у дороги хижины и спросил, как называется господское имение, толстуха-хозяйка, продававшая сласти, ясно дала мне понять, что владельцы автомобилей – распоследние люди и нечего им пыжиться и «разговаривать так, будто ездят в каретах». По всей видимости, любезность была не в чести у здешних жителей.
Вечером, проследив свой путь по карте, я почти ничего нового не узнал – интересующая меня местность была обозначена как «Старая ферма Хоукина». В старинном справочнике географических названий графства, который никогда еще меня не подводил, имение не упоминалось вовсе. Главной достопримечательностью в тех краях, согласно подписи под ужасной гравюрой, слыл Ходнингтон-Холл – георгианская постройка, «облагороженная» ранневикторианским декором. Я обратился за помощью к своему сельскому соседу, зная, что он, точно вековой дуб, глубоко укоренен в почве нашего графства, и услышал от него фамилию семейства, которая мне ни о чем не говорила.
Примерно месяц спустя я опять поехал – а может быть, мой автомобиль сам повез меня туда: перебрался через хребет бесплодных возвышенностей, легко отыскал каждый поворот в лабиринте проселков меж холмами, смело нырнул в лесную чащу, обступившую его с двух сторон наподобие высоких, непроницаемых стен из пышной листвы, выскочил на перекресток, где я расстался с дворецким, и, пробежав еще немного, вдруг захандрил, вынуждая меня дать ему отдых на придорожной полянке, вклинившейся в заросли орешника. Насколько можно было определить по солнцу и моей крупномасштабной карте, я застрял на объездной дороге вокруг того леса, который обозревал с высоты во время первой поездки. Надо сказать, я всегда серьезно подходил к ремонту и свой дорожный набор инструментов – гаечные ключи, насос и прочие полезные вещи – содержал в идеальном порядке; все это я теперь аккуратно разложил на коврике, все блестело и сверкало. На такую приманку дети – любые дети – не могут не клюнуть, а я полагал, что здешние дети должны спасаться от зноя где-то поблизости, в тени деревьев. Прервав работу, я прислушался, но летний лес был до того переполнен звуками (хотя брачная пора у пернатых закончилась), что я не сразу расслышал боязливые, крадущиеся шаги маленьких ножек по палой листве. Я призывно позвонил в автомобильный колокол[40], но маленькие ножки убежали прочь, и я пожалел о своем глупом поступке, ведь незнакомый громкий звук внушает ребенку неподдельный ужас. Я трудился, наверное, уже с полчаса, когда из лесу послышался голос слепой женщины: «Дети, а дети, где же вы?» – казалось, ее мелодичный крик все звучит и звучит в жарком сонном мареве, не спешившем его поглотить. Она пошла ко мне, изредка подправляя свой путь легкими прикосновениями к древесным стволам. Если какой-то ребенок и цеплялся за ее подол, как мне почудилось, трусишка метнулся в кусты, точно заяц, стоило ей приблизиться.
– Это вы? – спросила она. – С другого конца графства?
– Да, я, с другого конца графства!
– Отчего же вы не поехали через верхний лес? Они только что были там.
– Они и здесь побывали, всего несколько минут назад. Наверное, догадались, что автомобиль сломался, – для них это забава.
– Надеюсь, ничего серьезного? Что происходит с автомобилями, когда они ломаются?
– Тысяча разных вещей. Только мой выбрал тысяча первую.
Она весело рассмеялась моей простенькой шутке – очаровательным, переливчатым, воркующим смехом – и сдвинула шляпу со лба на затылок.
– А ну-ка, послушаем… – сказала она.
– Подождите! – засуетился я. – Сейчас достану вам подушку с сиденья.
Она наступила на коврик, заваленный запасными частями, и с любопытством склонилась над ним.
– Какая прелесть все эти штучки! – Руки, служившие ей глазами, обследовали пятнистую светотень. – Так, тут коробка… а в ней еще одна! Да тут у вас как в лавке игрушек!
– Признаться, я все это разложил в надежде привлечь их. Мне не нужна и половина этих вещей.
– Как это мило с вашей стороны! Я услышала звон автомобильного колокола из верхнего леса. Вы говорите, они еще раньше побывали здесь?
– Несомненно. Отчего они так робеют? Я думал, что уж тот-то мальчуган в синем, который шел сюда вместе с вами, сумеет побороть свой страх. Он выслеживал меня, точно краснокожий лазутчик!
– Наверное, испугались трезвона, – сказала она. – Когда я шла к вам сюда, кто-то из них в страхе прошмыгнул мимо меня, я слышала. Они и правда робкие – такие робкие! Даже наедине со мной. – Она повернула голову назад и снова крикнула: – Дети, а дети! Смотрите, что тут у нас!
– Должно быть, они где-то бегали всей ватагой, – предположил я: за нашими спинами послышалось перешептывание и визгливые всплески сдавленного ребячьего смеха.
Я вернулся к своим «побрякушкам», а она наклонилась вперед, подперев рукой подбородок, с интересом прислушиваясь к новым звукам.
– Сколько же их всего? – спросил я; работа была окончена, но я не видел причины трогаться с места.
Она задумалась, слегка наморщив лоб и сказала с обезоруживающей прямотой:
– Точно не знаю. Иногда больше, иногда меньше. Они просто появляются и живут со мной, потому что я их люблю.
– Веселая у вас жизнь, как я погляжу, – легкомысленно брякнул я, убирая ящик с инструментами, и сразу пожалел о своих словах.
– Вы… Вы не смеетесь надо мной? – переполошилась она. – Я не… У меня нет своих детей. Я никогда не была замужем. Иногда люди смеются надо мной из-за них, потому что… потому…
– Потому что сами недалеко ушли от дикарей, – закончил я за нее. – Было бы о чем печалиться! Такие люди смеются над всем, чего нет и быть не может в их ограниченной сытой жизни.
– Не знаю. Откуда мне знать? Просто мне не нравится, когда надо мной смеются из-за них. Это обидно. А если ты к тому же ничего не видишь… Не хочу показаться наивной дурочкой, – и подбородок у нее задрожал, как у маленькой, – но, по-моему, у нас, у слепых, очень тонкая кожа. Любой укол ранит нас прямо в душу. Не то что вас. Глаза служат вам защитой… предупреждают заранее… до того, как кто-то причинит боль вашей душе. Люди не думают об этом, когда имеют дело с нами.
Я молча размышлял об этой неисчерпаемой теме – о жестокости христианских народов, унаследованной от предков и, хуже того, сознательно культивируемой, рядом с которой обычное дикарское язычество какого-нибудь негра с западного берега Африки выглядит куда более безобидным. Отдавшись невеселым мыслям, я глубоко ушел в себя.
– Не надо! – внезапно взмолилась она, заслонив глаза ладонями.
– Не надо чего?
Она что-то быстро начертила рукой в воздухе.
– Вот этого! Оно… Оно все багрово-черное. Не надо! От этого цвета мне больно.
– Но позвольте, откуда вам знать про цвета? – изумился я: для меня это было поистине откровение!
– Про цвета вообще? – уточнила она.
– Нет. Про те цвета, которые вы только что описали.
– Вам это известно не хуже меня, – рассмеялась она, – иначе вы не задали бы такого вопроса. Они не из внешнего мира. Они внутри вас – когда вы разгневаны.
– Вы имеете в виду что-то вроде грязно-фиолетового пятна, как если бы портвейн смешали с чернилами?
– Я никогда не видела ни чернил, ни портвейна, но цвета, о которых я говорила, не смешанные. Каждый сам по себе… отдельно от другого.
– Черные полосы и зубцы на пурпурном фоне?
Она кивнула.
– Да… когда они вот такие, – она снова изобразила пальцем зигзаг в воздухе, – только фон скорее не пурпурный, а красный – цвет злобы.
– А какие цвета в верхушке этой… того, что вы видите?
Она медленно наклонилась над ковриком и очертила сужающийся кверху овал – то самое Яйцо![41]
– Вот как я вижу их, – сказала она, воспользовавшись вместо указки стеблем травы. – Белый, зеленый, желтый, красный, фиолетовый… а когда человек гневается, как вы минуту назад, или низок душой – черный на красном.