– Но каким образом вы… Кто научил вас?.. – допытывался я.
– Различать цвета? Никто. В детстве я всегда спрашивала, что какого цвета – скатерти, занавески, узорчатые ковры, словом… ну, вы понимаете, – потому что одни цвета меня расстраивали, а другие радовали. И мне подробно отвечали. Со временем я стала видеть людей вот так. – Она снова очертила на коврике контур Яйца, видеть которое дано лишь немногим из нас.
– Неужели все сами постигли? – не унимался я.
– Все сама. Никто мне не помогал. Только потом до меня дошло, что другие не видят эти внутренние цвета.
Она прислонилась спиной к дуплистому стволу, сплетая и расплетая сорванные наугад травинки. Прятавшиеся в лесу дети уже резвились поблизости – носились друг за другом между деревьями, как неугомонные белки (краем глаза я следил за ними).
– Теперь я уверена, что вы не станете смеяться надо мной, – произнесла она после долгого молчания, – и над ними.
– Избави бог, как можно! – возмутился я, вырванный ее голосом из плавного потока мыслей. – Тот, кто смеется над ребенком – если ребенок не смеется вместе с ним, – хуже, чем дикарь!
– Да, только я не о том. Конечно, вы никогда не стали бы смеяться над детьми, но я подумала… думала раньше… вдруг вы посмеетесь надо мной из-за них. Прошу меня простить… Ну вот, вам смешно. Почему?
А я ведь не проронил ни звука, но она каким-то чутьем угадала.
– Смешно, что вы просите у меня прощения. Если бы вы хотели исполнить свой сословный долг, ибо крупные землевладельцы суть опора монархии, вы должны были бы еще в прошлый раз привлечь меня к ответу за беспардонное вторжение в ваши леса. С моей стороны это было противозаконно – непростительно.
Она отвела голову назад, упершись затылком в древесный ствол, и устремила на меня долгий, пристальный, незрячий взгляд, способный видеть обнаженную душу.
– Удивительно, – вполголоса, почти шепотом, вымолвила она. – Просто удивительно!
– Что? Что я натворил?
– Вы так и не поняли… хотя все понимаете про внутренние цвета. Как же вы не поняли!
Она говорила с какой-то необъяснимой, ничем не оправданной горячностью, потом поднялась на ноги, а я по-прежнему смотрел на нее в полном недоумении. Между тем дети стали в кружок за кустом ежевики. Одна головка склонилась над чем-то невидимым мне, и все шалуны, судя по приподнятым плечикам, приложили палец к губам. У них тоже была своя, детская, тайна – важная-преважная. И только я ошарашенно хлопал глазами, словно потерялся средь бела дня.
– Нет, – сказал я, помотав головой, как будто мертвые глаза могли это видеть, – не знаю, что я должен понять. Пока ничего не понимаю. Возможно, пойму потом – если вы позволите мне приехать опять.
– Вы приедете, – ответила она. – Непременно приедете побродить по лесу.
– Будем надеяться, тогда и дети привыкнут ко мне и позволят с ними поиграть – сделают мне одолжение. Дети, они такие! Не мне вам рассказывать.
– Одолжение тут ни при чем – нужно иметь право, – ответила она.
Пока я гадал, что значат ее слова, на дорогу из-за поворота выбежала непотребного вида женщина. Простоволосая, расхристанная, пунцово-красная, она еще и ревела как белуга. Это была моя старая приятельница – склочная толстуха, торговка сластями. Заслышав ее, слепая женщина шагнула навстречу.
– Что стряслось, миссис Мейдхерст?
Толстуха задернула фартук на голову и буквально простерлась ниц в пыли перед слепой, сквозь слезы выкрикивая, что внучок помирает, а доктор уехал на рыбалку, а Дженни, горемычная мать, уже сходит с ума, и так далее, снова и снова, без конца повторяясь и завывая.
– Есть тут в округе другой доктор? – спросил я, улучив мгновение тишины.
– Мэдден покажет дорогу. Подъедете к дому и возьмете его с собой. Об остальном я позабочусь. Скорее!
Она помогла толстухе подняться и отвела ее в тень. Через две минуты я уже трубил во все трубы иерихонские[42] у входа в Чертог Красоты, и Мэдден, выйдя из буфетной и услыхав про несчастье, повел себя сообразно высокому званию дворецкого и человека.
За четверть часа, забыв про все ограничения скорости и одним махом одолев пять миль, мы домчались до места. Еще через полчаса высадили доктора, проявившего большой интерес к автомобилям, у дверей торговки сластями, а сами немного отъехали от дома и стали дожидаться вердикта.
– Полезная вещь эти автомобили, – заметил Мэдден, теперь уже только человек, без примеси дворецкого. – Был бы у нас автомобиль, глядишь, не умерла бы дочка.
– Что с ней случилось?
– Круп. Миссис Мэдден была в отъезде. Никто не знал, что делать. Я поехал за восемь миль в одноколке. Когда привез доктора, она уже задохнулась. Автомобиль уберег бы ее. Сейчас ей было бы почти десять.
– Сочувствую, – сказал я. – Я так и понял, что вы любите детей, когда в прошлый раз говорил с вами по пути к перекрестку.
– Вы снова видели их, сэр?.. Нынче утром?
– Да, но они панически боятся автомобилей. Ни один не хотел подойти ближе чем на двадцать ярдов, как я ни старался.
Он смерил меня изучающим взглядом – как разведчик чужака. Не так должен смотреть покорный слуга, заглядывающий в глаза своему богоизбранному господину!
– Странное дело, – вздохнув, пробормотал он.
Дальше мы просто сидели и ждали. Вдоль длинной полосы лесов справа и слева гулял ветер с моря, и придорожные травы, уже поседевшие от пыли, колыхались, точно мутные волны прибоя.
Потом из соседнего дома, торопливо отирая с рук мыльную пену, к нам выскочила женщина.
– Я подслушивала на заднем дворе! – бойко сообщила она. – Он говорит, Артур безнадежен. Слыхали сейчас, как кричал? Одно слово – безнадежен. Знать, на той неделе придет черед Дженни бродить по лесу, так-то, мистер Мэдден!
– Прошу прощения, сэр, у вас плед сползает с колен, – почтительно произнес Мэдден.
Женщина смешалась, сделала книксен и заспешила назад к дому.
– О чем это она? Что значит «бродить по лесу»? – спросил я.
– Какой-то местный оборот речи, надо думать. Я сам не здешний – из Норфолка, – ответил Мэдден. – А в этом графстве народ своеобразный. Она приняла вас за шофера, сэр.
Из дома торговки вышел доктор, за ним увязалась молодая оборванка, которая цеплялась за него, словно он мог заключить для нее сделку со Смертью.
– Вы не смотрите, что он такой, – заголосила она, – нам все равно! Мать любит свое дитя, законное иль нет. Ей все одно… все одно! И Боженька одинаково будет рад, какое б дитя вы ни спасли, доктор. Не отнимайте его у меня! Спросите мисс Флоренс – она вам то же самое скажет. Останьтесь с ним, доктор!
– Понимаю, все понимаю, – ответил тот, – но теперь он на время успокоится. А мы постараемся как можно скорее доставить сюда сиделку и лекарства.
Он сделал мне знак подъехать. Как ни пытался я отводить глаза, все же увидел лицо молодой матери – опухшее от слез, окаменевшее от горя, а едва мы тронулись, колено мне стиснула рука без кольца.
У доктора была очевидная склонность к юмору: он объявил, что мой автомобиль причислен к сонму служителей Эскулапа[43], и с той минуты нещадно гонял его и меня по всей округе. Перво-наперво мы отвезли миссис Мейдхерст и слепую женщину к больному ребенку – приглядеть за ним, пока не появится сиделка. Затем нарушили покой опрятного тихого городка, чтобы раздобыть нужные лекарства (доктор поставил диагноз «цереброспинальный менингит»), а когда в центральной больнице графства, взятой в осаду согнанными на продажу и мычавшими от страха быками и коровами, не нашлось ни одной свободной сиделки, мы принялись ездить во все концы, бесстрашно вступая в переговоры с владельцами загородных дворцов, вернее, с их породистой, дородной женской половиной: миновав очередную тенистую подъездную аллею, мы принуждали очередную влиятельную особу встать из-за чайного стола и выслушать просьбу настырного доктора. Наконец седовласая леди, восседавшая под ливанским кедром в окружении своры борзых (как выяснилось – лютых врагов автомобилей), вручила доктору, который склонился перед ней, словно принимал бесценный дар от принцессы крови, некое письменное распоряжение. Эту бумагу, промчавшись на предельной скорости через многомильный парк к стенам французской женской обители, мы обменяли на бледную, пугливую монашку. Всю дорогу она стояла на коленях, перебирая четки, и недаром: я то и дело съезжал с проселка, чтобы срезать путь согласно внезапным указаниям доктора, пока мы вновь не оказались перед домом торговки сластями.
Это был долгий день, до краев наполненный безумными эпизодами – они сменяли друг друга и исчезали, как пыль под колесами; мелькали как поперечные сечения чужих, неведомых жизней, в которые мы вонзались под прямым углом и, пролетев насквозь, двигались дальше. Домой я добрался уже затемно, чуть живой, и ночью мне снились быки, сшибавшиеся рогами; монашки, бродившие по саду, где вместо клумб красовались могилы; чинные чаепития в тени раскидистых деревьев; больничные коридоры, пропахшие карболкой и выкрашенные серой краской; робкие шаги детей в лесу; и руки, хватавшие меня за колени, едва автомобиль трогался с места.
Я планировал вернуться через пару дней, но судьбе было угодно найти массу поводов удерживать меня на другом конце графства, пока на бузине и шиповнике не поспели плоды. Наконец выдался чудесный погожий денек: небо на юго-западе очистилось, придвинув холмы, так что до них было, кажется, рукой подать, – ветреный день с высокими перистыми облаками. По случайному совпадению я как раз освободился от дел и в третий раз отправился в автомобиле по уже изученной дороге. Однако, выехав на гребень холмистой гряды, я ощутил в воздухе тревожную перемену – вместо мягкого тепла в нем разливалось под солнцем холодное сияние; когда же я посмотрел вниз на воды пролива, то за широкой полосой синевы увидел гладкое серебро, дальше тусклую сталь и, наконец, темное олово. Шедший вдоль берега углевоз повернул в открытое море, на глубину; сквозь медноокрашенную дымку я наблюдал, как один за другим поднимали паруса стоявшие на якоре рыбачьи лодки (их собралась там целая флотилия). В оставшейся позади укромной лощине, поросшей дубами, ни с того ни с сего шумно взвихрился ветер, унося с собой охапку осенних листьев. Когда я спустился к прибрежной дороге, над кирпичным заводом сгущался морской туман, а волны прилива рассказывали волнорезам о шторме, разыгравшемся где-то за Уэсаном