Пустошь вокруг нас замерла под призрачной пеленой тумана. Ржанки умолкли; кузнечики и прочая мелкая полевая живность затихали, когда мы проходили мимо, хотя мне казалось, что я слышу, как далеко позади они оживляются вновь. Двое рослых сокольников шагали впереди на приличном расстоянии, и до нашего слуха доносился приглушенный перезвон соколиных колокольчиков.
Внезапно перед нами из тумана выскочила великолепная гончая, следом за которой появилась другая, а потом и третья, и наконец полдюжины или больше подбежали к девушке и запрыгали вокруг нее. Она гладила и успокаивала их облаченной в перчатку рукой, обращаясь к ним с диковинными выражениями, которые попадались мне в старинных французских рукописях.
Соколы на обруче, который нес сокольник впереди, начали бить крыльями и кричать, и по пустоши разнеслись звуки охотничьего рога, трубившего где-то за пределами видимости.
Гончие ринулись вперед и скрылись в сумерках, соколы принялись еще сильнее хлопать крыльями и издавать пронзительные звуки, а девушка начала тихонько напевать, подхватив мелодию, которую протрубил рог. Ее голос чисто и мягко звучал в ночном воздухе:
Chasseur, chasseur, chassez encore,
Quittez Rosette et Jeanneton,
Tonton, tonton, tontaine, tonton,
Ou, pour, rabattre, dês lʼaurore,
Que les Amours soient de planton,
Tonton, tontaine, tonton[54].
Пока я внимал ее прелестному голосу, впереди возникла серая громада, которая по мере нашего приближения становилась все отчетливее, а рог весело звенел сквозь беспокойный гам гончих и соколов. Факел осветил ворота, сквозь их распахнутые створы хлынул свет, и мы ступили на деревянный мост, который поскрипывал под нашими ногами и с тяжелым скрежетом поднялся, когда мы пересекли ров и оказались в каменном дворике, со всех сторон окруженном стенами. Дверь открылась, из нее вышел человек и с приветственным поклоном протянул девушке кубок. Она взяла кубок и пригубила вино, затем, потупившись, повернулась ко мне и тихим голосом промолвила:
– Милости прошу!
В этот миг вышел один из сокольников, также с кубком в руке, но, прежде чем подать его мне, поднес его девушке, которая отведала и из него. Сокольник жестом предложил мне принять кубок, но девушка, на мгновение замешкавшись, шагнула вперед и протянула мне кубок сама. Я сознавал, что мне оказана величайшая честь, но едва ли догадывался, чего ожидают от меня, поэтому не стал сразу подносить кубок к губам. Девушка густо зарделась. Я понял, что медлить нельзя.
– Мадемуазель, – нерешительно проговорил я, – чужестранец, спасенный вами от опасностей, которые он не мог и вообразить, осушает сей кубок за здравие самой любезной и прекрасной хозяйки во всей Франции.
– Во имя Его, – прошептала она и, перекрестившись, осушила кубок.
Потом двинулась к двери, изящно повернулась ко мне, взяла меня за руку и повела в дом, повторяя вновь и вновь:
– Вам очень рады, вам поистине рады в шато д’Ис.
Наутро я проснулся от звуков рога и, вскочив со старинной кровати, подошел к занавешенному окну, составленному из небольших глубоко посаженных стекол, сквозь которые просачивался солнечный свет. Когда я выглянул во двор, рог умолк.
Человек, который, похоже, приходился братом вчерашним сокольникам, стоял внизу, окруженный стаей гончих. За спиной у него висел изогнутый рог. Собаки поскуливали и взлаивали, в предвкушении вертясь вокруг него; по двору раздавался топот лошадиных копыт.
– На конь! – послышался возглас на бретонском, и во двор, полный гончих, с цоканьем въехали двое верховых сокольников, на перчатках у которых сидело по соколу. Потом я услышал еще один голос, от которого кровь прилила мне к сердцу:
– Пириу Луи, задай гончим работы, не жалей ни шпор, ни хлыста. Ты, Рауль, и ты, Астур, видите, этот epervier[55] не кажется niais[56], и, если сочтете наилучшим, faites courtoisie à l’oiseau[57]. Jardiner un oiseau[58], вроде этого mué[59], который сидит у Астура на запястье, труда не составит, но тебе, Рауль, может причинить немало хлопот этот hagard[60]. На прошлой неделе он разъярился au vif[61]и выронил beccade[62], хотя leurre[63] ему в привычку. Вел себя, как глупый branchier[64]. Paître un hagard n’est pas si facile[65].
Не во сне ли я? Старинный язык соколиной охоты, о котором я читал в пожелтевших старофранцузских средневековых рукописях, теперь звучал у меня в ушах, а гончие лаяли и соколиные колокольчики звенели под аккомпанемент лошадиных копыт. Она вновь заговорила на этом сладостном позабытом языке:
– Если ты, Рауль, решишь закрепить longe[66], чтобы этот hagard остался au bloc[67], я не стану возражать; ведь жалко будет, если такую прекрасную охоту испортит необученный sors[68]. Essimer abaisser[69] – пожалуй, так будет лучше всего. Ça lui donnera des reins[70]. Я, верно, поторопилась с этой птицей. Ей нужно больше времени à la filière[71] и упражнений d’escap[72].
Сокольник Рауль поклонился в стременах и ответил:
– Если мадемуазель будет угодно, я придержу этого ястреба.
– Этого я и хочу, – промолвила она. – Я умею охотиться с соколами, но ты должен получше познакомить меня с Autourserie[73], мой бедный Рауль. Сьер Пириу Луи, на коня!
Ловчий скрылся в арке и тотчас вернулся верхом на могучем вороном жеребце, сопровождаемый пикёром, также верхом на коне.
– Ага! – радостно воскликнула она. – Скорее, Глемарек Рене! Скорее! Скорее же! Труби в рог, сьер Пириу!
Серебристые звуки охотничьего рога наполнили двор, гончие устремились в ворота, и лошадиные копыта огласили мощеный двор звонким цокотом, прогрохотали на подъемном мосту, а затем их стук стал глуше и растворился среди вереска и зарослей папоротника на пустоши. Звуки рога все отдалялись и отдалялись, наконец стали едва различимыми, и их заглушила внезапная песня жаворонка, взмывшего в небо. Снизу я услышал голос, отвечавший кому-то в доме:
– Я не сожалею об охоте, поеду в другой раз. Помни, Пелажи, учтивость по отношению к гостю – прежде всего!
И слабый дрожащий голос внутри дома отозвался:
– Courtoisie[74].
Я снял ночную сорочку, с головы до пят омылся холодной водой из большой глиняной лохани, стоявшей на каменном полу в изножье моей кровати. Потом огляделся в поисках своего верхнего платья. Его нигде не было, но на деревянной скамье у дверей лежала груда одежды, которую я с изумлением осмотрел.
Поскольку моя одежда пропала, мне поневоле пришлось облачиться в наряд, который, очевидно, положили здесь для меня, чтобы мне было что носить, пока моя одежда сушится. Тут было все: шляпа, башмаки и охотничий дублет из светло-серой домотканой материи; но обтягивающий костюм и башмаки без швов принадлежали другому веку, и мне припомнились диковинные наряды троих сокольников, которых я видел во дворе. Я догадывался, что это отнюдь не современный костюм, характерный для какой-нибудь области Франции или Бретани, но, только одевшись и встав перед зеркалом, висевшим в простенке между окнами, я понял, что больше похож на молодого средневекового охотника, чем на нынешнего бретонца. Я смутился и надел шляпу. Неужели я должен спуститься вниз и предстать в таком странном одеянии? На чью-либо помощь рассчитывать не приходилось, моя одежда пропала, а в этой старинной комнате не было колокольчика, чтобы позвать слугу, поэтому я ограничился тем, что снял со шляпы короткое ястребиное перо и, открыв дверь, сошел вниз по лестнице.
У камина в большой зале, в которую вела лестница, за прялкой сидела старая бретонка. При моем появлении она поняла взгляд и с искренней улыбкой по-бретонски пожелала мне здоровья, а я, засмеявшись, ответил ей по-французски. В тот же миг вошла хозяйка, с любезностью и достоинством ответив на мое приветствие, так что мое сердце затрепетало. Ее прелестную чернокудрую головку увенчивал головной убор, который рассеял все сомнения насчет того, к какой эпохе принадлежит мой костюм. Ее стройную фигуру изящно облегало домотканое охотничье платье с серебряной каймой, а на перчатке у нее сидела одна из ее охотничьих птиц. Без всяких церемоний она взяла меня за руку, повела к цветнику у двора и, устроившись за столиком, любезно пригласила меня сесть рядом. Потом с мягким причудливым акцентом спросила, как я провел ночь и не сильно ли стесняет меня одежда, которую положила мне старая Пелажи, пока я спал. Я взглянул на свою одежду и обувь, сушившиеся на солнце у стены цветника, и почувствовал к ним отвращение. Какими ужасными представились они мне в сравнении с изящным костюмом, в который я был облачен теперь! Со смехом я сказал ей об этом, но она согласилась со мной совершенно серьезно.
– Мы их выбросим, – тихим голосом сказала она.
Изумившись, я пустился в объяснения – дескать, я не могу даже помыслить о том, чтобы принять одежду от кого бы то ни было, хотя и понимаю, что таков может быть обычай гостеприимства в этой части страны, а кроме того, я буду выглядеть весьма странно, если вернусь во Францию в подобном виде.