– Нынче к нам редко кто наведывается, – посетовала пожилая хозяйка, сопроводив свои слова грациозным движением руки – прямо светская дама, а не простая деревенская женщина! – Когда-то здесь проходила большая дорога, а теперь вот стоим на отшибе.
Она всячески давала нам понять, что все, чем они располагают, – к нашим услугам. В конце концов даже Дюкоммен оттаял и расчувствовался.
– Такое возможно только во Франции, – шепнул он мне с оттенком гордости, словно намекая, что тонкий аромат истинной культуры, почти неуловимый в нашем нынешнем мире, все еще сохраняется в земле его предков – и в его собственном кровотоке. Он погладил огромного косматого дирхаунда[81], занимавшего едва ли не всю комнатушку, где мы дожидались ужина, и дружелюбный монстр, ответив на ласку благовоспитанным изъявлением симпатии, внес свою лепту в общую атмосферу радушия. Его «лицо» и манеры красноречиво свидетельствовали о добром обращении; он был горд своими хозяевами и гостями хозяев. На ум сразу приходило сравнение с домашними любимцами в наших английских усадьбах.
– Эта псина, – рассмеялся я, – определенно вращалась в благородных кругах. – И Дюкоммен самодовольно хмыкнул, приняв комплимент на свой счет.
Задним числом мне трудно восстановить все детали, из которых складывалась столь отрадная картина, – так ненавязчиво, с такой душевной чуткостью они были вписаны в общее гармоничное целое. Эта картина встает у меня в памяти, озаренная чудным и ясным светом, как самый обворожительный эпизод моих многочисленных пеших путешествий; и вместе с тем ее окружает – словно волшебная, неосязаемая и неописуемая пелена – атмосфера чего-то… поистине исключительного (за неимением более подходящего определения). Этот налет чего-то нездешнего, неуловимого, неповторимого, который я начал ощущать с первой минуты, поистине зачаровывал, притупляя, точно обезболивающее снадобье, любые возможные страхи и сомнения. Что касается моего друга – как наиболее близкой моему сердцу детали целого, – то на нем необычная атмосфера этого места отразилась самым удивительным и даже поразительным образом.
Стоило ему подняться вперед меня на крыльцо под низким козырьком и войти в дом, как он вмиг преобразился. Необъяснимая перемена наложила печать на весь его облик в моих глазах – в усталых, бесспорно, глазах. Правда и то, что дело было в сумерках и фигура его выступала в неверном свете огня, магически преображающего все предметы. И тем не менее… Но чтобы не тратить бумагу на бесполезные многословные описания, попробую свести их к краткому перечню и отмечу лишь следующее: из долговязого увальня он превратился в грациозного молодого джентльмена; клеймо мелкого лондонского клерка в отпуску бесследно исчезло; и, когда он, входя, пригнул голову, чтобы не удариться о темный брус притолоки, его невольный поклон был сама элегантность, продиктованная врожденным инстинктом, аристократизмом в подлинном смысле слова. Чудесное преображение случилось мгновенно и без всякой натуги с его стороны. Я был очарован и заинтригован. Все, что я интуитивно чувствовал и любил в нем и что обыкновенно таилось под спудом, вдруг вышло наружу. Конечно, это можно объяснить, по крайней мере отчасти, тем, что дома меняют людей, как новые наряды – женщину или ребенка, хотя в каждом случае меняется не человек, а лишь его, так сказать, обрамление, к которому он быстро приспосабливается и вновь становится прежним. Однако с моим приятелем ничего подобного не произошло: его новая ипостась прочно срослась с ним и не только никуда не делась за вечер, но еще больше упрочилась. Он все время молчал, но то было блаженное, мечтательное молчание, каким наслаждаешься в обществе близкого друга. От его досады и разочарования не осталось и следа, он ни разу не вспомнил об ужасных ночлегах и нравах местных жителей.
Однако не буду притворяться, что неотрывно наблюдал за ним. Мое внимание раздваивалось: необыкновенная прелесть хозяйской дочки, в чьих глазах мне чудилась вся тихая грусть земли, которую мы прошли пешком от края до края, – triste, morne[82], брошенной земли, – вызывала у меня не меньший интерес. Старики-родители предоставили нас ее заботам, и она превосходно справлялась с ролью любезной хозяйки, угадывая наши желания раньше, чем мы успевали их выразить, словно принимала дорогих гостей, а не просто оказывала услугу постояльцам за известное вознаграждение. Вопрос оплаты ни разу не поднимался, хотя, не знаю почему, у меня сложилось впечатление, что радушие наших хозяев было вполне чистосердечным, не замешанным на сребролюбии. Так или иначе, это впечатление граничило с уверенностью, и у меня не возникало ни малейшего опасения, что в последнюю минуту нам выставят грабительский счет, коли мы не потрудились заранее договориться о цене. Нас привечали здесь как долгожданных гостей, и мое сердце радовалось этой дивной встрече с позабытой ныне обходительностью, которую алчность современной жизни полностью истребила.
– Завтра или послезавтра, когда вы хорошенько отдохнете, – негромко сказала девушка, оставшись посидеть с нами после ужина и приглядывая за огнем в камине, – я отведу вас по Allee des tilleuls[83] к реке и покажу хорошее место для рыбалки.
То, что она сидела и дружески беседовала с нами, казалось таким естественным… Только позже до меня внезапно дошло, что отсюда до реки добрых пять миль по болотам – какие уж тут деревья, тем более tilleuls: липовые аллеи если когда-то и были здесь, то их давно уже след простыл.
– Мы тронемся в путь на рассвете, – ответил ей Дюкоммен, немало ошарашив меня своей решимостью; и вскоре он изъявил намерение лечь спать.
Девушка принесла свечи, зажгла их длинным бумажным жгутом[84], предварительно зажженным от огня в камине, и вручила каждому по свече, улыбаясь одними глазами. Я по сей день не забыл этой улыбки, смешанной с потаенной тоской, в ее глубоких ласковых глазах.
– Сон у вас будет долгий и крепкий, – чуть смущенно пообещала она, провожая нас к лестнице. – Я сама приготовила и проветрила ваши постели.
Я еще раз взглянул на нее перед поворотом на лестнице – на ее стройную фигуру и копну густых, вьющихся темных волос в свете свечи. Она смотрела нам вслед, подняв свои большие серые глаза, в которых мне чудилась щемящая тоска и вместе с тем какое-то удивительное, кроткое, печальное смирение.
Дюкоммен бесцеремонно потянул меня за руку.
– Идем, – сказал он с внезапной настойчивостью, как если бы все было решено. – Нам рано вставать!
Я неохотно подчинился. Меня охватило странное чувство, словно я грезил наяву, – столь пленительна была юная дева и столь непостижима произошедшая с моим другом перемена.
– Удивительно, – пробормотал я, на мгновение задержавшись возле его двери, – мы как будто приехали в гости к друзьям в их поместье! А наши здешние хозяева – их старые верные слуги… горды своим положением и рады окружить заботой гостей… Что скажешь?
Его ответ настолько ошеломил меня, что я буквально застыл, растерянно глядя в его изменившиеся глаза.
– Скажу, что нам бы убраться отсюда подобру-поздорову, – угрюмо пробурчал он. – Выйти сухими из воды.
Не иначе его давешне раздражение вновь дало о себе знать.
– Ты, верно, устал? – предположил я сочувственно. – Признаться, я тоже.
– Устал как собака! – в сердцах бросил он, но после шепотом, со значением прибавил: – А еще мне холодно… ненормально холодно!
От его многозначительного тона и приглушенного голоса я обомлел, и, пока собирался что-то сказать о простудах и мерах борьбы с ними, он захлопнул дверь перед моим носом; но у меня в голове еще звучали его последние слова: «холодно, ненормально холодно». Слабая догадка относительно скрытого смысла этих слов мелькнула и ушла, оставив в душе неприятный осадок. Холод, о котором он говорил, определенно был не телесного свойства. И я вдруг тоже ощутил странный холодок в груди. Словно холод стучался в сердце, требуя впустить его. Необычный холод. Он сковывал мысли и чувства: казалось, душа леденеет. Словом, описывая свои ощущения, мой приятель описал и мои – где-то в глубине моего существа разливалось странное отупение, безразличие ко всему…
Я не мешкая лег в постель. Ночь выдалась тихая, безветренная, но мне не спалось, несмотря на усталость. Тягостное чувство не оставляло меня. Я долго лежал и слушал, как кровь, пульсируя, струится под тонкими стенками моих сосудов. Наконец я уснул, и в мое забытье проникли два ярких образа – лицо Дюкоммена в дверях спальни, когда он произнес ту фразу про холод, и лицо девушки в свете свечи, когда она с такой щемящей тоской смотрела вверх – на него.
Потом меня будто подкинуло, и я разом проснулся, понимая, впрочем, что какое-то время проспал, но главное – отчетливо сознавая другое, совершенно невероятное и пугающее обстоятельство: пока я спал, с домом произошла чудовищная перемена. Она застигла меня врасплох, словно кто-то устроил дикий розыгрыш, воспользовавшись моим временным беспамятством. Мысль о том, что уснул я в одном месте, а проснулся в другом, внушала мне суеверный ужас. Но каким образом я сумел понять это в первую секунду после пробуждения, объяснить невозможно. Хотя комната, где я проснулся, была та же, что вчера, с домом, в котором она находилась, за ночь случилась невообразимая, поразительная метаморфоза, и я интуитивно это почувствовал. Мой ужас так же необъясним, как и тот факт, что очень скоро он незаметно перешел в вышеупомянутое тупое безразличие, апатию, когда у тебя нет силы на острое переживание и в душе только пустота и потерянность. Казалось, лишь какая-то часть меня – обессиленная часть – ведала о том, что творится, тогда как другая по-прежнему пребывала в забытьи и неведении.
Теперь о том, что же случилось. Дом вырос до гигантских размеров. Его кровля (не спрашивайте, откуда я это знал) сквозь тьму взмыла ввысь, стены раздвинулись на площади в несколько акров, и придорожный трактир превратился в замок с башнями и зубцами, с боковыми корпусами-крыльями, широкими балконами и высокими красивыми окнами. Величественное сооружение, дышавшее благородной стариной, без остатка поглотило скромный трактир, потерявшийся в грандиозном целом, словно какая-нибудь опочивальня – в лабиринтах дворца. В непроглядной тьме я ничего этого видеть не мог, однако