Мистические истории. Святилище — страница 54 из 64

Его убили выстрелом в рот, пуля застряла между третьим и четвертым позвонками. Сильного кровотечения не было, а то, что было, впитала вата. Ссора случилась около пяти часов пополудни. После раннего ужина Ларри переоделся для выхода (оставалось надеть только туфли) и прилег вздремнуть в полной уверенности, что его вовремя разбудит свисток дополнительного поезда. Фреймарк незаметно вернулся на станцию и застрелил спящего, а потом спрятал труп в вагоне с шерстью, который, если бы не моя телеграмма, еще несколько недель стоял бы нераспечатанный.

Вот и вся история. Мне нечего добавить, кроме одной детали, о которой я не стал упоминать в разговоре с начальником участка. Прощаясь с другом, прежде чем передать его тело коронеру и гробовщикам, я приподнял его правую руку, чтобы снять кольцо, подаренное ему мисс Мастерсон, и увидел на кончиках пальцев следы голубого мела.

Бесси Киффин-Тейлор

Ветер в лесу

Перевод А. Волкова


Сказать, что я был художником, значило бы присвоить слишком громкое имя, однако мои дни протекали в попытках, иногда удачных, что-нибудь изобразить – но только не людей! Я никогда не брался за портреты, поскольку человеческие лица гораздо чаще раздражали меня, нежели интересовали – девять из десяти несли на себе столь усталое, столь утомленное выражение, словно бы, поглощенные гонкой за барышами или удовольствиями, эти люди потеряли из виду все, что приводит к отдохновению или спокойствию; я не имел желания изображать что-либо подобное, равно как не хотел, чтобы они являлись ко мне позировать в своих лучших нарядах, с натянутой улыбкой, – ведь ничего другого я от них не ожидал.

По счастью, мое благосостояние не зависело от кисти и карандаша, хотя, не скрою, они приносили мне приличный доход; но мне всегда было радостно сознавать, что если у меня не возникнет охоты к художеству, то мне не придется заниматься им через силу, поскольку я буду иметь пропитание независимо от того, заработаю на него или нет.

Мне принадлежала уютная квартира в Лондоне. То была моя надежная гавань, где меня опекала и пестовала престарелая служанка, женщина почтенного возраста, давний друг и помощник моей семьи, теперь, на склоне лет, ставшая моим фактотумом; твердой рукой управляла она моей маленькой вотчиной, а время от времени и мной самим, упорно не желая признавать, что я уже взрослый, и столь же ревностно заботясь о том, чтобы сменить мне носки в сырую погоду, как и в те времена, когда мне было девять или десять лет. Ее звали Мерри – миссис Мерри. Детьми мы все ее обожали; достигнув средних лет, я взирал на нее с почтением и всегда с радостью обращался к ней за советом по многим насущным вопросам.

Миссис Мерри вполне привыкла к моему богемному образу жизни, хотя порой и заводила разговор, что я стал бы гораздо счастливее, если бы обзавелся женой и остепенился. В ответ я лишь смеялся, поскольку моя единственная история любви была глубоко погребена под пыльной грудой всякой позабытой рухляди из прошлого; а при одном слове «остепениться» холодок пробегал у меня по спине – ведь «остепениться» значило бы отринуть все, чем я так дорожил. Ни тебе сорваться с места, когда заблагорассудится, ни вернуться домой в любой день или час, полностью уверенным в благожелательном приеме, равно как и в отсутствии расспросов о том, чем я занимался. Миссис Мерри никогда на задавала вопросов, хотя всегда с удовольствием слушала, если я сам рассказывал, где был и что делал. Иногда я возвращался с набросками, которые показывал ей, но чаще возвращался без них; в любом случае она была убеждена в моих талантах и способностях, и ее верность и преданность оставались неколебимыми.

Однажды в начале июля меня внезапно потянуло к деревьям, рекам и зелени; я оставил картину, над которой работал, позвал миссис Мерри и попросил как можно быстрее собрать мне в дорогу саквояж. Старушка пристально взглянула на меня и заметила:

– Вы не выглядите больным!

В ответ я усмехнулся.

– Я вполне здоров, но в городе слишком жарко; а еще я чувствую, что какое-то время мне нужно видеть вокруг себя деревья, а не людей.

– Полагаю, сэр, тогда вам потребуются добротные ботинки и брюки, – откликнулась она.

– Именно так, любезная Мерри, а еще – побольше трубок, табаку, книг и трость в придачу. Возможно, я буду делать наброски, а возможно, и нет; так или иначе, ожидайте моего возвращения через месяц, считая с завтрашнего дня, – конечно, если я не пришлю весточку; если же по прошествии этого срока я не дам о себе знать, – со смехом добавил я, – кое-кому придется взяться за поиски.

– Как бы мне хотелось, чтобы вы остепенились, мистер Уилфред, – бросила старушка напоследок, отправляясь выполнять мои распоряжения.

«Остепенились… – подумал я, набивая старую испытанную бриаровую трубку, – вот уж никогда». Но тут мои мысли возвратились к тем радостным дням, когда я и милая черноглазая девушка, чья белокурая головка едва достигала моего плеча, в вечерних сумерках рассуждали, каким должен быть домашний очаг. Если бы она отошла в мир иной, я бы перенес это легче, нежели историю об измене и вероломстве, подошедшую к финалу, когда в тот самый день, на который было назначено наше бракосочетание, моя черноглазая возлюбленная порвала со мной, просто известив меня по телеграфу, что тем же утром, в Лондоне, вышла замуж за моего лучшего приятеля, Кирка Комптона.

Неприятности подобного рода либо толкают человека к пороку – то есть пьянству, азартным играм, всяческим сумасбродствам и разгулу, что якобы должно принести забвение, либо вынуждают уйти в себя и начать более или менее уединенную жизнь, наполняя досуг книгами и хобби, опасаясь заводить друзей – из страха перед новым предательством; вера в добро рушится, и в лучшем случае лишь много лет спустя человек находит себя и осознает, что жизнь не ограничивается так называемой любовью к какой-нибудь девице. Поэтому, не имея тяги к выпивке или картам, я сделался кем-то вроде затворника. У меня было несколько приятелей; я имел репутацию доброго малого, но циника, и постепенно оказался предоставлен самому себе. Шли годы; я с радостью сознавал, что мне вполне хватает моих книг и художественных занятий, а моя пылкая любовь к природе благополучно исцелила рану, и я был вполне доволен жизнью.

В тот самый день, когда я на целый месяц отправлялся в Уэльс, я проснулся к утреннему чаю, и с большого календаря на меня смотрело 20 июля.

Нет смысла держать в секрете, куда я направился; однако ограничусь упоминанием, что своим прибежищем я избрал местность, которая у всех на слуху, в часе пути от крупного промышленного города; стало быть, могут найтись люди, способные узнать и в точности определить эту местность, если я не ограничусь простым намеком на ее географическое расположение. Этот уголок я облюбовал много лет назад; его окружают холмы, не столь крутые, чтобы на них нельзя было подняться пешком; они поросли вереском, среди которого тут и там попадаются островки высокой травы и золотистого папоротника; про себя я называю их «добрыми холмами» – они хоть и достаточно высоки, чтобы вознести человека над мелкими жизненными неурядицами, но все-таки не настолько, чтобы внушать благоговейный страх или сурово взирать на нас, жалких смертных. В тамошних ручьях после дождя хорошо ловится рыба, а в сухую погоду можно разглядывать камни, покрывающие их русло, и прикидывать, где найдет убежище форель после следующего дождя; лично я охотно верю, что когда-то рыба там водилась в изобилии, но в голодные годы фермерам приходилось вылавливать ее со всем возможным усердием.

Пожалуй, главная прелесть этой местности состояла в ее лесах, обширных и богатых различными породами деревьев, – по крайней мере, именно они были тем магнитом, который притягивал меня сюда раз или два в год.

На склонах холмов леса словно перетекали один в другой, постоянно являя взору свежую красоту деревьев – от нежно-зеленой молодой березы до маститого замшелого бука или стародавнего дуба; под их зелеными ветвями землю покрывали мягкий мелкорослый чабрец, дикая мята и всевозможные маленькие цветочки, чьи названия мне неизвестны. Большую часть времени я проводил в глубине этих лесов, которые никогда не переставали завораживать меня постоянной игрой света и тени.

Внизу, ближе к реке, тоже был лес, но совсем иного рода; там вздымались высокие угрюмые сосны, и каждая словно говорила: «Дайте мне дотянуться до синего неба и оставить сумрак этого леса внизу, под собой». Да, там стоял сумрак, но я любил этот сумрак; иногда, в жаркий летний день, я любил прилечь на мягкую сухую подстилку из сосновой хвои, внимая кроткому воркованию лесных голубей в гнезде высоко надо мной. «Безмолвный Лес», как называл я его, всегда служил преградой для ветра, поскольку сосны росли близко друг к другу, и, за исключением нежных вздохов ветра среди древесных вершин, я не припомню, чтобы чувствовал хотя бы дуновение. Солнце редко проникало в Безмолвный Лес, разве что среди сосен проглядывал одинокий проблеск или свет ложился на какую-нибудь прогалину, где упало или было срублено дерево; но и без солнца в лесу всегда было тепло и сухо.

С одной стороны лес ограничивала дорога, с другой – ручей, по крайней мере осенью и зимой, поскольку летом он пересыхал или исчезал под землей, выбираясь наружу примерно через милю, будто проваливался в какую-то старую шахту, а потом менял направление и опять выходил на поверхность.

Безмолвный Лес не был моим любимым местом, но он обладал своим очарованием, которое трудно описать; в то июльское утро, когда я попрощался с милой старой Мерри и пустился в путь, Безмолвный Лес занимал почти все мои мысли, представляясь тихим местом, где хорошо будет передохнуть, прежде чем я отправлюсь в более длительные прогулки по холмам или задумаюсь, не прихватить ли с собой холст и краски.

Дорога оказалась долгой, к тому же удушающе жаркой, пыльной и утомительной; со мной ехало много народу, и мое купе было набито разными свертками и коробками, а также людьми, поэтому последнюю пересадку я встретил со вздохом облегчения, предвкушая, что скоро окажусь в окружении холмов и деревьев, которые придут на смену столь надоевшим кирпичам и известке.