— Ништо, — говорит. — Только вниз глядеть не следовает.
Замер у меня дух, как он вылез. Побледнел весь. Только и крещусь да твержу: "Господи, Господи"!.. Вдруг да, думаю… Минуты с часы показались. Но вот, вижу, с другой стороны голова завиднелась. Уж заворот делает, телом к куполу, что червь, жмется, а на самом лица нет, и руки, и губы дрожат… Ухватил я его за рубаху: — "не робей, говорю, — теперь все обошлось".
Влез Антон в окно, отдышаться не может, — словно бы с версту бегом бежал. И жалко таково улыбается.
— Ну, — говорит, — не полагал, что жив останусь, зато теперь дело слажено.
Поотдохнул малость и опять, вылезши, стал веревку кверху вздергивать и в узел затягивать. Затянул наскоро и возвращается, спокойный и ясный.
— Как вылезу — говорит, — так ты, Ефим, мне шест давай…
Что он говорил, то мы делали, и вот уже слышим, он концом шеста по крыше елозит, и скрип в сырой пустоте отдается гулко и зловеще. Затекла у меня голова, вверх смотревши, и я на минуту от окна отступил и распрямился. Вдруг слышу, внизу вся толпа, что один человек, как ахнет…
— Боже мой, думаю, неужели?..
Метнулся к окну и слышу, как внизу что-то тяжелым снопом о землю ухнуло, брата же на карнизе нет, и веревка сорвана… Сомлел я, и что дальше было, того уже самовидцем не был…
Подняли Антона, — царство ему небесное, вечный покой, легкое лежаньице — уже бездыханного, потому, падая, он головою о каменный карниз ударился и череп раскроил, так что, может, о землю уже мертвым упал. Надо так полагать, что веревка была очень уж крута и нова, и, видимо, узел на ней от натуги раскрутился, когда он, на ее крепость понадеясь, посильнее налег. Ворона же как-никак ему удалось зацепить, и после его с оборванной ногой на церковной крыше ребятишки разыскали… Похоронили брата с почетом, и отец Никифор над его гробом длинное и чувствительное слово сказал…
На селе у нас с той поры стало мирно…
Лицо рассказчика было печально-серьезно. В глазах светилась глубокая вера в участие сверхъестественной силы в этой истории странных совпадений, завершившейся для него роковою семейной трагедией. Видимо было, что даже теперь воспоминание о ней вызывали в нем тяжелые и мучительные впечатления…
По-прежнему выл ветер и крутила вьюга. Под завывание бури глухо звенели удары монастырского колокола. Заблудившимся и сбившимся с пути в морозной мгле непогодной ночи мирная обитель приходила на помощь, призывая их к тихому и гостеприимному пристанищу…
ПЬЯНЫЙ ЯД
I.
Вчера в 9 ч. 20 м. вечера, босой и осторожный, как дьявол, я пробрался в директорскую и в отчетной книге против своей фамилии прочитал бессмысленные слова: "первичное сумасшествие с идеями садического бреда". Как врач, я перевел латынь, и меня сотряс внутренний смех.
В моей власти было превратить книгу в кучу лоскутков. Психически больной не устоял бы на моем месте. Но я даже не написал на этой странице "идиоты". Я только подчеркнул тут же лежавшим цветным карандашом дурацкую строку и поставил около нее три вопросительных знака. Пусть они поймут сами!
Потом я так же осторожно вернулся в свою комнату и лег на койку. А ночью, когда мне по обыкновению не спалось, я взял бумагу я написал вот это, чтобы вы судили сами, похож ли я на человека у которого первичное сумасшествие с идеями бреда.
В дворянском гербе моего рода есть жезл, — эмблема власти, а власть, как известно, редко обходится без насилия и жестокостей. Происхождение символа затерялось, но смысл ясен.
Родовая легенда рассказывает о моем деде, что однажды он вызвал на дуэль неприятного ему человека и проткнул его рапирой с тем спокойствием, с каким повар протыкает шашлык. Мой отец был известным хирургом, руки которого не дрожали в самых рискованных операциях.
Горе тому, кто родился сыном знаменитости. Люди не простят ему этого. И не простили мне. После одной убийственной хирургической ошибки, когда мое имя пронеслось с ненавистью и насмешкой, как мне казалось, по всему миру, я поставил крест над этой карьерой и добился того, чтобы меня забыли.
Что было потом, прежде, чем поседели мои виски, и я заперся в своем имении, — это к делу не относится. Если вам все-таки любопытно проследить извивы моей психики, я скажу коротко. Да, здесь было много того, что обывательский язык зовет эксцессами. Было вино, были женщины, было все, что несет жгучее и острое наслаждение или блаженство забвения. Были радужные опьянения, гашиш, опиум, морфий.
II.
Я поселился в имении отца, когда все эти развлечения молодости потеряли свое очарование.
Первые дни мне показалось почти счастьем это великолепное одиночество в старой усадьбе за высокой железной решеткой с острыми пиками, среди таких спокойных, таких мудрых, таких старых дубов. Такой великолепный девственный снег лежал повсюду! Чтобы не скучать, я выписал заранее из-за границы целую библиотеку и целый физический кабинет, — все новости медицины, все последние слова химии.
Был отведен целый угол двора, для разводки кроликов. В полдень я иногда заходил сюда и сам указывал тех, кто уже созрел для моего мраморного стола.
Вы скажете, что мои опыты были жестоки. Может быть, но не я первый додумался резать кроликов.
Впрочем, было бы неправдой сказать, что процесс вскрытия не доставлял мне удовольствия. Удовольствие было. Вы держите еще трепещущее сердце, уже отрешенное от тела, которое его живило. Все тело еще дергается в последних судорогах, но вам оно уже не интересно. Интересно это сердце, которое я могу заставить замолчать и снова заставить жить.
III.
Каково было существо моих опытов? Они были разнообразны и иногда причудливы и фантастичны, как грезы старых алхимиков.
Меня интересовали все опыты так называемого оживления сердца. Но ничуть не менее занимали секреты пола, тайны оплодотворения, рождения, сна, тайны перехода жизни в смерть. Еще юношей последний вопрос увлекал меня с болезненным интересом.
Я был жесток к кроликам, но я был жесток и к самому себе. На себе, как in anima vili, я перепробовал все возбуждающие и усыпляющие средства. На собственном сердце я испытал гибельное и сладкое действие хлоралгидрата, и на мозговой корке чары сульфонала и гедонала. Однажды, под лошадиной дозой веронала я проспал, не пробуждаясь, 23 часа.
Было так тихо, что мир казался вымершим, когда вечерами и иногда ночью я сидел у своего мраморного стола. Во имя науки я загубил уже столько красноглазых животных, что ими можно было бы накормить французскую деревушку. Мои свиньи явно хорошели. И, когда утром мой старик-лакей, очищая лабораторию, с отвращением двумя пальцами сбрасывал в корзину холодные, застывшие трупики, я видел на его лице осуждение моему маньячеству и "живодерству".
Я догадывался, что говорил он, что вообще говорила обо мне моя челядь. К счастью, это меня совершенно не интересовало. У меня крепкие нервы. И у меня были крепкие замки, которые я лично осматривал на каждую ночь, и острые пики на высокой железной решетке под окнами кабинета.
IV.
Я прожил год в уединении, никуда не выезжая, не отвечая на письма, когда меня увлекла волна исследований алкоголизма. Ради научных удобств, я должен был заменить кроликов собаками. В усадьбе была целая псарня. Я зашел к старому егерю и, отделив десяток добрых псов, велел отослать их ко мне.
— И с этого дня, — сказал я, — не топите щенков. По возможности, выкармливайте всех. Они понадобятся.
Человек давно сделал животное участником своих пьяных радостей. Уже книга Маккавеев в Библии свидетельствует, что в древности боевых слонов напаивали перед боем, чтобы они были смелее. Африканские негры ловят обезьян на вино и потом пьяных берут за лапу и уводят в свои деревни.
Меня заняла мысль, что может дать алкоголь в конечном итоге. Разрушение, конечно, но этому разрушению не будет ли предшествовать волшебная вспышка утонченных и обостренных сил? Разве у меня самого не было в прошлом минут, когда, под влиянием таинственного могущества алкоголя, я становился остроумным, находчивым, талантливым? Когда-то ум обезьяны преодолел какую-то грань, и на земле явился человек.
V.
Люди, понимающие толк в собаках, скажут вам, что к пуделям относится все, что говорят об уме и добром нраве собак. В научных книгах вы прочтете о пуделе, пользовавшемся вставными зубами или ловившем раков для монахов какого-то французского монастыря. Но мне нужна была, утонченная, рафинированная порода, уже исключительно окультуренная и, стоящая на дороге к неврастении. И, я взял гончих, эту нервную, тонкую породу, умную, как человек, и, как человек, злую.
И вот огромную залу, известную в усадьбе под именем второй столовой, я превратил, в зверинец. Может быть, людская сочла меня сумасшедшим, в тот день, когда я предоставил дубовый паркет, старинные зеркала и лакированные двери в распоряжение двух десятков псов. По объявлению я выписал из города бывшего фельдшера. Его лета, род занятий, привычка к крови казались мне подходящими свойствами. Когда я увидел несколько дикого, малоразговорчивого, по-видимому, озлобленного человека, прихрамывающего на одну ногу, я решительно остался им доволен.
И тогда мы начали спаивать сразу восемь собак, тех, которых было намечено спарить по весне.
VI.
Не верьте басням естествоведов, что говорят о влечении животных к алкоголю. Ввести собак во вкус оказывалось так трудно, что поначалу я был почти близок к отчаянию. Все без исключения они отворачивали морды от алкоголя во всяком виде с непреодолимым отвращением.
Это были еще существа вполне здоровой, деревенской крови. Они предпочитали голодать, чем съесть кусок мяса с слабым запахом спирта. Тогда я должен был принять суровые меры и взять их измором. Я заставлял их голодать, и после они жрали все, и пили молоко, сдобренное спиртом,