На квартире у Зильбера Софи появлялась все реже. Обычно они встречались в каком-нибудь кафе, оттуда шли в другое кафе или в оперу. Потом Софи позволяла Зильберу проводить ее домой, но к себе не приглашала — ни разу даже не показала ему свою комнату. Зильбер скрепя сердце принимал это как должное, как стремление оберечь то, что он с улыбкой называл ее личной жизнью. Она еще слишком юна, думал он, чтобы поступиться этой жизнью ради него.
Софи никогда толком не знала, чем занимался Зильбер, когда жил не у них, и теперь у нее тоже было самое туманное представление о том, как он добывает средства к жизни. Ей было известно только, что он коммерсант. Но, по-видимому, в последние годы дела его шли неважно, потому что он начал во многом себе отказывать, и когда бы она ни позвонила ему по телефону или ни зашла сама, он неизменно оказывался дома. Чаще всего сидел за книгой или с лупой в руках копался в своей коллекции окаменелостей, куда нередко разрешал заглядывать Софи в ее детские годы. Многие из этих камней он собрал в горах, у подножья которых жили Софи с матерью, и ей вспоминались их прогулки втроем, откуда Зилъбер возвращался с рюкзаком, полным камней. Когда она была еще маленькой, эта его страсть ее раздражала: если он считал, что в какой-нибудь груде обыкновенных камней может найтись нечто стоящее, ей приказывали терпеливо ждать, пока он всю эту груду не переберёт.
Его нынешняя готовность всякий раз, когда бы ни пришла Софи, оторваться от своих минералов и всецело посвятить себя ей, навела ее на мысль о том, какое большое место заняла она в его жизни. Зильбер старался это скрывать, но Софи все яснее чувствовала, что он живет уже только ею. И она с ужасом представила себе, как он сидит все время дома и ждет, чтобы она позвала его, чтобы она попросила его сделать то, что казалось ему теперь единственно важным. Словно бы все силы, какие еще у него оставались, он сосредоточил на ней, отказавшись от иных дел и забот. И не то чтобы в последнее время он особенно сдал, он даже не так уж и состарился. Только похудел, и глаза его мерцали тихим огнем, позволяя предполагать что скоро в них вспыхнет яркое пламя.
И все-таки он был прежним Зильбером: вставал с места, чтобы пододвинуть ей стул пли набросить на плечи жакет, и все это делал с такой естественностью, которую Софи могла оценить лишь в тех случаях, когда незадолго перед тем или вскоре после того встречалась с другими людьми, отнюдь не отличавшимися ненавязчивой заботой Зильбера.
Однажды на кухне его домоправительница сказала Софи, что он часами бродит по городу. Она определяет это по ботинкам. Зато, если кто-то хочет переговорить с ним по делу, он отказывается, каждый раз под новым предлогом. «Ума не приложу, чем это может кончится»,— говорила старая женщина, чистя овощи для обеда.
Опустив глаза, Софи поставила поднос с грязной посудой. Она непременно хотела, как в прежние времена, сама убирать со стола после завтрака, хотя Зильбер и пытался снова и снова внушить ей, что она здесь гостья.
— Должно быть, вы очень его любите,— упорно продолжала домоправительница,— раз все еще приходите навещать. Наверно, давно с ним знакомы?
— С детских лет,— ответила Софи, сделав ударение на слове «детских». Она поняла, к чему клонит старуха, по всей видимости знавшая о Зильбере многое, хотя трудно было поверить, чтобы он ей что-нибудь рассказывал о себе.
Потом потянулись недели, когда она перед каждой их встречей решала: сегодня. Она рисовала се,бе, как тихо, сзади, подойдет к нему, обнимет, а он схватит ее за руки, повернет и притянет к себе, и она спрячет голову у него на груди. И произойдет все то, чего она так жаждала девочкой, но в то же время и нечто большее. Она узнает наконец, кто такой Зильбер на самом деле, познает его раз и навсегда.
Но подобно тому, как Софи в то времена, когда он избавил ее от всякой ответственности за себя, при всем своем вызывающем поведении, отступала перед последним шагом, сознавая, что на этом для нее все кончится, так и Зильберу неизменно удавалось оттянуть последний решающий миг, ибо и он, по-видимому, знал, что после этого у него не останется уже ничего, кроме воспоминаний, и он окончательно потеряет ту, кого так долго и верно любил и, быть может, продолжал любить в лице Софи,— ее мать.
Когда это действительно произошло, оказалось: для того чтобы сломать ритуал ожидания и выдержки и навсегда его отменить, одного непредвиденного случая было мало. Преднамеренного тут тоже ничего не было — и Зильбер и Софи могли придумать что-нибудь похитрее, нежели потерянный ключ от комнаты.
Они были на концерте старинной музыки, а потом еще зашли в ресторан, легко поужинали и выпили красного вина. Зильбер, как обычно, провожал ее домой пешком, идти было недалеко, и Софи тоже, как всегда, взяла его под руку. Красное вино приятно взбудоражила ее, и она с восторгом рассуждала о только что слышанной музыке.
Ключ от своей комнаты она, должно быть, выронида в гардеробе, но идти его искать было уже поздно. Веселая, в приподнятом настроении, она приняла предложение Зильбера переночевать у него в одной из свободных комнат.
И вот когда они уже вошли в его квартиру, произошел второй непредвиденный случай. Помогая ей в передней снять пальто, Зильбер споткнулся о зонтик, выскользнувший из подставки и, падая, потянул за собой Софи, но она удержалась за висевшее на вешалке пальто, и дело кончилось тем, что Зильбер оказался перед ней на коленях,— он держал ее за руку, а она пыталась вытянуть свою руку и заодно поднять его с колен, что ей удалось. Однако Зильбер, словно бы извиняясь за свое падение, схватил ее за плечи, точно так же, как в ту ночь, когда она прокралась к нему в спальню. Во власти воспоминаний, Софи обвила руками его шею и прижалась лицом ж груди.
Софи услыхала, что он произносит ее имя. Оно прозвучало, как подавленный крик, не победный, а скорее боязливый и полный такой мольбы, что Софи испытала прилив торжества, и сила этого торжества потрясла ее самое.
Тогда Зильбер взял ее на руки и в темноте через все комнаты пронес к себе в спальню, где положил на кровать так бережно, что ей показалось, будто он никогда не посмеет к ней прикоснуться.
Раздеться ей пришлось самой, в комнате, освещенной лишь отблеском уличных фонарей, и пока она снимала с себя белье, он, словно слепой, ощупывал обнажавшиеся части ее тела, будто от прикосновения к ее наготе она открывалась ему совсем другой.
И вот она опять любила его, хотя представляла себе все совсем иначе, любила с той же силой желания, с какой домогалась его ребенком, любила так горячо, что ради этой любви снова стала играть в соблазнительницу, начала сама его раздевать, словно ей не терпелось поскорее «лечь всем телом» и накрыть его собой. Она обвилась вокруг него как будто без этого их соприкосновение было бы неполным как будто ей непременно надо было испробовать все возможности соединения, и не Зильбер целовал ее, а она целовала его сама. Все томление ее юных лет сказалось в той решимости, с какою она побуждала его слиться с нею и не отпускать. Он победил ее, вновь превратив в ту девочку, которая любила и желала его, и она хотела отомстить ему за эту победу.
Услыхав его короткое, хриплое дыхание, она вдруг почувствовала, что победила тоже,— страсть, свободная от всякого стыда, не отягченная ответственностью, овладела ею, и она впилась в тело Зильбера ногтями, зубами, чтобы заставить его кричать, как кричала сама. А потом, сморенная усталостью, которой уступила с тем же бесстыдством, что и страсти, заснула, даже ни разу его не поцеловав.
Когда она проснулась, было уже светло,— не вполне, но достаточно, чтобы она могла рассмотреть комнату и ее убранство. Она все еще чувствовала себя усталой и хотела заснуть опять, как вдруг заметила, что Зильбера с ней рядом нет. Она предположила, что ему не спалось и он вышел. Софи приподнялась, подумывая, не пойти ли ей на кухню за стаканом воды, и в этот миг увидела его. Он лежал, скрючившись, как эмбрион, на звериной шкуре возле кровати. И хотя Софи не видела его глаз, она поняла, что он мертв.
***
Отношения, которые Амариллис Лугоцвет поддерживала с чередой поколений фон Вейтерслебен, отношения самого различного свойства, завязались еще в те времена, когда она только поселилась в Штирийском Зальцкаммергуте. Завязались они, собственно, потому, что Эйфеми, а попросту — Фифи фон Вейтерслебен после смерти родителей осталась совсем одна, но она не считала свое положение таким уж бедственным. Она решила отныне самостоятельно распоряжаться имуществом и честью семьи, доставшимися ей по наследству, а в брак не вступать, однако это решение не помешало ей произвести на свет ребенка. Тем, что подобное событие не вызвало большого скандала, она была обязана не столько обычаям своего сословия, сколько нравам Штирийского Зальцкаммергута, где рождение детей испокон века считалось скорее делом женщины, нежели супружеской четы. То обстоятельство, что и родители ее почти никогда не являлись ко двору и весьма редко показывались в свете, привело к тому, что семейство фон Вейтерслебен вычеркнули из календаря балов и светских увеселений, а значит, потеряли из виду, выбросили из головы, проще говоря — забыли.
Стало быть, Эйфеми и положила начало сохранившейся по сей день традиции дам фон Вейтерслебен передавать свое родовое имя по женской линии и не надевать на себя ярмо брака. Странным образом от этих неподъяремных связей рождалась в каждом поколении только одна дочь и она, в свою очередь, передавала имя дальше, своей дочери. Так что честь семьи, пусть на свой манер, успешно соблюдалась и поныне.
Что касается сохранности имущества, то в этом деле дамы фон Вейтерслебен преуспели куда меньше, и объяснялось это не столько отсутствием у них должного понятия, сколько отсутствием интереса. Причиной их материального упадка было не мотовство и не страсть к игре, нередко свойственные старинным фамилиям, а неспособность умножить уже имеющееся достояние новыми приобретениями. И посему, несмотря на всю умеренность в расходах, они постепенно пре