— Это мне что за спрос еще?!
И больше ни слова. Помолчал, глянул, видит: люди ждут его слова, как земля после стужи ждет солнышка. И ответил он:
— Не бывало того и не быть тому, чтобы Волга-река снизу вверх потекла! Чтобы вольный казак быдлом стал!
— Не бывало того и не быть тому, чтобы Сергей Ноздря твою шапку опозорил и людей наших запятнал! Ты послушай, ты поверь мне, свет Степан Тимофеич: своей грудью Сергей твою голову спас… — говорит Наташа.
Холодно так глядит на нее Степан, вроде веры ей нет.
— Уж я-то, Степан Тимофеич, знала нашего Сережу вдоль и поперек. Прямой судьбы он человек… Намедни он со мной на камушке сидел, думу свою мне сказывал: «Дороже Волги-матушки, вольной реки, да Степана Тимофеича ничего для меня на свете нет. Ежели придет самый трудный час, себя не пощажу, за Степана Тимофеича свою жизнь отдам!»
Далеко уж отплыл легкий струг Степана Тимофеича. Тут-то на царевом корабле и догадались, что в собольей шапке перед ними был вовсе не Разин.
Сергей лежит на полу, встать не может, последний час его приходит. С полу-то чуток приподнялся, на локоть оперся, молвит из последних сил:
— Мне моя голова не дорога. Дорога голова Степана Тимофеича, была бы она на воле.
Больше ни слова не проронил. Так и умер Ноздря на чужом корабле.
Стоял Разин, вдаль глядел; сам слушал, взгляд мягче стал, грустнев чуть. Вдруг снял шапку, поклонился, да и говорит:
— Навсегда слава Сергею Ноздре! Человека можно лютой казнью загубить, а слава — она смерти не боится… Пусть он в песне у народа живет!
И все тут, глядя на атамана, поклонились, добром помянули Сергея.
Царевы слуги погоню на низовье снарядили.
— В синем море, а поймаем! — хвастают.
Паруса подымают, на весла налегают. Шестами, греблами выпроваживают на стрежень корабли.
Волга разгневалась, потемнела, почернела, нахмурилась, как Степан Тимофеич в сердитый час. Почала корабли, как щепки, качать, того и жди — на берег выбросит.
Паруса царевы широки, высоки, а у Разина паруса маленькие. «Большой парус быстрей бежит, догоним», — думают слуги царские.
А Наташа тем временем вынула заветные три клубка. Бросила черный — поперек Волги на самой середине черный остров лег; бросила белый — песчаная гора выступом на реке встала; бросила алый — надвинулся на стрежень утес краснокаменный.
Понесло тут царские корабли на черный остров. Крик поднялся:
— Держи! Держи! Шестами подхватывай!
Лодки готовить начали.
А три-то паруса за поворотом уж из глаз пропали. Два парчовых по сторонам плывут, а средний белый парус вперед ушел.
Теперь-то полегче разинцам; не вдруг царские корабли через преграды прорвутся.
Но вот царев головной корабль все же из западни выбрался, а за ним и другие прошли.
Махнула тут Наташа черным платком — ночь позади опустилась; махнула алым — заря навстречу разинцам засветилась; белым повела — бурю подняла. Трещат паруса, снасти царские.
А разинцы тем временем еще пуще гребут.
Степан Тимофеич назад оглядывается. Струг его стрелой летит, чуть воды касается, за кормой волна кипит. Ветер паруса полощет, в уши Степану нашептывает:
«Степан Тимофеич, Степан Тимофеич, тут влево припускай, а тут вправо поворачивай. О бел-камень на по-вороте не расшибись. Твои паруса в чистое море вынесу».
Но государевы корабли тоже стрелой летят, Степанов струг нагнать хотят.
По небу туча плывет черным-черна. Завыл, застонал ветер в мачтах, корабли в разные стороны бросает.
— Сажай паруса! Снимай! — кричат на царском главном корабле.
На таком ветру большое полошите сними попробуй! Дернули на главном судне парус вниз — не идет, буря не дает. Как покрепче-то ветер рванул, парус надул, тут вверх дном головной корабль и опрокинуло, об утес ударило, на берег выбросило.
А второй-то корабль изловчился — мимо утеса, мимо того страшного места, пролетел. За ним и другие проплыли. За утесом русло влево повернуло; корабли на рукав вышли. Ветер теперь дует не по ходу, а поперек Волги. Паруса пуще прежнего полощет. Затрещал и второй корабль, набок его клонит, мачты в дугу выгнуло.
Бросились на нем отноги 18 рубить, якорь спускать. Глядят, с низовья навстречу им белых парусов несчетное число. Ходко как они подплывают! Откуда только взялись? Досель такого на Волге и не видывали — больно белы да широки.
— Ну, пропали! Это Степан Разин снизу своих на подмогу двинул. А мы на якорь сели… На дно всех отправят! — испугался царев воевода.
Другой ему:
— А может, то облака плывут?
— Облака! Эти облака тебе чину-то поубавят, спину-то поправят! — говорит воевода, хоть то и вправду облака были.
И велит скорей снасти налаживать да затемно-то от тех парусов ухлестывать. Вот они как Степана-то Разина боялись! На их счастье, попутный снизу подул. Ну и успели, унесли головы.
На стругах, что за разинским белым парусом шли, люди песню затянули про своего заступника; хвалят, величают его:
Ты взойди, взойди, красно солнышко,
Над горой взойди над высокою,
Над дубравушкой над зеленою,
Над урочищем добра молодца,
Что Степана свет-Тимофеича!..
У маленького песчаного острова на волне качаются три цветка: белая лилия, желтая кувшинка и красный пахучий лотос.
Только сорвала Наташа эти три цветка, покатились к ней под ноги снова три клубка.
Радуется Наташа: еще долго ей жить, далеко плыть, не раз эти клубочки понадобятся. Взяла Наташа красный клубочек; покатился он впереди разинского корабля по волнам — не тонет, огоньком светится, путь указывает.
Плывет Степан Тимофеич под чистым, белым, словно облако ходячее, парусом. Ветер тот парус полощет, красный стружок, как по воздуху, летит. И чудится Разину, что ветер шепчет: «Счастье тебе, Степан Тимофеич! Слава тебе, Степан Тимофеич! Зорче гляди, Степан Тимофеич! Сверху-то за тобой гонятся, на низу, под Астраханью, погубить тебя хотят. Пронесу я твой парус у врага под самым носом…»
Разин не спит, вдаль глядит, прислушивается…
На заре вышел он на простор вольный, в синее море. Высоко-высоко летят в небе гуси-лебеди, смотрят, как гуляет смелый, вольный молодец по морю синему под снастью парусиновой. Крикнул тут Степан Тимофеич, и ему за морем горы эхом отозвались:
— Гуси-лебеди, летите да скажите всюду моим молодцам, донским да заволжским, всем бедным людям — пусть далеко не разбегаются, снова вместе собираются! Свою думу до конца мы не додумали, свое деле не доделали. Придет наш час — доделаем!
Палей и Люлех
Леса непролазные, дремучие, чуть ли не до подоблачья когда-то в нашем краю росли. Ни конному — проезда, ни пешему — прохода. Сказывали старые люди: вот в такую глухомань, где от веку топор не бывал, бежали тайными тропами люди от боярских батогов 19 да от воеводских плетей. Облюбуют себе местечко и притулятся где-нибудь в хмурой чащобе, будто их и на белом свете нет.
В ту пору много беглых таилось в лесах.
Прилепились к одной чистоструйной речке в лесу, в Суздальском воеводстве, три домины. Не от сладких калачей забрели сюда люди. Повырубили лес, пни повыжгли, стали поле пахать.
Как-то Елисей посылает своих сыновей, Палея и Люлеха, на охоту за белками. Мать Охромеевна сыновьям по холщовому мешку сшила, колобков напекла; отец стрелы настрогал. Вздели Палей с Люлехом по луку и отправились в путь.
Пошли вверх по реке. Идут, белок постреливают. Орехов много в тот год уродилось — белка на орех-то и прикочевала.
Люлех помоложе Палея был. Он и говорит дорогой старшему:
— Братец, а братец, давай пойдем до края земли. Люди баяли, что до края-то недалече. Дойдем да глянем, какой такой край земли. Кстати, в небо постучим.
Палею тоже захотелось повидать край земли. Вот они и пошли напрямик. Шли, шли, а края земли нет как нет.
Уж недели две минуло. Что ни идут, лес все выше, все гуще, — сосна да ель, да дубы. Птицы, звери — у каждого дерева, за каждым кустом. Тетерка перескочит в траве под другой куст, притаится, круглым глазком из-под ветки выглядывает.
Мишка-топтыжка, с седым пятном на лбу, ходит, ягоды слизывает; глянет на наших молодцов и снова за свое дело примется.
Палей и Люлех пустили в него по стреле, да не попали. А медведь говорит им:
— Я на всех пасеках бывал, все малинники в бору примял. Ни стрелой, ни рогатиной меня не взять! Уходите, а то обоих подомну!
Только перешли они речку, серый волчище — рыжий бочище навстречу. Не успели по стреле достать, волк как махнет через коряжину, бахвалится:
— Я во всех овчарнях бывал, у всех пастухов ягнят воровал, никого не боюсь! Ни стрелой, ни капканом меня не взять. Идите лучше своей дорогой, а то обоих съем!
И скрылся. Однако Палей и Люлех не испугались угроз. Дальше идут, между собой разговаривают. Лисица в чаще красным хвостом, словно горящей головней, вильнет, голову вскинет, посмотрит, что-де за новые гости в ее царстве-государстве объявились, да опять в чащобу шмыгнет.
Лоси — рога ветвистые, как голые кусты по осени, — в стороны шарахаются.
Видят братцы, что не дойти им до края земли, повернули обратно, да и заплутались. Сколько ни бродят, лесу конца нет.
Люлех шибко испугался.
На реку вышли, по ней наугад, куда глаза глядят, пошли. День за днем, день за днем — уж третьи лапти истоптали наши охотнички, а хоть бы голос человеческий услышали.
Даже днем в лесу сумеречно: сучья сплелись в вершинах, словно сверху одеяло накинуто.
Вдруг заметили братья стежку еле приметную и свернули по той стежке. Блеснуло сквозь сучья голубое небо. Обрадовались. Смотрят — поле среди леса. Овес скошен, в копны сложен, вдали ветряная мельница на горке. И уж чудится им где-то людской говор. За поляной под высокими соснами деревянный терем стоит, весь в резных узорах — от нижнего бревна до конька. Десять окон по лицу, бревна — не охватишь, на окнах наличники узорчатые, а резьба-то какая — диво! Над тесовым ступенчатым крылечком по карнизу все лесные звери собраны: медведь на дудке играет, заяц, белка да лисица вокруг бобра с куницей хоровод водят.