Миткалевая метель — страница 23 из 53

Все кончили, а у Авдеевны половины не сделано. Да и сотканному она не рада, сама видит — не полотно, а рогожу снимает. Наладчика позвала; тот поглядел на станок и пошел прочь: «С ним, говорит, неделю нужно возиться, чтоб наладить».

Даже слезы прошибли Авдеевну.

— Провались ты, — говорит, — проклятый станок, вместе с этой фабрикой и хозяином-скрягой!

А хозяин-то как раз и стоит за ее спиной… И так это по-лисьему выглядывает:

— Кому это, сударка, провалиться-то? Мне, что ли?

Авдеевна была на слова не горазда, в оправданье-то не нашла что ответить. Будь она половчее на слова да поострее на язык — так и вывернулась бы. Заплакала в голос и давай скорее нитку связывать. Хозяин посмотрел на сделанное и заявляет:

— Это за целую смену только и наткала? За что же я тебя хлебом кормлю? Ты уж лучше не ходи на фабрику…

Сказал — словно в ледяную воду с головой окунул. Легко подумать — не ходи на фабрику! Не пошла бы, да зубы на полку не положишь, а дома-то ребятишек куст. Всех их одень, обуй; плохо ли, хорошо ли — накорми.

Торопится Авдеевна, нитки связывает, а нитки-то прелые: не успеет одну связать, другая оборвется. То челнок застрянет, то основа спутается: не работа, а сущее наказание. Не стерпела Авдеевна, первый раз в жизни осмелилась в глаза сказать хозяину:

— Новый бы станок надо… А этот выбросить. Я бы на новом-то горы за смену соткала, а тут одна досада.

Не понравились хозяину эти слова.

— Ты, — говорит, — баба, глупа. И как ты осмелилась учить меня? Когда ты будешь хозяиновать, а я ткать, тогда, может, тебя и послушаю, а пока ты мне не указ. Домой я тебя не отпущу, пока урок не сделаешь… Хоть умри, а сотки! Не соткешь — утром расчет дам… А то, что соткала, — не приму, в брак пущу, да за такую работу еще с тебя взыщу: не порти хозяйских товаров.

— Как же я хорошо сотку, — всплакалась Авдеевна, — станок-то никудышный, основа гнилая, уток не лучше, да и свету нет…

Хозяин осердился:

— Пряжа гнилая? Когда она сгнить успела? Пока ты ткала? Если так расторопно ткать будешь, и верно, пряжа сгниет. Смотри, основа какая. Натянута! Слушать мило-любо, каждая ниточка, словно серебряная, вызванивает… Тки давай…

Опять ему серебряные нитки припомнились.

Пошел он прочь, а Авдеевна и проворчала сквозь слезы:

— Знаю я твое серебро… Ты на серебряной нитке скорей удавишься, чем ее купишь… По дешевке у шуйских гнилой пряжи накупил, ткать из нее заставляешь, а народу продаешь товар за хороший. Привык людей обманывать…

Товарки Авдеевны смену кончили, домой пошли, осталась она одна. Света белого ткачиха не видит. Ткет, станок обихаживает: и челнок осмотрит, и бердо очистит, а дело не спорится. Из гнилой-то пряжи да на плохом станке канифаса 38 не соткешь. Плюнула Авдеевна с досады, отошла к подоконнику, сама с собой разговаривает:

— Лучше побираться идти, чем за таким разбитым корытом маяться.

В цехе никого уже не было. Задремала Авдеевна с устатку. Долго ли, коротко ли дремала — и не помнит. Почудилось ей, что станок стукнул. Очнулась она, глядит — в основе Горностайка снует, взад-вперед, взад-вперед торопливо так бегает, вроде челнока-бегунка. Волос на ней чистым серебром переливается. И говорит она человечьим голосом:

— Ты не горюй, Авдеевна, сейчас мы из серебра полотен наткем и за сотканное все, что причитается, сполна возьмем.

Встала Горностайка на задние лапы и давай с себя пушок сдирать. Как скребнет коготками по брюшку — волосы серебряные так и сыплются. Серебряным пухом всю ткань покрыла. Потом быстренько в каждую нитку по серебряному волосу заплела. И сразу вся основа серебром заиграла, и такие стали прочные нитки — ножом не перережешь. Зазвенели струнами, заиграли.

— Теперь запускай станок! — приказала Авдеевне, а сама в норку юркнула.

Авдеевна пустила станок. Пошло дело, как по маслу. Основа не рвется, не путается, станок работает на диво, лучше нового. За какие-нибудь полчаса урок закончила. Только она кусок снимать — сам хозяин катится. У него глаза на лоб полезли.

— Как ты смогла так соткать? — спрашивает. — Эта же ткань дороже всяких шелков, а с полотном и в сравненье не идет… Да я ее заморским купцам за чистое золото продам… Какой доход получу! Ты, Авдеевна, искусница. У тебя, видно, та самая серебряная нить хранится, кою давно затеряли наши люди. Где ты ее нашла? Отдай мне ее или продай, только никому не говори об этом. Дорого заплачу тебе. Не отдашь — каждый день после урочного работать заставлю.

— Ничего я тебе не продам, — отвечает Авдеевна. — Никакой у меня серебряной нити нет, никаких секретов не знаю. С чего такая ткань получилась, я и сама не разберусь, не пойму. Может, с того, что я нонче много над этой пряжей плакала, — от слез моих и засеребрились нитки.

— Ну, тогда плачь больше. Это мне выгодно… А уж я постараюсь, чтобы ты побольше плакала. Ступай поспи, скоро опять на смену…

Проводил он Авдеевну, сгреб серебряную ткань в охапку, к себе в контору поволок. Дверь на ключ запер, окна занавесил — боится, кто бы не подглядел. Раскинул на столе ткань, глазам не верит: кусок так и сияет.

Обрадовался хозяин. Стоит, ладоши потирает, прикидывает, сколько прибыли возьмет за такой отрез, а сам думает: «Вот бы все ткали так же!»

Налюбовался, наплясался хозяин около серебряного куска, запер его в железный шкаф, где касса хранилась, ключ себе на ремень повесил и опять в ткацкую пошел, прямо к станку Авдеевны. Глянул под станок Авдеевны — а там будто серебряный волосок светится… Что за притча! Обомлел даже. Прихватил ногтями серебряный волосок — глядит, а это настоящая серебряная нитка: не рвется, не путается.

Выскочил хозяин из-под станка как ужаленный и ну нитку наматывать в моток на руку! А нитке конца нет — все станки ею опоясаны. Хозяин рад: ему бы побольше захватить. Наматывает он, торопится; кажется ему, что время чересчур быстро летит.

Бегал, бегал вприпрыжку вокруг станков, семь потов с него сошло, а нитка все не кончается. Обежал последний станок, глядит — нитка за дверь уходит. Он — туда. Нитка по фабричному двору под ворота тянется. Он — за ней. А нитка и здесь не кончается. Вдоль по улице легла, по снегу серебряный волосок так явственно при лунном свете выделяется.

Бежит хозяин по улице, волком озирается, хватает нитку, навивает, путает — боится, кто бы не перехватил. Нитка меж тем протянулась в переулок, а из переулка в поле поползла. Хозяин — за ней. Так в одной жилетке и чешет, ему и мороз нипочем — и на морозе с него пот льет. Жадность-то вот что с человеком делает!

Выбежал из села, радуется — ночь, в поле он один, нечего бояться. Опоясался мотками, с плеч до ног серебряный стал.

Далеко от своей фабрики убежал. Уж и Иваново-то давно из виду пропало. Немножко очухался, обернулся назад — одна только труба фабричная видна где-то вдали. Оборвал бы нитку да и домой вернулся — пожалуй, дело-то лучше бы было. Но хозяин по-другому рассудил: захотелось ему до конца дойти, до клубка самого, весь клубок заграбастать. «Набрать бы, — думает, — этого волоса столько, чтобы на всю жизнь хватило да еще сыновьям и внукам осталось. Своей пряжей да тканью такой, как Авдеевна ткет, я всех ивановских фабрикантов и купчишек прочих забью. Выше всех буду. Не дам никому на ярмарках показываться, их тряпье после моих деликатных полотен никто и не возьмет. Придется еще железный шкаф заводить — деньги хранить».

Он уж и подсчитал, сколько на первый год выручит, сколько на второй. Словом, далеко вперед заглянул.

Снег под луной битым стеклом поблескивает, глаза слепит, а серебряный волос еще пуще переливается, словно по тонкой трубочке голубоватая водица струится.

Добежал хозяин до леса. Нитка в лес протянулась; хозяин не отстает, бежит дальше, по пазушки в сугробах вязнет, ползком ползет, а знай вперед стремится.

Зима в тот год установилась задиристая, ветристая, ворожливая. В лесу ночью немудрено закружиться. Пока охотился хозяин за ниткой, в самую чащобу залез. Следы натоптал вокруг да около, а серебряный волос вьется по этой чащобе — возле пней, возле елок, по можжевеловым кустам; кажется, никогда его не размотаешь.

Струхнул тут немного хозяин, думает, уж не в ловушку ли попал. Посидел на пне, а сам все пышными серебряными мотками любуется. Только тем себя и утешает;

«Ладно, до утра здесь просижу, а на рассвете из чащобы выберусь. Холодновато, зато сколько добреца хапнул — и всё даром».

Передохнул малость и опять принялся с кустов пряжу сматывать. Глядит — а теперь уж вместо одной нитки двенадцать нитей в ряд появилось. Ну, еще лучше. Он сразу все двенадцать стал сматывать; в мотки свивает, в копны складывает, сам думает: «Вот так счастье, вот так капитал!»

А в голове у него мутится. Вроде как бы с ума начал сворачивать. Самому ему об этом и невдомек. Бросил он последний моток на двенадцатую копну, глядит — на кустах ни единой ниточки не светится. Зато в середине чащобы словно из-под земли вырос громадный дуб. И весь серебром горит.

Хозяин метнулся к нему. Смотрит — а дуб этот плотно серебряным волосом обмотан, и так ровно, ряд к ряду, словно его машиной навивали. Увит он от самого гонкого сучочка до корня. А корень толщиной в три обхвата. Как увидел его хозяин, так и голова кругом пошла. Подбежал к дубу, обнял его и закричал:

— Чур, не вместе! Мой дуб, я его нашел. Никому не дам!

Приказчика бы позвать и поставить к дубу, да уйти из лесу боязно: не перехватил бы кто находку. Набредет вдруг лесник или охотник — не уступит.

Вдруг налетел ветер, лес затрещал, снег посыпался.

Луна пропала, темно в лесу стало. И началась завируха-метель, во всей чащобе свищет, так снегом и бросает, в глаза бьет. Ей и дела нет до того, что хозяин в одной жилетке в лес заявился.

Еще плотнее прижимается хозяин к дубу, и от этого ему будто теплее становится. Засыпает, забывается.

А в лесу тише и тише, чуть снежок падает, потом луна выглянула из-за облака — светло в серебряном бору.