Миткалевая метель — страница 33 из 53

— Ужо приду с музыкой, чтобы все делать по-моему: я плясать — и ты плясать!

Уехал. Знает Маша, с какой такой музыкой явится хозяин из купеческого клуба. Налила браги обливной кувшин и поставила на стол в спальне, чтобы хозяину с перегару-то было чем освежиться.

За фабрикой заря ситцевой кромкой заалела. Маша все не спит.

А хозяин в разгульном клубе ублажился до синих ногтей. Сюртук скинул, стол опрокинул. Непристойничает.

— Скучаю смертно, — жалуется, — простору мало. Все на земле не по-моему поставлено!

Принялся по-своему ставить. Давай бутылки бить, стаканы бросать. Надоело, кричит трубачам:

— Эй, музыка, уснула? Дуди давай, гулять буду! Что хочу, то и ворочу! Хочу — до нитки раздену, хочу — озолочу!

Свернул сотенный билет, от свечки прикуривает. Музыка ему угодить старается. И музыка надоела, рукой махнул:

— Кончай! Все за стол! Пей, что хошь, за все плачу!

Напоил музыку. Не знает, как еще подурачиться.

Схватил одного молодца за ворот, давай трясти. Тут полиция встряла. Пристав было унимать сунулся, Федька в него бутылкой.

— Все брысь! Мои ситцы на императорской выставке были! Во где! Медаль Федьке дали! У нашего деда чудо-веретенце золотую ровницу пряло, да снасть эту соседи у нас украли. Каково? Все купцы — жулябия! Ты погоди, погоди, я найду свою золотую ровницу! Музыка, валяй шибче! Съела нас всех скука смертная…

На заре домой собрался. Всем работы дал. И тронулся он из обжорного клуба «крестным ходом» к себе домой.

Фабрики во сто глоток ревут, ткачей на свои места скликают. Народ с узелками по закоулкам-переулкам бежит, на работу торопится. Одни со смены, другие на смену. А посреди улицы такое представление творится добрым людям на посмеяние: наперед музыканты идут, во все сопилки, дудилки жарят. За музыкантами двое сюртук Федькин несут, по сторонам лентами — полиция. Посередке сам шагает, в каждой руке по бутылке с шампанским держит. За ним корзины бутылок несут, а за корзинами вся его шатия-братия, напарники по разгульной части. Со стороны люди глядят на фабриканта, плюют ему вслед.

Шатия-братия сзади валит, его озорством потешается. Галдят хохочут. Мальчишки из-за углов, из-под заборов худыми лаптями да коровьими лепешками бросают в безобразника-лоботряса.

Под окнами встала музыка в кружок, играет; гуляка по мраморной лестнице на четвереньках к себе в спальню пополз. Лежит он на кровати, сам ногами лупит — пыль летит, орет во всю глотку:

— Машка! Чертова дочь! Ма-а-а-шка-а!

Та не идет. Опять давай ногами молотить:

— Ма-а-а-шка-а, где ты? Испить подай!

Потянулся к кувшину и вытянул всю брагу. Не заметил, как Маша у постели выросла, в синем ситцевом сарафане мелким цветочком, в красной повязке. Вроде она и вроде не она, не разобраться ему во хмельном уме, в пьяном разуме.

— Это ты, Машка?

— Машка гусей пасет. А здесь Марья Ивановна, — отвечает девушка.

— Вон как: Ивановна? Почеши спину, что-то свербит, — приказывает самодур.

— Сейчас почешу.

И давай в две руки березовой лапшой Федьку угощать. Он и перевернуться не в силах, как гвоздями приколочен лежит. И об императорской выставке забыл. Не разберется: она или не она стегает его. Одёжа и обличье те же, а в руке у нее как бы катушка золотистой ровницы.

— Отдай наше прядево! — закричал богач.

Она как швырнет его! Начесала спину — в другой раз не попросит — да и ушла. Уходя, сказала:

— Прядево свое золотое, придет время, получишь сполна. А это на вот сейчас. — Кинула на постель ему, что в руках держала.

На другой день проспал гуляка и обед и ужин. Просыпается, а в руках у него голик, которым Маша в сенцах подметает. Что с ним было — все заспал. Поел да и опять на боковую. Голову ладонью трет, одеревенела, словно сваи лбом забивал вчера.

Марья-то как раз под его спальней жила, в подвале. Угол ей дали сырой, темный, холодный.

Не спится Гарелину. Долго он ворочался с боку на бок. Все тихо было в дому. Вдруг слышит: что-то внизу, вроде в подвале, постукивает, то ли Машка колет дрова, то ли еще что-то. Постукивает и постукивает. Не стерпел серый барин, накинул халат, пошел вниз, дернул за скобу — у кухарки дверь на крючке.

Он давай колотить каблуком в дверной стояк.

— Кто тут? — не сразу спросила Маша и стучать перестала.

— Отопри-ка, — сердито велит Федька.

— Я уж спать собралась.

— А чего ты ботаешь? Дрова колешь, что ли? — ворчит хозяин за дверью.

Маша и говорит:

— Белье ваше выстирала да вот зубрилом отминаю.

— Отворяй, ну-тка, погляжу, что там у тебя за зубрило.

Впустила Маша хозяина. Смотрит он — и вправду как будто белье катала. Словно бы и верит ей, а может, и не вериг. Глядит на нее и замечает: из-под рукава у Маши бумажка торчит, трубочкой свернута.

— Это что у тебя? — да было за грамоткой и потянулся. Маша так и прянула от него. Обомлела, бела, как холст, но тут же спохватилась:

— Ой, нет, не покажу, это мне ухажер письмо прислал.

— Дай сюда, погляжу, что ухажер пишет, — Федька требует.

— Стыжусь я и показывать-то, одни глупости…

Изорвала бумажку и в печку бросила. Ушел хозяин.

Маша послушала, послушала, — уснул, видать. Лазею из подпола открыла, выходят трое молодцов, по свертку листовок за пазухой у каждого. Тихо этак вышли они на уличку, перелезли через забор — и поминай как звали.

Утром кучер, дедушка Харлампий, стал орловского рысака в пролетку закладывать, да что-то не потрафил на хозяина, тот и взъелся, норовит старику кнутовищем в нос ткнуть. Старик запрягает молча, слова против не молвит.

— Ишь, лежебока! Всё спину на солнце греешь. За что я тебя хлебом кормлю? Чекушки задней нет, а ты и не чешешься. Колесо потеряешь и не заметишь.

Всю дорогу, до самой фабрики, пилил.

В этот день хозяин ни колористов, ни мастеров не принимал. Люди видали, каким он поутру в контору промчался, старались на глаза не попадаться. Мимо красильной проходил, заметил: чан пустой в углу стоит, только что опростали его. Зовет старого мастера Данилыча:

— Эй ты, купоросная душа! Посудина гниет, уторы опревают, а ты и не видишь? Хлеб хозяйский ешь, а вот ума не хватило опрокинуть обрез да уторы посушить?

Данилыч и без того за свое дело душой болел, обтер он пестрым фартуком морщинистое лицо, только было заикнулся, мол, обрез под бреславский крап приготовился, а распорядитель норовит ему рот варежкой заткнуть.

— Не разговаривать! Я на императорской выставке второе место взял! Мы и золотую ровницу прядывали, за то и славу во всех торговых конторах испокон имеем! А ты кто есть передо мной?

Смолчал Данилыч. Да как и не смолчать: не так слово молвишь — за ворота вылетишь.

Да, жизнь такая у народа была, что хуже и придумать нельзя. Все против рабочего человека ополчились: царь с плеткой, хозяин с палкой, городовой с «селедкой». Куда ни повернись — ты кругом виноват, везде тебя бьют.

Зимой в том памятном девятьсот пятом году царь обагрил белый питерский снег кровью рабочей. А по весне наши ткачи собрались — не хороводы водить на зеленом лугу, условились между собой, как с хозяевами всерьез схватиться.

Вот раз утром собрались все на фабрику, сидят во дворе, разговаривают.

— Что у вас все лясы да балясы? Работать когда будете? Айда по своим местам! — командует с балкона Федька. Ан руки-то коротки. Один со всеми ничего не сделает. Никто его и не слушает. Глянул в окно, а к воротам с Бакулинской фабрики ткачи подвалили, за ними с Дербеневской идут.

— Кончай работу, выходи! — кричат с воли.

И наши все с ними высыпали. В тот день сразу почти на всех фабриках дело стало. Сначала к управе двинули, а оттуда с песнями, с красными флагами, за город, на Талку, подались. У лесной опушки на берегу раздолье люду. О чем твоя душа желает, о том и говори, какая песня ближе к сердцу — ту и пой.

Скрипит зубами Федька: колорист да управляющий только и остались на всей фабрике. Непромытый вареный товар в котлах преет, в красильной мокрые роли так лежат. Колорист и управляющий погоревали с хозяином. А чем они могут помочь? Домой пошли. Остался Федька один.

Ходит по фабрике, добро свое стережет. Заглянул в красковарню, а там, показалось ему, вроде кто-то из-за чана выглянул и пропал. Что-то стукнуло. И опять тихо. Ткань на вешале зашевелилась. Сумеречно. Страх обуял Федьку, и пустился он наутек. Запнулся о порог, челноком во двор вылетел. Пудовый замок на ворота повесил, сам — домой. Хочет вместо себя прислать кучера Харлампия за фабрикой поглядеть.

Ан и Харлампия как не бывало — вместе со всеми за город ушел. Он к кухарке — и ее нет. И жена тут опять, как на грех, в гости в Москву уехала. Ни щей сварить, ни чаю вскипятить некому. Пожевал всухомятку, что под руку попалось, бродит по пустому дому сгорбившись, словно его кулем пряжи пришибло, и что-то себе под нос бормочет. Не любо ему, и страх берет: народ-то как переменился!

Харлампий с Машей запоздно домой воротились. Фабрикант к ним с угрозой:

— Кто хозяин, вы или я?

— Смотря где? Здесь пока что вы хозяин полный, — спокойненько Харлампий отвечает.

— Кто вам дозволил из дому отлучаться?

— Как люди, так и мы, — отвечает Маша.

Как он их ни костил, а на другой день они опять подались на Талку. Да недели четыре так-то по целым дням пропадали.

Без народу и дома и на фабрике дело замерло. Рысака в пролетку и то заложить некому. Как-то утром выбегает захребетник к калитке, а кучер Харлампий с узелком в руке отправляется на сходку за город.

— Ты куда?

— Всё туда же.

— Пропусти хоть денек, меня к купцу Телкину свозишь!

— А уж это как наши власти скажут, у них спрашивайте, — отвечает Харлампий.

— Что еще там за власти объявились? Где они?

— На лугу, на зеленом берегу.

И пошел Харлампий на Талку.

Гарелин на фабрику пешком затопал, а навстречу из оврага по тропке Данилыч подымается.

— Ты куда это?

— Куда и все люди.