А Петр в селе остался. Звал его Герасим, да тот не пошел с ним — будто занедужил.
На базары-то ездить нельзя. И додумался Петр полотна чужеземным солдатам сбывать. Те оборваны: ни портянок на ногах, ни рубашек на плечах.
Петру главное — прибыль была бы. Да побазарить недолго привелось. Раз ночью подстерегли мужики в лесу целый обоз вражеский и приняли в топоры, а те на отпор, ну, их на месте и положили в том березняке. Глядят мужики: на всех чужеземцах белые миткалевые рубашки. Товар добротный. Откуда те полотна, один Герасим знает. Тут призадумался он, но и в ум брать не хочет, что, мол, Петр с врагами торги завел. В это время и выходит из чащи дед знакомый; глянул на чужеземцев.
— Да, — говорит, — за чем они шли, то и получили. А одевать их в нашу одежку не след… У кого же короткая память? Не у тебя ли, Герасим? Знать, мой наказ забыл? Весь мой миткаль осквернили!
Опечалился старик и пошел в свой березняк, словно на плечах гору понес…
На тот год выискался в народе знатный человек Козьма Минин.
— Не уступим чужеземцам, — говорит. — На этом наша земля от веков стоит.
Как гаркнул в Нижнем Новом городе клич, по всей земле его голос услышали. Со всех мест потянулись к нему люди. И наши туда же подались. Как зашли от Ярославля, заперли чужеземца в Москве, там ему и упокой спели. Всю землю родную очистили. Опять куда хошь кати-лети.
Герасим домой вернулся. А в народе ропот слышен: кто же с врагом в спайке был, полотна им сбывал, чужеземцев одевал? На Петра показали. Петра на дознанье потянули. Он и говорит судье:
— С чужеземцами я в спайке не был. У меня и полотен таких нет, — и показывает на рубашку с убитого иноземца. Советует: — Пройдите да посмотрите по клетям, кто такой — товарец ткет. Мне думается, у Герасима похожий был. Это, верно, он тайком сбывал миткаль чужеземцам.
Пошли к Герасиму на двор, а у него, сенцом закидан, целый воз такого тканья стоит. Тот самый воз, что в последний раз он привез.
Так-то Петр вылез, а Герасима взамен себя в яму сунул.
На язык Герасим был не мастер, ничего путного за себя сказать не может.
— Твой товар?
— Мой.
— Где взял?
— Не знаю.
— Сам выткал?
— Нет.
— А кто?
— Не знаю.
Он и знает, да наказ-то помнит: рассказывать не велено.
— А еще у кого такой миткаль есть?
— Больше, пожалуй, ни у кого.
Петра он тоже не выдает, потому как и думать не думает, что тот на сговор с врагом пойти мог.
Решили судьи доподлинно выведать, кто же это в спайку с чужеземцем встал. До поры Герасима под стражу взяли. Судья-то попался не из проворных и не из догадливых.
Петр вовсе духом воспрянул: теперь он один и Герасимовым паем в лесу поживится.
Еще суть дела не видна, а он уже к бабе Герасима заявился:
— Продай, баба, пеганка, он теперь тебе не нужен: твоего мужика на поселенье отправят. Я все узнал.
Та было не соглашалась сперва, потом уступила, послушала Петра, продала ему лошаденку, подьячего в заступники наняла. Пока разбирались, Петр зачастил на ярмарку.
Раз лунной ночью подъезжает на двух лошадях к той согнутой березе, к тому дуплу большому. В чащобу забрался. С Березовым хозяином встретился.
— А где Герасим? — любопытствует дед.
— Герасим пропал. Не жди его больше. Твой наказ нарушил.
Погоревал старик:
— Ах, Герасим, Герасим! Как это я прохмахнулся в нем? Ведь задоринки не находил…
Дед Петру не отказал: два возка полотен отсчитал.
Герасима под стражей держат, а Петр на неделе по два раза в березняк катается.
Деньги к нему рекой потекли. Замыслил свое заведение строить или готовенькое прямо с мастеровыми купить, а самому с палкой по фабрике похаживать да кабальных пошугивать.
Раз лежит он на печи ночью, в избе темно, в потолок глядит. Вдруг как хлопнет себя по лбу:
«А порешу-ка я вовсе старика! Заделаюсь сам лесным хозяином».
Как подумал, так и сделал. На ярмарке корзину вина купил. Половина в черных бутылках, половина в зеленых. Взял да и подпустил в зеленые змеиного яду. По дороге, как выехал ночью в березняк, — к старику прямо. А тот за своим делом: в куски миткаль катает. Петр к нему с обнимкой да лаской. Дело по весне было.
— Дедушка, давай гульнем на радостях. За все твое добренькое хочется добром ответствовать. Я для тебя самых наилучших питьев припас.
Сели они на пеньки под березой. Старику из зеленой бутылки наливает, себе из черной.
— Что ж, давай чокнемся.
Старик не против.
Чокнулись. Только было старик ко рту поднес, да задумался. Достает ножичек-складничок, надрезал кожуру на березке — слезы светлен янтаря потекли, чистые, как роса. Теми слезами и добавил старик свою кружку.
— Что ты с водой мешаешь? — Петр к нему.
— А с водой слаще.
Выпили по кружке да по другой. И пошло. Старик из зеленых бутылок наливает, Петр — из черных. Видит Петр: дед захмелел, да и порядком, а с ног не валится. Петр в сомнение впал…
Вдруг дед с пенька кувырк, и кружка из рук покатилась. Петр к старику, а тот вроде и не дышит. Того и надо. Петр и про вино забыл. Скорее с ножом к березе. Полоснул, а на ней заместо ткани береста. Он к другой — то же, он к третьей — и там не лучше, да, почитай, половину леса обегал — ни на одну миткалевую березу не напал. Он обратно — хоть готовое-то не проворонить бы. Подбегает, а на месте полотна груда бересты лежит, баранками свернулась. Тут Петр столбом встал.
Зря старика загубил: хотел сам лесным хозяином стать, но вон оно что вышло. Не успел и подумать — дед поднимается как ни в чем не бывало. Ни хмелинки ни в одном глазу. А глаза сердитые, почернели, искры мечут:
— Ошибся ты, Петр! В этой березе не слезы, не золото, не клад, а против яда — яд.
Небо потемнело. Луна пропала. И такие тучи надвинулись со всех сторон, будто земля рушится. Гром ударил. Огненные стрелы то в одно, то в другое дерево с неба бьют. Лес трещит, стонет. Как стрела огнем метнется, так все до листочка в лесу осветит. Петр было бежать. А ноги не слушаются, да и не убежишь! Вперед сунется — стрела перед ним так в землю и врежется; назад подастся — и там стрела; в сторону бросится — полымя мешает. Куда деваться?
— Дед, прости! Дед, спаси!
А дед ему:
— Нет, ты сам спасайся!
Ветер так и метет, так и гнет деревья до земли, с корнем выворачивает. Береста на березах раскатилась, так Петра по лицу и хлещет, а стрелы вонзаются все ближе и ближе, чуть не в маковку Петру норовят. Видит лиходей — пропал. А рядом толстая, старая береза стоит, с тем дуплом, в которое стоймя войдешь.
И сунулся Петруха в дупло. Не успел влезть, а стрела как раз угодила в ту березу… Застонало дерево стоном человеческим.
И чувствует Петр — деревенеют его руки и ноги, и сам он весь деревом становится. Язык отказался. Стонать стонет, а слова не скажет.
Буря воет, ветер вьет, а от Петра все меньше и меньше остается: засасывает его береза в себя. И все явственней проступают на ее белом стволе два черных гриба-наплывыша, словно брови нахмуренные, и опухоль рябая, будто рожа какого-то чудища.
Дед и говорит ему:
— Вечной мукой тебе изнывать, но не за то, что ты руку на меня поднял, не за это. Потерял ты свою образину и больше не воротишь: ни зверь, ни птица, ни человек на выручку к тебе не явятся. Облик потерял, а окаменеть тебе намертво не дано, чтобы ты вечно казнился. Много ты творил грехов в своей жизни. Но всем грехам грехи — два последних: не набрал духу на чужеземца грудью встать да еще в спайку с недругом влез — первый твой грех смертный; невинного человека оболгал — второй твой смертный грех. И нет тебе за них ни милости, ни прощенья!
Пошел старик от березы. В лесу мало-помалу стало утихать.
Утром, как мужики судье все объяснили, что с ними Герасим топором чужеземцев глушил, Герасима выпустили.
И после ему этот старик лесной помогал. Нет-нет да полотна кусочков десять и подбросит, когда Герасим на ярмарку соберется. А береза та и сейчас скрипит, по ночам проезжих пугает.
Миткалевая метель
Теперь миткали отбеливают по-новому — скоро и хорошо. Все машины делают. А старики помнят, как летом отбеливали полотна на лугах по всей Уводи-реке, а больше у Золотого потока. Зимой, когда снег твердой коркой покроется, поля застилали полотнами — лисице пробежать негде.
Хозяева раздавали сотканный товар по деревням. Там отбелят, а потом уж на фабриках в расцветку пускают.
Жил в ту пору в слободе неподалеку от фабрики пронырливый мужичишка — Никиткой его звали. Подрядами он промышлял. Голова маленькая, глаза плутоватые, бегают, как у мыши, руки чуть не до земли.
И мужики, и бабы, и ребятишки полотна отбеливали. Работали по пятачку с куска — не больно это денежно, ну да где же дороже-то найдешь?
Никитка, однажды тоже за миткалем пошел. К вечеру, на его счастье, морозец ударил. Разостлал Никитка миткаль, по концам положил поленца да кирпичи, воткнул колышки на заметку: а то и ветром унесет и прозевать можно — свои нашалят, скатают. Так останешься в накладе, что потом за пять зим не вернешь.
Вышел Никитка на огород, мороз похваливает. Наст колом не пробьешь; как по полу, по нему иди, похрустывает под лаптями.
Все убрали миткали, а Никитка решил на ночь их оставить на снегу. Думает: «Раньше срока сниму и другую партию раскину». Так с огорода он и не уходил. Проберет его мороз, сбегает Никитка в избу, пошлепает ладонями по горячей печке — и опять на стужу. Петухи пропели, все в селе заснули, только сторож где-то далеко в колотушку брякает. Луна выплыла полная, все кругом осветила. На снегу точно битое стекло рассыпано, снег серебром горит.
Сидит Никитка у гумна в соломе, на миткали поглядывает, в уме пятачки подсчитывает. Вдруг слышит — где-то рядом хрустнуло, будто кто к миткалям подбирается. Высунулся из соломы, видит — человек над миткалями ходит, вроде шагами длину их меряет.
«Постой, — думает Никитка, — поглядим, что дальше будет».