Необычная прозрачность мазков имитирует (возможно, отсылая к картинам Шагина) непосредственность акварели, а границы между «кадрами», вызывающие ассоциацию с комиксами, привносят неожиданную строгость в эти мнимо небрежные сценки из повседневной жизни, полной скуки и заблуждений. Работа выполнена в тускло-желтых и унылых коричневых тонах со сплошными белыми вставками, как бы в подражание неоконченным полотнам немецкого экспрессиониста Макса Пехштейна. Средняя ячейка во втором ряду предполагает резкую сюрреалистическую смену кадров, напоминающую о фильмах Жана Кокто и Ингмара Бергмана. Действительно, вся композиция картины пронизана кинематографическим ритмом. В сочетании с расплывчатыми пятнами вместо человеческих лиц все это не меньше говорит о мизантропическом и желчном взгляде художника, нежели собственно о гетевском романе, повествующем о несчастной и мучительной запретной любви и приведшем в свое время к образованию целого «молодежного движения». Комментируя свою картину и литературный первоисточник, Шинкарев отмечает, что «густой романтизм, молнии и бездны» странным образом делают роман «сильным, контрастным, [однако вместе с тем] монотонным». В сухой заключительной фразе, в которой также можно усмотреть указание на возможное вырождение человеческой близости, лежащей в основе движения «Митьков», в созависимые отношения, Шинкарев замечает, что в романе Гете дана клинически точная картина любой зависимости, потенциально полезная для алкоголиков и наркоманов[85].
Как можно уподоблять партнерство химической зависимости? Ответ Шинкарева на этот вопрос внушает некоторую тревогу, ведь он обозначает напряжение или даже противостояние между идеалами дружбы, с одной стороны, и партнерством, общностью в рамках художественного или социального движения, с другой. В «Конце митьков» говорится: «в те годы мы все пили, а когда вместе весело пьянствуешь — не приходится особенно напрягаться, чтобы играть в митьков»[86]. Хотя наркотики и не сыграли роли в жизни самого движения, известно, что некоторые друзья «Митьков», прославившиеся в ленинградских андеграундных кругах, а также на художественной и музыкальной сцене 1990-х годов, злоупотребляли психоактивными веществами. Трагичнее всего сложилась судьба рок-барда Александра Башлачева, с которым дружили Виктор Тихомиров и Шинкарев. (Последний создал обложку одного из альбомов музыканта.) Башлачев употреблял героин и покончил с собой в 1988 году. В творчестве «Митьков» вообще присутствует сильная ассоциация рок-музыки с зависимостью. В первой части шинкаревской хроники среди близких друзей арт-группы упоминаются лидер «Аквариума» Гребенщиков и Сергей Курехин, в то время клавишник «Аквариума»[87], а значительную часть главы 6 (написанной в 1988 году и носящей название «Дальнейшее развитие мифа-катастрофы у митьков») занимает ряд анекдотов о Гребенщикове (фамильярно именуемом «Гребешочечек»), находящемся в разной степени опьянения.
Приверженность нонконформистскому образу жизни сочеталась в ленинградских рок-кругах с политической солидарностью. Лесли Вудхед пишет в своей книге о контркультурном восприятии российской молодежью творчества «The Beatles», что значительная часть ленинградского рок-сообщества являла собой «любопытную смесь культуры хиппи и диссидентства», напоминая «Лондон конца 1960-х годов»[88]. Среди ленинградских музыкантов и певцов, таких как Виктор Цой из группы «Кино», Майк Науменко из «Зоопарка» (оба подружились с «Митьками» в конце 1980-х) и сам Гребенщиков, распространено было понимание музыкальной группы как коллектива, работающего одновременно на и против главного вокалиста и автора песен. Отвечая на вопрос одного российского рок-критика «имеется ли, на Ваш взгляд, взаимовлияние и взаимопроникновение между рок-музыкой и авторской песней?», Андрей Макаревич, участник московской группы «Машина времени», ответил: «По степени самовыражения рок и авторская песня очень близки. Рок-музыка — та же авторская песня, решенная другим музыкальным языком. Само слово „авторская“ определяет оба жанра»[89]. Слова ленинградца Майка Науменко, в которых подчеркивается взаимовлияние автора и ансамбля, особенно перекликаются с «митьковскими» взглядами на творческое сотрудничество:
Взаимовлияние… Да, в том плане, что практически все группы играют и поют свой материал, причем поет песню, как правило, именно автор. Другой вопрос заключается в том, что не всегда качество текстов находится на должном уровне, но в любом случае любые попытки в этом плане можно приветствовать. Об этом уже говорилось, но имеет смысл подчеркнуть еще раз, что самодеятельная рок-музыка, как ни парадоксально это звучит, является народной музыкой в лучшем смысле этого слова[90].
Симбиоз коллектива и номинального лидера, характерный для «Митьков», отчасти проистекает из групповой динамики, которую описывают здесь Макаревич и Науменко; это, в частности, отражается в факте совместного основания движения двумя художниками — этот факт присутствует в центре всех шинкаревских текстов о группе.
В шестой главе «Митьков» содержится иллюстрация этого внутригруппового принципа контрапункта, проявляющегося в развенчании «лидера» ансамбля. Шинкарев сополагает два текстуальных варианта одного и того же анекдота: «Ящерица и закон (рассказывается от лица В. Шинкарева)» и «Дракон и закон (миф-подвиг со слов Д. Шагина)». В первом из них Гребенщиков отмечает с друзьями предстоящий отъезд в Америку. Его сын Глеб, невзлюбивший подаренную отцу ящерицу («видимо, заграничную»), всячески мучает животное и, наконец, предпринимает попытку его утопить, в чем почти преуспевает. Гребенщиков и его жена Люда спасают ящерицу и приводят в чувство. Когда на следующее утро все просыпаются с похмелья и хозяин дома принимается искать ящерицу, выясняется, что сын ее все-таки убил. Отец говорит ему: «Глеб, Глеб! Вспомни, как ящерица была живая, играла с тобой, и вот теперь она лежит раздавленная… Как же ты мог?» На что Глеб отвечает: «Закон такой!!!» «Шагинская» версия предлагает политическую интерпретацию анекдота, не пересказывая собственно содержания. Шагин обращает внимание на то, что дело происходит в 1988 году, то есть в год тысячелетия крещения Руси и вместе с тем в год Дракона. Руководствуясь превратно понятым патриотизмом, сын Гребенщикова не может смириться с тем, что второе обстоятельство затмевает собой первое:
<…> давайте представим себе, какой страх и горечь испытал Глеб Гребенщиков, увидев в своем доме живого, настоящего дракона, ожившего антипода Крещения!
Трехлетний ребенок <…> увидел, что его родители поддались наваждению и преклоняются дракону, а стало быть, всякие переговоры с ними, всякие увещевания бесполезны.
И Глеб Гребенщиков, чтобы спасти родителей от чар, на своем уровне повторил подвиг Георгия Победоносца[91].
Включая в книгу разные версии рассказа, Шинкарев демонстрирует пример коллективного авторства в условиях группы, имеющей номинального лидера. Кто здесь предполагаемый автор или тот, кто претендует на роль такового? Может быть, автор книги, а может, тот, в чью честь было названо движение. В обоих рассказах явственно ощущается чувство тревоги от соприкосновения с иностранной культурой, возможно, в сочетании с уязвленной российской гордостью, обострившейся в год усугубившихся материальных лишений и ухудшения международного положения СССР. Подобные удары по национальному самоощущению, отнюдь не способствующие солидарности, рождают целый спектр реакций. В «Конце митьков» Шинкарев утверждает, что «митьки у нас среднестатистический срез народа». Перформативная игра в «русскость» очень быстро становится способом самоисследования и критики, даже протеста.
Невзирая на конкурентную природу отношений с Шагиным, Шинкарев недвусмысленно указывает в своих текстах на свою прочную и многогранную взаимосвязь с ним, которая проявляется как в их взаимной зависимости, так и в отношении обоих к движению. В обеих книгах, «Митьках» и «Конце митьков», Шагин предстает художником, использующим свои картины и поэзию для рекламы самого себя; кроме того, в указанных текстах он выступает явным творением Владимира Шинкарева. Если первая книга рисует коллективный портрет группы в счастливые дни целостной коллективной идентичности, то вторая изображает семейную драму родителей, которые, разводясь, хотят отобрать друг у друга право опеки над детьми. Широко используемая Шинкаревым косвенная речь Шагина, необходимость которой диктуется устойчивым шинкаревским лейтмотивом оспаривания, тоже заставляет задаваться вопросом об авторстве. Если исходить из того, что именно книга «Митьки» сообщила широкий размах движению, чьи скромные первые шаги в ней описаны, то можно предположить, что само это зарождающееся содружество и выступило автором текста. Кто же в таком случае истинный автор из всех выведенных в книге лиц? Шинкарев, который, подобно средневековому писцу-хронисту, произвел отбор имеющихся материалов и прокомментировал их в своем узнаваемом индивидуальном стиле? Или тот, кто дал тексту свое имя? И Шагин, и Шинкарев выступают персонажами произведения, номинальный автор которого называет самого себя и жену (которая в одном пассаже ругает его за проведение времени с этими «погаными» «митьками») по имени. Чувствуя это напряжение между автором и героем, в честь которого названа книга, Андрей Битов отмечает важность концепции стертого или размытого авторства для опыта чтения «Митьков», сопоставляя ее со склонностью иных читателей отождествлять романных героев с реальными романистами: «Имя автора и героя становится амбивалентно: не Дон Кихот ли написал Сервантеса, а Робинзон Крузо — Дефо, а Швейк — Гашека?»