Уж так хорошо — чтобы так было всегда и тем, кто в Берлине, и этим нашим, бухарестским, которые потянулись за ублюдком с усами, словно у майского жука. Видно только, гонят их русские назад и лупят так, что лишь искры летят. Господин Кристя будто бы говорит, что немцы-де сегодня отступают, чтобы еще крепче напасть завтра, что у них есть какие-то машины с ядовитым дымом.
Ну, этому пусть верит господин Кристя и те бухарестские, которые опустошили страну и против нашей воли погнали детей наших на бессмысленную гибель. Еще говорит Трехносый, будто немцы выдумали какие-то машины, что испускают лучи смерти. Кое-что и получше надумали: собирать здесь все, что у людей припасено из еды и питья, и увозить на поезде к себе. И одежу, и обстановку, и железо с крыш погрузили в Молдове в вагоны и утащили в Германию.
В ту пятницу, когда посудачили уже обо всем, Стойка Чернец, прозванный Рыжебородым (у него только-только начала седеть борода), обратился к мельнику:
— Эй, Гицэ, а что поделывает твой братишка Митря?
— Да я откуда знаю? Я от него никаких известий не получал.
— Я слыхал, Гицэ, будто пропал он там в степях.
— Все может быть. Не я его посылал.
Чернец засмеялся.
— Хочешь сказать, что он сам отправился, ради собственного удовольствия?
— И этого тоже не говорю. Если выпала ему судьба погибнуть, отслужим панихиду, как положено. Говорят, москали загнали немцев и наших в ледяную пустыню и держали там, чтобы все померли от голода и холода. А пробовали наши выбраться, так москали били по ним из пушек и не пускали. Говорят, там и погиб мой бедный брат. Съели его волки, только ноги одни оставили, потому были они в сапогах.
Разговор шел под навесом в самую полуденную жару. Все столпились в кучу и слушали. Волы жевали в упряжках; мельница глухо тарахтела.
— Что же теперь тебе делать, Гицэ Лунгу? — притворился опечаленным этот чертов Стойка Чернец. — Ведь тебе остался надел бедного Митри.
— Какой там надел? Клочок земли. Ничего он не стоит.
— Нет, стоит, — поддел его Чернец. — Вот ты-то не пошел на войну, а меньшой брат пошел и землей тебя наделил.
— Перво-наперво, — уклончиво ответил Гицэ, — перво-наперво, эта Митрина земля в залоге у барина.
— Как же так? Ты заложил, что ли?
— Так вышло, что барин удержал землю за долги Митри.
Чернец зло рассмеялся:
— Добрую сделку совершил бедный парень. Гнул спину столько лет без жалованья, без одежи и задолжал еще Кристе родительское наследство.
— Жалованье он получал.
— Да! Знаем мы. Его и кормили? Тоже знаем.
— Землю я выкупил, — поспешил добавить Гицэ.
— Это хорошо. Хоть что-то будет у парня, когда он вернется.
— Как же вернется, коли он погиб?
— Ну, это бабушка надвое сказала, Гицэ. Ведь говорили так и про других, а потом оказывалось, что они живы.
Стойка Чернец поднял свои колючие глаза, но тут же выражение его лица смягчилось, как только он увидел рядом Настасию. Девушка загорела и похудела, но по-прежнему носила в волосах цветок. В ее карих глазах не было ни слезинки. Она твердо смотрела на собравшихся, подняв свою головку выше, чем обычно.
— Дядя Чернец, — сказала она, — пришла весточка, что Митря не погиб. Он жив-здоров, как я и ты.
— Тогда уже скорее — как ты. Ну, очень рад.
Мельник левой рукой почесал за ухом, а правой нащупывал стул, чтобы опереться.
— Хорошо, коли так, — пробурчал он себе под нос словно не своим голосом. — Откуда ты узнала, а? Писал он тебе, что ли? Ведь он теперь великий грамотей, — ухмыльнулся Гицэ. — Я и этому радуюсь.
— Да уж видно, как ты радуешься, Гицэ Лунгу, — подпустил шпильку Чернец.
— Так и запомни, что я радуюсь, — проговорил Гицэ. — Значит, он писал тебе?
— Не писал он мне, — ответила Настасия, не глядя на него.
Тогда вышла вперед чернобровая, раскрасневшаяся от солнца Уца Аниняска.
— Иди-ка ты, дорогая, домой! — подтолкнула она ее. — Дай я ему сама скажу.
Настасия ушла. Мельник мрачно смотрел ей вслед, стиснув зубы.
— Ну? — обратился он к Уце. — Чего молчишь? Говори.
— И скажу, — засмеялась Уца, показывая все свои зубы. — Только ты не смотри на меня так нежно, а то пропала моя головушка. Этой ночью как снег на голову свалился Динкэ Ипэтеску. Погодите, не волнуйтесь…
Под навесом зашевелились.
— Погодите, не волнуйтесь. Наши мужики еще не возвращаются. Но ждать их уже недолго. Динкэ Ипэтеску случай вышел. Большое сраженье было целых две недели. Москали прорвали фронт в одном месте, Уманью зовется, и погнали немцев. Они так побежали, что и не догонишь: вся Молдова полна зайцев. Немцы только приостановятся, чтобы нагрузить вагоны продуктами, и айда дальше от страху вовсю улепетывать. Среди этих беглецов были и наши — и Динкэ самый первый угодил домой. Пришел и ушел, даже начальство не пронюхало. Уж рада была Динкина Порумбица. Ведь не прожили и трех дней после свадьбы, как ушел молодой муж сложить свои косточки неведомо где. А вдруг явился. Назавтра в обед приходит Порумбица ко мне — ведь я ей тоже крестная — и все мне рассказывает. Кто погиб, кто жив остался. Жив Иримия Робу с хутора, и Санду Кэлугэру из Поарта Сатулуй, и Николае Григорицэ, полевой сторож, и другие, всех она мне перечислила, как говорил ей Динкэ. Жив, говорит, и Митря Кокор, в плену он у москалей. Я тут же позвала свою другую крестницу и передала ей добрые вести, чтобы она пошла и вам сказала. Не погиб Митря. Он, слыхать, теперь уже унтер-офицер.
— Как? Ну, тогда это не он, — пробормотал мельник. — Голодранец в унтер-офицеры вышел, ну кто видал этакое?
— А ты поверь, красавец. Динкэ знает, что говорит. Нету на свете и на русской земле другого такого Митри Кокора, на которого все радовались бы, даже Дидина. Мне всегда такие парни по нраву были, он один только и остался. Что же ты, Гицэ, и не улыбнешься?
— Улыбаюсь, — пробурчал мельник, спохватившись, — и радуюсь, ведь Митря мне брат родной.
Мельница остановилась. Мужчины и женщины разошлись. Нагружали мешки на телеги, взваливали котомки на плечи, собирались в дорогу.
Мельник, задумавшись и что-то бормоча, стоял под навесом; он покачивал головой, считал на пальцах и смотрел пристально вдаль воспаленными, красными глазами.
— Хм-хм! — сухо покашливал он. — Кто это? Куда идешь?
Это был механик, бородатый седой немец с красным носом.
Он еле волочил ноги по двору и обмахивался соломенной шляпой. На нем был широченный парусиновый костюм, весь в масляных пятнах. Когда-то он жил в именье Трехносого. Потом перешел на мельницу, но не поладил с Гицэ Лунгу, как не ладил и с барином.
— Недоносок ты, немчура… — пробурчал Лунгу. — Эй, Франц, я тебя спрашиваю, куда ты идешь?
— Немножко иду в корчма… — ответил Франц, продолжая обмахиваться шляпой. — Я не Франц, я — герр Франц.
— Брось, не гордись, что ты какой-то там герр. Слышал небось, как русские лупят немцев.
— Это не мой дела. Я прошу называть меня герр Франц.
— Хорошо, хорошо. Ты отпирал ящик со вторым гарнцевым сбором?
— Нет. Открою, когда будем вместе. Я повесил от себя замок с секрет. Я не доверяй, когда пошел в корчма, что ты не взял больше, чем я.
— Вот чертово отродье, — недовольно пробурчал Гицэ. — И с этим морока. Куда ни повернись — везде жулики. Я вкладываю капитал, машины, запасные части, а у него одни лохмотья. Кроме жалованья, я ему еще и из второго сбора выделяю. Правда, он все это дело и оборудовал, все умеет делать, дьявол, да ведь за мой счет. Смеется, когда говорю, что делить второй сбор пополам неправильно. Говорит, в воровстве такой закон — все пополам! Хотя бы он копил деньги, а то все уходит у него сквозь пальцы… Надо у себя здесь завести корчму. Зачем его будут обирать другие, когда я сам могу это делать? Ишь ты, повесил свой замок с секретом!
— О чем это ты?
Это была жена его Станка.
— Про немца говорю, черт бы его побрал! Навесил замок с секретом на второй гарнцевый сбор.
— Так тебе, Гицэ, и надо, раз водишься ты со всякими прощелыгами. Пойди-ка, прошу тебя, полюбуйся еще на другое; за этим я и вышла тебя позвать. Послушай-ка мою проклятую сестрицу, как она мне все время перечит. Я ей говорю, что парень погиб, а она смеется.
Гицэ надул губы, сложив их пятачком. Даже позеленел от злости.
— Что же делать? — заскрежетал он гнилыми зубами. — Я говорил с батюшкой Нае. Не смеет он дать добрый совет бедной сиротинке. Требует сунуть ему в лапы пять сотенных за молитвы да поклоны пречистой. Когда он прочитает, мол, известные ему молитвы, тогда заскучает девчонка о монастыре. Как будто бы я баба, чтобы так меня обдуривать.
— Гицэ, Гицэ, — запричитала жена, перекрестившись при этом, — наши дочки только помянули Настасии о земных поклонах в Цигэнешть, а она так и набросилась на них и по губам нашлепала.
Мельник хлопнул себя по лбу и вытаращил глаза на Станку.
— Черт… ну, пойду расправлюсь с ней.
Жена остановила его:
— Ради Христа, не ходи, Гицэ, не бей ее, Гицэ! Она ведь сумасшедшая, выскочит в окошко и побежит вопить по селу, что хотели мы ее убить, чтобы забрать ее приданое.
Станка уговаривала его, пока он не утихомирился.
— Тогда чего ты от меня хочешь? — запыхтел мельник.
— Уж лучше добром, лучше лаской, Гицэ.
— Ого-го! — скривился Гицэ. — Пойду-ка улыбнусь ей, словно барыне.
— Погоди, Гицэ, не теряй головы, Гицэ. Примочи немножко глаза холодной водой. Постой немного тут да иди обедать! Только не задерживайся, чтобы щи не простыли.
Гицэ Лунгу направился к своей берлоге в пристройке возле мельницы.
— Я успокоюсь, ты не бойся. Выпью стопку и успокоюсь. Только знай, жена, мой меньшой брат не пропал. Аниняска известье принесла.
— Господи боже ты мой, — запричитала женщина, схватившись за голову.
— Замолчи, теперь уж я тебе приказываю успокоиться. Все-таки… может, известие и неправильное… Может, только говорят… Да смилостивится господь бог над нами и над покоем нашим!