– Париж… – шептала Нелли в самое люсино ухо.
– Не надо этого, – шептала Люся, автоматически повторяя слова экранной хари, – рабочие этого не одобрят и не поймут…
– А мы им не скажем, – безумно бормотала Нелли в ответ, и её движения становились всё бесстыдней; пахло от неё завораживающим зноем «Анаис Анаис», и была ещё, кажется, горьковатая нотка «Фиджи».
«Ну что же, – с неожиданным облегчением подумала Люся, роняя ладонь на бедро Нелли, – пусть это станет моим последним экзаменом…»
Люся лежала на спине и глядела в потолок. Нелли задумчиво рассматривала её покрытый нежным пушком пудры профиль.
– Ты знаешь, – нарушила она наконец долгую тишину, – а ведь ты у меня первая.
– Ты у меня тоже, – ответила Люся.
– Правда?
– Да.
– Тебе хорошо со мной?
Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула.
– Послушай, – зашептала Нелли, – обещай мне одну вещь.
– Обещаю, – прошептала Люся в ответ.
– Обещай мне, что ты не встанешь и не уйдёшь, что бы я тебе ни сказала. Обещай.
– Конечно обещаю. Что ты.
– Ты во мне ничего необычного не заметила?
– Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты на них и работаешь – какое мне дело?
– А кроме этого? Ничего?
– Да нет же.
– Ну ладно… Нет, я не могу. Поцелуй меня… Вот так. Ты знаешь, кем я раньше была?
– Господи, да какая разница?
– Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала? Про операцию по перемене пола?
Люся почувствовала, как на неё вдруг накатил страх – даже сильнее, чем в автобусе, – и опять мучительно заболела грудь. Она отодвинулась от Нелли.
– Ну, слышала. А что?
– Так вот, – быстро и сбивчиво зашептала Нелли, – только слушай до конца. Я мужиком раньше была, Василием звали, Василием Цыруком. Секретарём райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом и галстуком, всё собрания какие-то вела… Персональные дела… Повестки дня всякие, протоколы… И вот так, знаешь, идёшь домой, а там по дороге валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются – а я иду в этом жилете сраном, со значком и усами, и ещё портфель в руке, а они хохочут и по машинам, по машинам… Ну, думаю, ничего… Партстаж наберу, потом, глядишь, инструктором в горком – все данные у меня были… Ещё, думал, не в таких ресторанах погуляю – на весь мир… И тут, понимаешь, пошёл на вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али, араб пьяный, стакан с чаем мне в морду кинул… А в райкоме партии спрашивают – что ж это, Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам – нет? И – выговор с занесением. Чуть с ума я не сошёл, а потом читаю в «Литгазете», что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает – это для этих, значит, гомиков – ты не подумай только, что я тоже… Я без склонностей был. Просто читаю, что он гормоны разные колет и психика изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал я свой старый «Москвич» и лёг – шесть операций подряд, гормоны без конца кололи. И вот год назад вышла из клиники, волосы отросли уже, и всё по-другому – иду по улице, а вокруг сугробы, как когда-то вата возле ёлки… Потом привыкла вроде. А недавно стало мне казаться, что все на меня смотрят и всё про меня понимают. И вот встретила я тебя и думаю: а ну, проверю, женщина я или… Люся, ты что?
Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены, обеими руками прижимая к груди колени. Некоторое время стояла тишина.
– Я тебе противна, да? – прошептала Нелли. – Противна?
– Усы, значит, были, – сказала Люся и откинула упавшую на лицо прядь. – А помнишь, может, у тебя зам был по оргработе? Андрон Павлов? Ещё Гнидой называли?
– Помню, – удивлённо сказала Нелли.
– За пивом тебе ходил ещё? А потом ты ему персональное дело повесила с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках нарисовали и Дзержинского без тени?
– А ты откуда… Гнида? Ты?!
– И кличку эту ты мне придумала – за что? За то, что я в рот тебе смотрел, протоколы собраний переписывал каждый вечер до одиннадцати? Господи, да всё по-другому могло бы… Ты знаешь, о чём я второй год мечтаю? Чтоб прокатить мимо твоего райкома на пятисотом «мерседесе», в крутом навороте – и чтоб Цырук, ты то есть, шёл там со своими татарскими усиками и портфелем с протоколами собраний – чтоб, значит, просто посмотреть на него с заднего сиденья, в глаза, и взгляд так дальше, на стену… Не заметить. Понимаешь?
– Андрон, да ведь это не я… Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал, что зам по оргработе отвечает… Ведь какой скандал – старейший в районе член партии с ума сошёл, хер старый, когда твой стенд увидел. Сходил за кефиром… Нет, Андрон, правда – ты, что ли?
Люся вытерла простынёй губы.
– У тебя водка есть?
– Спирт есть, – сказала Нелли, вставая с кровати, – я сейчас.
Прикрываясь скомканной простыней, она убежала на кухню, оттуда донёсся лязг посуды; что-то стеклянное упало и разбилось. Люся прокашлялась и длинно сплюнула на ковёр, а потом ещё раз тщательно вытерла губы о простыню.
Через минуту Нелли вернулась с двумя наполовину наполненными гранеными стаканами.
– Держи… Райкомовские… Не знаю даже, как к тебе обращаться…
– А как раньше – Гнида, – сказала Люся, и на её глазах блеснули слёзы.
– Да забудь ты. А то как баба прямо… Давай. За встречу.
Выпили.
– Ты кого-нибудь из наших видишь? – спросила после паузы Нелли.
– Да нет. Так, слухи доходят. Вот Васю Прокудина из интерсектора помнишь?
– Помню.
– Третий год за шведом замужем.
– Ты что… Он что, тоже операцию сделал?
– Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться.
– А-а. А то я думаю – он же рябой был, как Батый, и глаза косые.
– Чёрт их поймёт, иностранцев этих, – устало сказала Люся. – Бесятся с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро – лет сорок, харя как булыжник, лба нет почти, а в авоське – «Молодая гвардия». Значит, и на таких спрос есть… Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд?
Нелли нежно посмотрела на Люсю.
– Конечно.
– Помнишь, там одна песня всё время играла? Про трубача? И про то, как мы танцуем под луной? Сегодня в «Москве» её крутили.
– Помню. Да она у меня есть. Поставить?
Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на голые плечи простыню, подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
– А тебе кто операцию делал? – спросила Нелли.
– В кооперативе, – сказала Люся, разглядывая разбросанные по столику упаковки французских гигиенических тампонов. – Они меня, кажется, кинули круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я под Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на морозе. И болит часто.
– Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
Нелли вздохнула и замолчала.
– Ты о чём задумалась-то? – спросила Люся через минуту.
– Да так… Иногда, знаешь, кажется, что я так и иду по партийной линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть. Понимаешь? Время просто другое.
– А не боишься, что всё назад вернётся? – спросила Люся. – Только честно.
– Да не очень, – сказала Нелли. – Вернётся – посмотрим. У нас с тобой опыт работы есть? Есть.
Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому шоссе ехал маленький зелёный автобус. Иногда ему навстречу выскакивало ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо проносились несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем же названием, только перечёркнутым жирной красной чертой.
Два чёрных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой, на которой еле держалась пилотка: он вёл автобус. У другого, сидящего на ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала и морщась от боли, он медленно и громко читал.
– Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина – это порядок. Порядок создаёт ритм, а ритм рождает свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок – это хаос. Хаос – это гнёт. Беспорядок – это рабство. Армия – это дисциплина. Здесь, так же как при закалке стали, главное – не перекалить металл, для этого его иногда отпускают…
Автобус вдруг резко вильнул, и офицер выронил журнал.
– Ты что? – спросил он второго. – Совсем уже?
– Как же мы их отпустили… – простонал тот. – Теперь он проиграет. Проиграет этому… Этому…
– Это они нас отпустили, – ядовито сказал первый, нагибаясь за журналом. – Ну что, дальше читать?
– Ты в себя ещё не пришла?
– Нет. Не пришла я ни в какую себя.
– Тогда прочти про шинель.
– А где это? – спросил первый, возясь с заляпанными грязью страницами.
– Забыла уже, да? – с кривой улыбкой сказал второй. – Короткая же у тебя память.
Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
– Со слова «Лермонтов», – сказал второй.
– Лермонтов, – начал читать первый, – когда-то назвал кавказскую черкеску лучшим в мире нарядом для мужчин. К горной черкеске как одежде-символу можно теперь смело причислить ещё русскую офицерскую шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в истории редко, она стала после Бородина и Сталинграда национальна. Её древний силуэт художник различит на фресках старинного письма. Даже если сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать одежду совершенней и благороднее, чем русская шинель. «Не хватит на то, – как сказал бы полковник Тарас Бульба, – мышиной их натуры…»
– Там нет слова «полковник», – перебил второй.
– Да, – сказал первый, пробежав глазами по странице, – нет. Это в другом месте: «Завет отца – отчёт, как живёшь. Помните полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде всего нравственное. В этом…»
– Хватит, – сказал второй. От последних слов его лицо словно засветилось изнутри, а чёрные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе к постепенно белеющей Луне, висящей над далёкой снежной стеной леса.