Младшая сестра — страница 14 из 15

Солнце сквозь тучи

Часть перваяВ дни войны

Домой

Как непохож был тот год на прошедшие годы! Все складывалось совсем по-другому.

Обычно Баджи проводила летний отпуск неподалеку от города, в дачных местах на северном берегу Апшерона. Там — чистое море, теплый желтый песок. Купайся с дочкой сколько душе угодно! В садах — виноград, инжир. Хорошие, с детства знакомые места!

Но прошлым летом потянуло к чему-то новому, — ведь, кроме Азербайджана да соседней Армении, куда театр ездил на гастроли, Баджи еще нигде не бывала. Она решила взять с собой Нинель и провести часть отпуска в Ленинграде, а на обратном пути погостить у Ругя и Газанфара, недавно переехавших в Москву. Пусть девочка повидает широкий мир в свои ранние годы — не так, как ее мать.

И вот дочка-то и подвела — в Ленинграде она тяжело заболела. А тут началась война…

Теперь, после ужасной зимы, проведенной в блокадном Ленинграде, Баджи и Нинель возвращались в Баку.

Баджи предвкушала: скоро будет она в родных краях, у себя дома! Обнимет тетю Марию, брата, товарищей по работе, вновь вступит на сцену!

Но как начнет она разговор с тетей Марией? Саша — на фронте, и нет от него никаких вестей. Где найти силы, чтобы вселить в старую женщину надежду, когда ты сама полна неизвестности и тревоги?

В пути Баджи не раз представляла себе встречу со свекровью, пыталась найти нужные слова. Но наяву все оказалось еще печальнее, чем она ожидала.

Боже, как изменилась, постарела тетя Мария, как сдала! Шестьдесят пять лет, больное сердце, беспокойная работа с малышами в детском саду… Но сильная духом тетя Мария еще могла бы с этим совладать. Подкосила ее неотступная тревога о сыне.

Все в доме напоминало Баджи о Саше — полки с аккуратно расставленными книгами, письменный стол, покрытый зеленой выцветшей бумагой, ящик с инструментами в кладовке. И даже море в распахнутых окнах не могло отвлечь от невеселых дум. Дул норд, и сквозь марево пыли, нависшей над городом, виден был пароходный дымок на горизонте…

День прошел в бесконечных разговорах.

Тетя Мария посадила к себе на колени внучку, прижала ее к груди и расспрашивала Баджи об их жизни в Ленинграде. Слушая об испытаниях, выпавших на долю ленинградцев, она горестно вздыхала, то и дело смахивала с глаз невольную слезу. А Баджи расспрашивала о родственниках, о друзьях, о городских новостях.

О Саше ни одна из них не произнесла ни слова. Да и что можно было сказать? Ведь с первой минуты встречи для обеих и без слов было ясно, что означает такое долгое отсутствие вестей.

И только поздним вечером, когда Нинель уснула, Баджи решила сказать тете Марии слова утешения — те, что были придуманы и заучены ею, как роль, долгой дорогой из Ленинграда в Баку.

Однако сказала она совсем иное:

— Вот мы опять вместе, ана-джан…

Ничего больше не смогла она произнести: слезы — не на глазах, а где-то в глубине — мешали ей говорить.

Но и в этих немногих словах сказано было много. Она впервые назвала свою свекровь не тетей Марией, как обычно, а ана-джан — дорогая мать.

Все нефть да нефть!

Баджи была измучена длинной, трудной дорогой. Ей не хотелось идти в театр, чтоб своим видом не вызвать у товарищей жалость.

Нужно денек-другой отдохнуть, привести себя в порядок. А с братом она встретится — он будет счастлив увидеть сестру, как бы она ни выглядела.

Обычно, когда Юнус рассказывал о своей работе, Баджи слушала его с интересом — не один год прожила она на промыслах.

Но в этот день, не дослушав брата, она с досадой бросила:

— Все нефть да нефть!

В самом деле, здешних людей ничто не интересует, кроме их нефти! А пожили бы они там, где чудом остались живы она с дочкой, — заговорили бы и на иные темы. Пережитое в Ленинграде давало ей, казалось, право чувствовать какое-то превосходство над глубокими тыловиками.

Юнус понял ее.

— Хочешь, прочту, что пишут сегодня в газетах? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Вот послушай письмо фронтовиков… «Враг отчаянно сопротивляется, но мы его атакуем, отбрасываем, беспощадно истребляем. И в этом заслуга не только наша, но и ваша, дорогие бакинские нефтяники, бесперебойно обеспечивающие боевые машины Красной Армии высококачественным бензином…»

А Дадаш, сын Юнуса, мальчик лет десяти, не спускавший с Баджи любопытных глаз, поддержал отца — вдруг громко и с забавным пафосом продекламировал:

И не двинутся машины

В грозном танковом бою,

Если в баках нет бензина

Из далекого Баку!..

Юнус улыбнулся сыну. А Баджи смутилась: как некстати вырвалось у нее это глупое замечание о нефти! Она робко тронула Юнуса за руку. И Юнус миролюбиво произнес:

— Ладно уж…

Дадаш воспользовался паузой, наставительно, как на плакате, подняв руку, бойко воскликнул:

Бакинец, помни: нефть нужна везде —

На суше, в воздухе и на воде!..

— Помнить-то, сестра, мы помним. Но ведь льется-то нефть не с неба, как знаешь, а добываем мы ее из-под земли с глубины двух-трех, а то и больше тысяч метров… А тут еще на нас сверху наседают — давай, давай! — как будто мы несмысленыши какие-то. Находятся начальнички, которые словом «вредительство» не гнушаются, даже угрожают… Вот так и живем, сестра.

Он ласково подтолкнул сына к двери:

— А ну домой, живо!

И когда мальчик нехотя ушел, объяснил сестре:

— Бегает к Сато в библиотеку каждый день. Только тем и занимается, что книжки стихов читает.

Баджи смотрела на Юнуса и думала, что брат, пожалуй, выглядит не лучше, чем она: скулы торчат, глаза ввалились, щеки небриты… Всегда такой стройный, статный, он теперь сутулился.

— Кто знает, быть может именно наша нефть помогла нам с тобой свидеться? — сказал он задумчиво.

— Мы-то — здесь, и наши дети — подле нас. А вот Саша… — Баджи не договорила.

— Во время гражданской войны тоже не было от него вестей больше года, и мы считали, что Сашка наш погиб. А он в один прекрасный апрельский день вернулся в Баку вместе с XI армией, живой и невредимый… — голос Юнуса звучал спокойно, но глаза смотрели куда-то в сторону.

Баджи вздохнула. Да, так было, — тогда Саша вернулся. Но будет ли так и теперь?

Юнус выдвинул ящик письменного стола, извлек ветхий исписанный листок бумаги, слежавшийся на сгибах. Это был один из рукописных вариантов «клятвы», ходившей по рукам в среде рядовых коммунистов в пору гражданской войны.

В чем же клялся неведомый человек, написавший эти строки? Он давал обещание бороться за рабочую и крестьянскую бедноту, делом, словом и личным примером защищать Советскую власть, ее честь и достоинство. Он клялся не щадить врагов трудового народа.

— Помнишь? — спросил Юнус.

— Помню конечно. Саша привез этот листок с фронта, оставил у тебя…

— Ты была тогда девчонкой, и Саша доверил памятку мне. Но теперь… Ты имеешь на нее больше прав.

— Спасибо…

Слух о том, что Баджи вернулась из Ленинграда, мгновенно разнесся по промыслу — тут каждый знал актрису Баджи-ханум, сестру директора.

Запыхавшись, прибежала Сато, с ходу кинулась обнимать Баджи. Пришлось Юнусу подождать, пока они разомкнут объятия, вытрут слезы. И сердце его, хотя и мало чувствительное к женским слезам, на этот раз дрогнуло. Хорошая у него сестра, и жена тоже хорошая — стыдиться за них не приходится. И любят они друг друга, и ладят между собой — не то что в некоторых семьях, где только и знают, что сплетничают и грызутся между собой невестки, свекрови, свояченицы. Чего никак не могут поделить те глупые женщины? Брали бы добрый пример с Сато и Баджи!

Вслед за Сато явились в директорский кабинет Арам, Розанна и Кнарик. Поцелуям, расспросам и рассказам не было конца. В дверь поминутно заглядывали старые промысловые рабочие, знавшие Баджи еще девочкой.

Перед самой войной Араму исполнилось семьдесят лет. Его наградили орденом Ленина, дали персональную пенсию. Проработал ты, Арам Христофорович, у нас на нефтепромыслах больше полувека, теперь отдыхай, покуривай спокойно свою трубку, даже если Розанна иногда на тебя поворчит, живи в свое удовольствие! И все же, когда началась война, Арам вернулся на промысел: не подобает старейшему нефтянику сидеть сейчас сложа руки, чесать язык со стариками, как бывшие толстосумы в скверике на Парапете.

Впервые пошла на работу и Розанна. Дочки у нее, слава богу, уже взрослые, у Сато сынок уже большой, Кнарик третий год работает в лаборатории инженером-химиком. Чего же ей, старухе, в одиночестве скучать дома? Конечно, работник она не ахти какой, но не всем же быть героями труда, как Арам! А дело, которое ей поручили, немудреное: под началом дочери мыть в лаборатории колбы и пробирки. Чем она хуже той молодой мойщицы, что работала прежде на этом месте, а теперь стала масленщицей при глубоких насосах?

Слушая рассказ Баджи о Ленинграде, Розанна громко причитала, то и дело хватаясь за голову.

— Теперь, после того как разгромили немцев под Москвой, дела у нас пойдут лучше! — убежденно заявил Арам.

— Не знаю, как будет, а пока в Ленинграде что делается — ты слышал? — возразила Розанна. — Все на будущее надеемся!

— Если не надеяться, — то и жить не стоит! Поверь, Розанна, победа будет за нами. Это — факт! — И старик грозно стукнул тяжелым пресс-папье по директорскому столу.

Розанна махнула рукой. Чудак он, Арам, — все только о будущем. Лошади еще нет, а он уже подкову ищет!

Все считали, что Арам прав: должно же наконец все повернуться к лучшему! В это верили Юнус и Сато, Баджи и Кнарик. В это верили и старые промысловые друзья, пришедшие поздравить Баджи с благополучным возвращением. Хотелось верить в это и самой Розанне…

Сато, работая в промысловой библиотеке, ведала распределением театральных билетов, сама не пропускала ни одной премьеры и слыла на работе и дома первой театралкой. И сейчас, в ответ на расспросы Баджи, она принялась рассказывать о новостях в бакинских театрах.

Слушая их, Юнус все поглядывал на неуклюжие стенные часы. Наконец он поднялся и сказал:

— Извините, но сейчас мне нужно уйти: ждут люди… Вы все отправляйтесь сейчас к нам домой, угостите как следует Баджи — от нее остались кожа да кости. А я… У меня, как выразилась сестра, в голове только нефть, да нефть!

У Фатьмы

Отдохнув день-другой и приведя себя в порядок, Баджи наконец собралась в театр, но тут явилась Фатьма.

— Узнала, что ты приехала… — едва выговорила она и, ткнувшись носом в щеку Баджи, оросила ее слезами.

Не забыла Фатьма, сколько раз выручала ее Баджи из беды, сколько давала полезных, разумных советов в ее трудной жизни с Хабибуллой, как помогла выбраться из этого проклятого замужества, а потом и из нужды. Как же могла она после долгой разлуки не поспешить к Баджи?

— Пойдем ко мне, посмотришь, как я теперь живу!

— Спасибо, Фатьма-джан, но я спешу в театр — я еще не была там со дня приезда. — Видя, что Фатьма огорчилась, Баджи мягко добавила: — Я зайду к тебе попозже, вечерком, вместе с Нинель — она пошла к подругам.

— А вечером ты меня не застанешь — работаю.

— Все там же в кино? Билетершей?

— Бери выше — я теперь администратор!

И Фатьма рассказала о своей новой работе. Знакомые нотки слышались в тоне Фатьмы. Вот так же, бахвалясь, говорил о себе ее отец Шамси, когда стал экспертом-специалистом в магазине «Скупка ковров». Баджи улыбнулась: это у них, наверно, фамильная болезнь роста!

— Ну зайди ко мне сейчас хоть на часок, хоть на полчаса! — упрашивала Фатьма, и в глазах у нее была такая мольба, что пришлось Баджи согласиться.

Переступив порог своей квартиры, Фатьма сразу засуетилась, поставила на стол все, что было в доме вкусного. Уж если не Баджи, то кто ж другой заслуживает хорошего угощения?

С виду в доме мало что изменилось. Появились, прав да, два новых шкафа — зеркальный и книжный.

— А как девицы твои — Лейла, Гюльсум? — спросила Баджи, разглядывая сквозь стекло шкафа названия книг.

— Лейла скоро будет агрономом, а Гюльсум через год — инженером! Учатся обе на отлично и помогают мне по хозяйству. Я на своих дочек не в обиде. Сейчас придут они, увидишь сама.

— А как ты ладишь с матерью?

— Все так же.

— По-прежнему попрекает тебя, что развелась?

— Потише стала к старости. Расстелет на галерее коврик и лежит на нем, закрыв глаза, пока солнышко греет. О прошлом, что ли, мечтает?

— А отец как?

— У него теперь одно занятие — сидит целый день в скверике со стариками да Гитлера почем зря ругает!

— Помогает тебе отец?

— А я в этом не очень-то нуждаюсь — сама зарабатываю, девочки стипендию получают. Абасик — в армии, о нем теперь там заботятся. Солдат!

Никак не могла Баджи представить себе солдатом того щуплого, озорного юнца, каким видела она Абаса перед своим отъездом в Ленинград.

— Неужели он уже призывного возраста?

— Да он, сатана, задурил кому-то голову, уговорил, что документы у него неправильные, что ему уже чуть ли не двадцать. Ну и взяли его в солдаты. Героем, видишь ли, захотел стать, матери своей на беду… А тут еще о Бале сердце ноет: хоть матери у нас с ним и разные и жили мы долго врозь, но ведь по отцу-то он мне брат… Последний раз пришел ко мне Бала перед самой войной, уезжал он тогда в Москву, говорил, что заедет оттуда в Ленинград… Видела ты его там?

Баджи молча и усердно ела, как бы отдавая должное угощению, а между тем думала, как лучше ответить Фатьме на ее вопрос…

За несколько дней до войны она, Нинель и Бала совершили прогулку по Ленинграду, были и у памятника Кирову. С пьедестала из карельского гранита шагал им навстречу великан в картузе, в русских сапогах. Похож и непохож был великан на того Сергея Мироновича, которого привелось ей видеть когда-то на нефтепромыслах.

Осматривали они втроем и казематы Петропавловской крепости, затем — мечеть. Изразцовая голубая мозаика купола ярко сияла в солнечных лучах, тонкие минареты уходили в ясное июньское небо.

— Она построена по образцу самаркандской мечети Гур-Эмир, — пояснил Бала, щуря близорукие глаза. — Наверно, и здесь служит аллаху какой-нибудь мулла вроде нашего Абдул-Фатаха… — с легкой усмешкой добавил он.

Побывали они втроем в те дни всюду, где обычно бывают приезжие, — в Эрмитаже, в Русском музее, в квартире Пушкина. Съездили и в пригороды — в Петергофе любовались фонтанами, в бывшем Царском Селе и в Павловске восхищались великолепием дворцов и жалели, что нет с ними Саши и тети Марии. Саша был тогда ка летнем лагерном сборе, а тетя Мария никак не могла расстаться со своими малышами в детском саду…

— Ну как? Видела ты Балу в Ленинграде? — нетерпеливо повторила Фатьма свой вопрос.

— Видела… — Баджи сжала губы. И Фатьма поняла: наверно, есть у Баджи причины отмалчиваться. Она только спросила с тревогой:

— Жив он?

— Надо верить, что жив… Как и мой Саша. Как и твой сын Абас… — Стараясь уйти от разговора о Бале, Баджи в свою очередь спросила: — Сильно тоскуешь по своему мальчику?

— На то и и мать. Бывает, ночь не сплю, все думаю, каков там… Но… — Фатьма развела руками: — Воюет-то ведь мой сын против фашистов, а если придут они сюда, как пришли в восемнадцатом году немцы и турки, то все пойдет у нас но старинке и нам, азербайджанкам, не поздоровится… Вот и приходится, хоть и болит сердце, ждать, пока наши солдаты Гитлера разобьют и сын мой Абас вернется домой.

Баджи одобрительно улыбнулась:

— Ты, как вижу, стала политически грамотная!

— Не век же в дурах оставаться! Сходи в баню — послушай, какие там разговоры ведут наши бабы. Даже старухи древние стали разбираться, что к чему…

О всех родных и близких вспомнила и расспросила Баджи. Остался один, о ком не хотелось вспоминать. Но все нее пришлось: Хабибулла, что ни думай о нем, — отец троих детей Фатьмы.

— Приходит к тебе твой бывший супруг? — спросила Баджи.

— Редко. А лучше б и совсем не приходил. Хорошего от него не увидишь и не услышишь.

— А у стариков твоих он бывает?

— Отец мой ему теперь ни к чему, а к матери он по старой памяти заглядывает.

— Наверно, чтоб вкусно пообедать?

— А больше ведь незачем — сама знаешь!

Разговор был прерван звонким смехом в передней.

В дверях появились Лейла и Гюльсум. Обе радостно ахнули и бросились к Баджи.

И опять пошли расспросы, шумные возгласы!

«Славных дочек воспитала Фатьма — кто бы мог поверить? Всегда забитая, приниженная таким мужем, как Хабибулла… — подумала Баджи, любуясь оживленными лицами девушек. — Не сказать, что красавицы, но есть в их глазах, в улыбке что-то открытое, милое…»

— Замуж вы, девушки, не собираетесь? — шутливо спросила Баджи.

Сестры лукаво переглянулись, промолчали. За них ответила мать:

— Теперь ведь замуж выходят не так, как мы с тобой когда-то!

В этих словах звучало одобрение, что нынче девушки сами выбирают себе спутников жизни, и осуждение, что родителям в лучшем случае остается скромная роль советчиков.

— Ну, а все же… — настаивала Баджи.

— Не знаю, как Гюльсум, а Лейла вот уже полгода ходит с одним холостым ученым доцентом. Провожает он ее до дому, а потом они еще у парадной целый час простаивают.

— Видно, не успевает этот холостой ученый доцент чего-нибудь досказать на лекциях? — с серьезной миной заметила Баджи.

— Парадная — не место для лекций!

— Науке всюду место! — тем же тоном продолжала Баджи. — Только как бы не стать тебе, Фатьма, от таких лекций бабушкой!

Сестры прыснули со смеху, и Фатьма наконец поняла, что Баджи шутит.

— Ты, я вижу, такая же озорная, какой была в Крепости! — сказала она, покачав головой.

Баджи грустно улыбнулась:

— Такая же?.. О нет, Фатьма, нет!..

Прощаясь, Фатьма сказала:

— Ты приходи ко мне в кино с Нинелькой. У нас картины идут первым экраном, бывают очень интересные, иной раз билетов не достать. Так ты заранее позвони мне, чтоб я для вас хорошие места забронировала.

— Спасибо, Фатьма, позвоню!

Баджи вспомнила, как в свое время уговаривала Фатьму перешагнуть порог театра. А вот сейчас… Да, многое в Фатьме изменилось. Похоже, что даже нос у нее стал чуть короче.

Новоявленный драматург

Баджи шла, убыстряя шаг. Скорей, скорей! Давно не была она на этой улице, ведущей к театру.

В комнатах дирекции что-то ремонтировали. В актерских уборных было пусто: по-видимому — репетиция, все на сцене.

Теперь, когда Баджи уже находилась в здании театра и предвкушала радость встречи с товарищами, с друзьями, ее вдруг охватила какая-то робость. Кто знает, что ждет ее?

Неторопливо прошлась она по безлюдному в этот час коридору-фойе, опоясывающему зрительный зал, постояла у стендов с фотографиями актеров. И, только услышав доносившиеся со сцены голоса, тихонько приоткрыла дверь в партер и проскользнула в полутемный зал.

Опустившись в кресло, Баджи всем своим существом ощутила покой. Робости как не бывало. Сколько знакомых, близких людей на сцене! Вот Гамид в обычной своей позе — сидит, обхватив колени руками. Вот Телли с ее неизменной челкой. Хороша, очень хороша, шайтан ее возьми! А вот и Чингиз за столиком — он что-то читает вслух, а перед ним полукругом сидят слушатели. Рядом с Чингизом какой-то незнакомый мужчина с волнистыми светлыми волосами, с виду не азербайджанец… Непохоже все это на репетицию.

На сцене шла читка пьесы. Баджи удивилась, что пьесу читает Чингиз, и кажется, что это его собственное произведение. Чингиз в роли драматурга? Баджи скептически усмехнулась: всего что угодно можно было ожидать от него, — только не этого! Но она тотчас упрекнула себя: не боги же горшки лепят! Возможно, война сделала Чингиза серьезнее, он сочинил что-то дельное. Очень хорошо, если так!

Кто-то из актеров скользнул равнодушным взглядом по креслам в партере. Баджи огорчилась: тут не так темно, чтоб не заметить, не узнать ее.

Взглянула в зрительный зал и Телли.

— Пусть умру, если это не наша Баджи сидит там! — раздался ее удивленный и радостный возглас. Вскочив с места, стуча каблучками, она пронеслась через помост, связывающий сцену с залом и, минуя пустые кресла, вмиг очутилась подле Баджи.

Вслед за Телли устремились к Баджи и другие. Баджи целовали, обнимали, забрасывали вопросами. Она не успевала отвечать.

— Место Баджи — не в зрительном зале, а с нами! — торжественно провозгласил Гамид, и тотчас, почти на руках, Баджи повлекли на сцену.

Особый, давно знакомый запах сцены… Старый облупленный задник, слегка покатый некрашеный пол… Любимый мир родной стихии шел Баджи навстречу.

Телли не спускала с нее глаз. Как радостно после разлуки снова увидеть подругу! Их связывают годы учебы, годы работы в театре. Разногласия и споры? Какое это имеет значение! Каждый вправе думать и поступать по-своему.

Чингиз стоял у столика в выжидательной позе: своим внезапным вторжением Баджи отвлекла внимание от пьесы, сбила творческое настроение.

— Может быть, перенесем читку на другой день, а сейчас организуем товарищескую встречу с Баджи? — предложил он с деланным радушием, за которым скрывалась досада.

Баджи искренне запротестовала:

— Нет, нет, читку нужно провести до конца. Дело — прежде всего!

— Ну, если ты такая деловая… — быстро согласился Чингиз.

Все вернулись на свои места. Баджи села между Гамидом и Телли. Шум сменился сдержанным перешептыванием, а затем и вовсе стих. Проплыли к Баджи две-три записки с приглашением в гости, на обед. И все успокоились.

Читать пьесу, как оказалось, Чингиз начал незадолго до появления Баджи, и теперь он любезно повторил для нее, что пьеса его — о наших днях, что действие ее происходит на фронте и в тылу. Он, Чингиз, как известно, не драматург, но за время войны у него накопилось много наблюдений, возникли интересные мысли, которые захотелось воплотить в пьесу и отдать ее на суд коллектива театра, с которым он в свое время был тесно связан. В среде этого коллектива не раз рождались удачные пьесы таких самодеятельных авторов, как он. Ну, вспомнить хотя бы пьесу Гамида «Могила имама».

— Мне особенно приятно, — сказал Чингиз, обращаясь теперь уже ко всем, — что число судей так неожиданно пополнилось опытной и талантливой актрисой, нашей Баджи-ханум. Кому, как не ей, прибывшей, можно сказать, с самого фронта, высказать свое мнение о пьесе, внести дополнения, поправки? — Он улыбнулся, и Баджи уловила в его улыбке дерзкий вызов и в то же время что-то заискивающее, заставившее ее понять, что в душе Чингиз не очень-то уверен в своем сочинении и старается заручиться ее поддержкой. — Итак… — он взялся за тщательно переплетенную рукопись.

На обложке — крупными буквами фамилия автора и название: «Наши дни». На первой странице, как обычно, — перечень персонажей. Джафар — офицер-фронтовик, Зумруд — его жена, врач тылового госпиталя, Исрафил — врач того же госпиталя, Валя — медсестра. И ряд других. Все они под рубрикой «действующие лица» как бы стоят в строю, до норы до времени безмолвные.

Но вот перевернута страница, и «лица» начинают говорить, действовать. Джафар, совершив недавно со сказочной легкостью ряд героических подвигов на фронте, приезжает в родной город. Вместе с ним — медсестра Валя, его фронтовая подруга. Дома Джафар обнаруживает, что он обманут: пока он воевал, Зумруд завела роман с его другом Исрафилом, ее начальником по работе в госпитале. В Исрафила по ходу пьесы влюбляется и Валя.

Баджи слушала и недоумевала: это пьеса о наших днях, о фронте и тыле, как объявил Чингиз? Но фронта и пьесе нет и в помине! Она видела его под Ленинградом, она знала, каким трудом, какой большой кровью достигается там каждый шаг… А тыл? Она видела промысловых рабочих, семью Арама и Юнуса, тетю Марию… Тыл, каким он предстал перед ней за эти дни в Баку, — совсем иной. С таким же успехом герои пьесы могли бы действовать в мирное время, где-нибудь на модном западном курорте. Пошлый любовный многоугольник, к которому автор цинично пристегнул войну!

Баджи слушала, и с каждой перевернутой Чингизом страницей недоумение ее росло, перерастало в возмущение и гнев. В замысле пьесы, в том, как он воплощался в слова и действия персонажей, было столько пошлого, коробящего и оскорбительного, особенно для нее, жены офицера-фронтовика! Даже сама манера, с которой Чингиз читал, вызывала у Баджи протест.

— Это все, что ты увидел в наших людях? — вырвалось у Баджи.

После радушной встречи, какую ей только что оказали, этот невольный возглас прозвучал неожиданно и резко. Чингиз смутился, не зная, что ответить.

— Мы уважаем, Баджи-ханум, ваш ленинградский опыт, ваши тяжелые переживания, но очень хотелось бы дослушать пьесу до конца, чтоб составить о ней исчерпывающее и правильное мнение! — пришел на помощь Чингизу светловолосый мужчина, сидящий рядом с ним. Баджи удивило, что говорил незнакомец на правильном, правда несколько книжном азербайджанском языке. Он говорил дружелюбно, но чуть свысока, как взрослые говорят с детьми, хотя едва ли был старше ее.

— Извините… — пробормотала Баджи. И тотчас, как только Чингиз вновь принялся за чтение, наклонилась к уху Гамида, шепотом спросила: — Кто это?

— Это новый друг-приятель Чингиза, Андрей Скурыдин. Он окончил восточный факультет, работает научным сотрудником в филиале Академии наук. Говорят, способный человек.

— А что связывает его с нашим драматургом?

— Насколько я понимаю — совместный отдых в ресторане «Интурист»!

— Откуда он?

— Откуда-то эвакуирован к нам.

— А здесь, на читке, как он очутился?

— В Комитете по делам искусств рекомендовали ввести его в наш худсовет…

Но вот наконец прочитана последняя страница, пришла пора высказываться. Как нередко бывает в таких случаях, никто не торопится выступать — не сразу соберешься с мыслями, не сразу найдешь верный тон. А кое-кто, возможно, и побаивается Чингиза — он злопамятен, мстителен.

Томительное молчание прервал бодрый голос Телли:

— Давайте поздравим нашего Чингиза с его первой работой как драматурга! — И она захлопала в ладоши.

Телли была почти искренна, — в чертах героини пьесы Зумруд она нашла что-то напоминавшее образ Эдили. В свое время, талантливо сыграв ту роль, она затем с успехом исполняла сходные роли и в других пьесах. Хорошо бы уже сейчас сделать заявку на роль Зумруд!

Баджи встретилась взглядом со Скурыдиным. «Вот теперь, уважаемая Баджи-ханум, вы можете говорить сколько вашей душе угодно!» — прочла она в его серых холодных глазах и в ответ подняла руку. Да, есть у нее что сказать! Она не будет сейчас анализировать пьесу с точки зрения драматургии. Она затронет лишь один простой, но важнейший вопрос: есть ли в пьесе хоть доля правды?

Чингиз слушал молча, нервно пощипывая усики: иное рассчитывал он услышать сегодня о своей пьесе. Дернуло же эту ленинградскую воительницу явиться сюда именно в этот день и в этот час!

— Поверь, Чингиз, я искренне сожалею, что твоя пьеса не получилась, — завершила Баджи с неожиданной мягкостью.

Слова эти не утешили Чингиза.

— Я хотел показать многообразие, сложность, жизнеспособность наших советских людей… — угрюмо начал он, собираясь с мыслями, но его прервал Гамид:

— А показал ты вместо этого одни только их слабости и неприглядные черты!

— Я хотел разоблачить индивидуализм и показать оптимизм… — продолжал Чингиз, становясь на скользкую для него почву теоретического спора.

Ему стали возражать и другие. Он упорствовал, огрызался, но не сумев устоять перед натиском большинства, вконец приуныл. С обиженным видом потянулся он к портфелю, чтобы положить в него рукопись, но Скурыдин удержал его руку:

— Слишком строго, товарищи, судите вы об этой пьесе! Забываете, что это первый драматургический опыт автора. Вот вы, уважаемая Баджи-ханум, вспомните, таким ли уж безупречным был ваш первый выход на сцену, если сравнить с мастерством, какого вы достигли в дальнейшем? Уверен, вы могли бы сейчас с успехом сыграть любую из женских ролей этой пьесы и уже одним этим избавить ее от некоторых справедливо отмеченных вами недостатков!

Серые глаза снова встретились с глазами Баджи, и она подумала:

«К чему эта лесть? Куда он гнет?»

А Телли, задетая последней фразой Скурыдина, насторожилась:

«Стоило Баджи появиться в театре, как в ней уже видят кандидатку на любую роль!»

— Не забывайте также, что «Наши дни» — пьеса о современности, и это требует от нас известной снисходительности, — продолжал Скурыдин. — И наконец… — голос его приобрел многозначительную интонацию… — Учтите, что об этой пьесе уже есть мнение, диаметрально противоположное высказанному здесь, и исходит оно от одного весьма ответственного товарища.

Баджи вспыхнула: до каких пор творческие вопросы будут обсуждаться с оглядкой на высокое, хотя и чуждое искусству начальство? Интересно, однако, узнать, кто же этот ответственный товарищ? Не иначе как кто-нибудь из покровителей Чингиза?

Баджи была близка к истине: Скурыдин имел в виду одного крупного деятеля, о котором Чингиз говорил как о своем тесте и который в действительности был лишь дальним родственником жены Чингиза. Этот загруженный работой человек, сдавшись на почтительные, но настойчивые домогательства Чингиза, перелистал его пьесу и пробормотал что-то вроде одобрения — зачем обижать мужа родственницы!

— И вы считаете, — спросила Баджи с насмешливым вызовом, — что этот весьма ответственный товарищ разбирается в пьесах лучше, чем мы, актеры, режиссеры, профессиональные работники театра?

Чингиз неодобрительно покачал головой: за такие слова Баджи придется ответить! А Скурыдин спокойно, чуть менторским тоном произнес:

— Дело не в том, кто лучше разбирается в пьесах; охотно верю, что вы и ваши товарищи по работе имеете в этом большой опыт. Но часто театр принимает во внимание мнение руководящих товарищей слишком поздно — когда пьеса уже поставлена. Почему бы сейчас, во избежание дальнейших трудностей и разочарований, не учесть наряду с мнением профессионалов сцены и советы высококультурных людей, в данном случае — того видного товарища, которого я имею в виду?

«Ну и демагог же ты!» — едва не вырвалось у Баджи.

Молчавшие до сих пор актеры вдруг осмелели, все признали в пьесе множество недостатков. Спорили долго и в конце концов посоветовали автору основательно переработать его творение.

И все же, после выступления Скурыдина, Чингиз приободрился и мог теперь положить рукопись в портфель с совсем иным чувством. Есть в пьесе существенные недостатки? Пусть укажут пьесу, где их нет! Разве что — у гениального Шекспира!

До слуха Баджи донесся смешок Чингиза, дружески склонившегося к Скурыдину:

— Воображает, что она в самом деле авторитетный судья! Чудачка!

Телли все та же

Из театра Баджи возвращалась домой задумчивая, невеселая. Рядом, бойко постукивая каблучками, шагала Телли.

— Досталось же тебе в этом Ленинграде! — соболезнующе промолвила Телли, сбоку разглядывая осунувшееся лицо подруги.

— Да, пришлось нам с Нинелькой, как и всем другим, немало пережить… — холодно ответила Баджи. Ее покоробило: «в этом Ленинграде».

Они помолчали.

— И чего это Чингиз взялся писать пьесу? — спросила Баджи, пожимая плечами.

— Он, если помнишь, расстался с нашим театром задолго до твоего отъезда… — начала Телли, но Баджи поправила ее:

— Расстался? Точнее — его попросили уйти!

— Он от этого ничего не потерял!

Да, из театра Чингизу пришлось уйти из-за постоянных махинаций с «левыми» концертами. Нашлись, однако, друзья, пристроившие его в Комитет по делам искусств. Здесь, ловко жонглируя лозунгами и общими фразами об искусстве, он сумел быстро пойти вверх.

— А теперь что он делает в комитете?

— Его, говорят, назначают заведующим репертуарным отделом.

— На то самое место, где когда-то восседал Хабибулла-бек! Кстати, где он теперь, наш бек, чем занимается?

— Он — в упадке. По старому знакомству кое-кто подбрасывает ему корректуру на дом — тем он и живет. Небогато!

Чингиз — в роли вершителя судьбы репертуара? Этому трудно поверить!

— Ты можешь представить себе, Телли, что лечить, оперировать людей поручают не врачу; что строить мосты предлагают не инженеру; что вести самолет доверяют не летчику? Все возмутились бы подобной нелепостью! А вот руководить искусством, театром, ведать репертуаром нередко получает право и бездарный, неудачливый актер, и любой случайный человек. И никого это не удивляет, не возмущает, не трогает… Что же до Чингиза… Руководящая деятельность, наверно, показалась ему недостаточно прибыльной, поскольку он решил заняться еще и драматургией!

— Любой человек хочет стать богатым и знаменитым!

— И это заставило Чингиза взяться за написание пьесы?

— Он, вероятно, хотел при этом принести пользу и театру.

— Если только «при этом» — грош ему цена! — Баджи говорила резко и сама себя упрекнула: видно, блокада вконец испортила ее характер.

Телли развела руками:

— Странный ты человек, Баджи! Не успела вернуться, а уже всем и всеми недовольна, брюзжишь, наговорила товарищам колкости. Скажи на милость, что плохого сделал тебе Чингиз?

— Я злюсь на наши порядки: не справился человек с работой или, еще того хуже, — проштрафился, натворил бед — его увольняют, но тут же назначают на более ответственную должность.

— Номенклатура! — многозначительно произнесла Телли.

— Не номенклатура, а дура!

— Ты все про Чингиза?

— Если бы только про него!..

— Странно слышать такое от тебя! — Телли сделала ударение на последнем слове.

— Почему же именно от меня?

— Да потому, что ты у нас правоверная, высокоидейная — не то что я, грешница!

— А правоверная, высокоидейная должна, по-твоему, закрывать глаза на правду, лицемерить, в страхе, что кто-нибудь из глупцов и еще более наглых лицемеров объявит ее неправоверной и невысокоидейной?

Телли не отвечала, — такие споры вели обычно к ссоре — темперамента хватало и у той и у другой. Но сейчас Телли не хотелось спорить и ссориться — ведь целый год они не виделись. Ей было приятно идти рядом с Баджи, слышать голос, по которому соскучилась.

— Ну, что ж ты молчишь? — Баджи подтолкнула ее локтем. — Согласна со мной?

— Тебе, Баджи-джан, видней! — покладисто ответила Телли.

Да, она радовалась возвращению Баджи, хотя многое мешало ей отдаться этому чувству всем сердцем и делало встречу чуть-чуть натянутой. Пока Баджи была в Ленинграде, Телли исполняла роли, которые поручили бы ее подруге. Имя Телли в том году часто появлялось на афишах, стало популярным в городе. Ей казалось, что она — ведущая актриса, пожалуй незаменимая. А что будет теперь?

Настораживал и характер Баджи. Целый год Телли была свободна от вмешательства Баджи в сценическую работу подруги, в личную жизнь. Правда, вмешательство это было всегда благожелательным и дружеским, но оно докучало, раздражало Телли, — она не девочка, которую нужно на каждом шагу поучать. Ей, как и Баджи, — тридцать восьмой год. Она уже сама имеет право учить и наставлять молодежь, хотя, честно говоря, нет у нее к тому ни склонности, ни охоты. Хватает забот и без того!

Заботы Телли сводились главным образом к украшению своей внешности. Она считала это прямой профессиональной обязанностью актрисы, а образцом для нее служили знаменитые киноактрисы, которыми она любовалась на экране и на страницах иностранных журналов. Этими красочными журналами охотно снабжала ее Ляля-ханум, получавшая их из Франции от своих двоюродных сестер.

— Ты, как я вижу, всегда горой за Чингиза, — сказала Баджи, возвращаясь к мысли о его пьесе.

— Чингиз для меня — свой человек, а своих нужно поддерживать!

— Независимо от того, правы они или не правы?

— В любом случае!

— Ну, знаешь ли… — Баджи чувствовала, как все восстает в ней против Телли и что вот-вот разгорится ссора. Повернуться бы спиной и отойти!..

В полном молчании подошли они к дому, где жила Баджи.

— Спасибо, Телли, что проводила. Завтра, наверно, увидимся в театре…

Нинель, заметившая их с балкона, стремительно, с радостным возгласом, сбежала навстречу:

— Тетя Телли, дорогая!

— Какая огромная ты, Нинелька, — с маму ростом! — взволнованно восклицала Телли, то слегка отдаляя от себя девочку, чтоб лучше разглядеть ее, то снова прижимая к себе и целуя. — Сколько тебе — тринадцать, четырнадцать? Или, может быть, больше? Только худущая какая, настоящая палка!

— Вы, тетя Телли, еще не видели по-настоящему худущих. — Не спуская глаз с Телли, Нинель восхищенно промолвила: — А вы, тетя Телли, такая же красивая, как были, даже еще лучше! Наши девчонки в школе всегда любовались вами, когда видели на сцене или на улице!

Телли вынула из сумочки плитку шоколада, сунула девочке в руку.

— Вечно ты ее балуешь! — с притворным недовольством промолвила Баджи. — Вконец испортишь мне дочку.

— Балую?.. Да ведь Нинелька и для меня как родная дочь! — прошептала Телли с неподдельной нежностью в голосе…

Судьба избавила Телли от тягот материнства, и Телли-актриса была довольна этим. Но Телли-женщина порой испытывала тоску по ребенку, не высказанную вслух, запрятанную где-то в глубине» Кому же, как не дочке подруги, девочке, которую она знала с пеленок, было дарить свою неистраченную материнскую ласку?..

«Ах, Телли, Телли! Все в Тебе перемешано — и доброе и дурное. И не так-то просто не дружить с тобой!» — подумала Баджи.

— Поднимемся к нам, выпьем чаю, расскажешь о себе, как жила, как работала, — предложила она, взяв Телли за руку.

А за другую руку взяла ее Нинель.

Мовсум Садыхович

В то время как Баджи была в Ленинграде, Телли познакомилась, а затем и сошлась с неким Мовсумом Садыховичем, с которым жила теперь в своей квартире почти на семейном положении.

За чашкой чая Телли коротко рассказала о своем избраннике, и у Баджи создалось не слишком лестное представление о нем. Далеко не молод, определенной профессии не имеет. К тому же — одной ногой все еще в прежней семье.

Без ложной скромности Телли сообщила, что он в ней души не чает, и Баджи в ответ лишь незаметно улыбнулась — за долгие годы она не впервые слышала подобное из уст Телли о любом из ее поклонников. Уходя, Телли пригласила Баджи к себе, чтоб познакомить со своим другом…

Мовсум Садыхович оказался мужчиной лет под пятьдесят, невысокого роста, с брюшком. Сквозь темные седеющие волосы просвечивала старательно зачесанная лысина.

Несмотря на годы и полноту, он был очень подвижен, расторопен, особенно когда хозяйка дома томно обращалась к нему с какой-нибудь просьбой. Похоже было, что он и впрямь души не чает в Телли. Гостеприимный, разговорчивый хозяин, он оказался неплохим собеседником, любящим театр и кино, он знал политические и хозяйственные новости, умел к месту рассказать анекдот.

И Баджи подумала:

«Хорошо, если б Телли относилась к нему по-настоящему, всерьез!»

Почувствовав расположение гостьи, Мовсум Садыхович откровенно и просто принялся рассказывать о своем прошлом…

Сын бедного лоточника, он с детства изведал нелегкий труд: дешевые сладости на шатком лотке отца не делали слаще жизнь многодетной семьи, и мальчику с малолетства пришлось работать разносчиком газет. Летом раскаленный асфальт обжигал его босые ноги, зимой от сырости и холода они у него коченели.

Счастьем было для парнишки, когда его наняли в типографию подметальщиком. Не обошлось там и без курьеза: плохо владея русским языком, слыша, как взрослые вокруг обращаются друг к другу по имени-отчеству, он сам однажды назвал себя Мовсумом Садыховичем, и с того дня все только так и величали его. В типографии добрые люди обучили его грамоте, он стал работать в наборном цехе. Листы, пахнувшие свежей краской, сдружили его с печатным словом, много объяснившим ему в окружавшем сложном мире.

Охваченный воспоминаниями, Мовсум Садыхович не поленился и достал откуда-то старую любительскую фотографию, где он, щуплый молодой человек с винтовкой в руке, с повязкой на рукаве, стоит в группе красногвардейцев.

— Газанфар! — воскликнула Баджи, остановив взгляд на одном из них.

— Не кто иной, как он, — охотно подтвердил Мовсум Садыхович и удивленно спросил: — А вы, Баджи-ханум, откуда знаете его?

— Газанфар — мой близкий друг, друг моего покойного отца, я знаю его с моих детских лет!

— Я одно время был под началом Газанфара… Теперь он в Москве, большой человек…

Да, в первые годы революции молодой Мовсум Садыхович шагал рядом с Газанфаром, участвовал в подавлении мартовского мятежа в Баку.

Казалось: двигаться и двигаться бы ему дальше, вперед, по этому славному пути. Но не все в жизни складывается так, как можно того ожидать.

Не таясь, Мовсум Садыхович рассказал, что во время партийной чистки его обвинили в национализме, а где-то повыше не сразу разобрались в его жалобе. Следовало, конечно, поскольку обвинение было несправедливым, настойчивее добиваться правды, но он тогда разобиделся и больше никуда не обращался.

— Подвернулись другие интересы, с героическим прошлым было покончено, — с иронией завершил он.

Баджи слушала, и кое-что в его биографии казалось ей неясным, вызывало недоумение. Так, из его слов можно было понять, что теперь жизнь его проходит в трех городах — в Баку, Москве, Тбилиси. Воспользовавшись тем, что Мовсум Садыхович вышел в кухню похозяйничать, Баджи, понизив голос, спросила Телли, где место его постоянного жительства, и получила неожиданный ответ:

— Я — не паспортный стол, мне все равно, где Мовсум прописан. Мне важно, что он меня любит!

— А ты — его?

— Я в своей жизни, как знаешь, по-настоящему любила только Чингиза.

— И теперь его любишь?

— Теперь его любит другая — его жена, родственница одного местного владыки! — В голосе Телли чувствовалась обида, и Баджи подумала:

«Не может Телли простить Чингизу, что он предпочел ей женщину с влиятельными родственниками».

— Зачем же ты продолжаешь встречаться с ним?

Ноздри Телли раздулись, глаза дерзко блеснули:

— Не все же такие недотроги, как ты!.. Что ж до Мовсума, то я не считаю себя перед ним в долгу: у него, помимо меня, есть старая семья — жена, дочь, старуха мать. Он их любит, заботится о них, содержит в большом достатке… Жена его, правда, неизлечимо больна, но она все же — законная жена, а я… — Телли развела руками.

Дочку Мовсума Садыховича Баджи увидела у Телли в тот же вечер. Ей понравилась застенчивая миловидная Мариам, ровесница Нинель. Отец был с девочкой ласков, угощал ее, сунул в сумочку деньги. Ласкова была с ней и Телли, и Баджи приятно удивилась этому, хоть мелькнула у нее мысль, что Телли просто подлаживается к своему другу.

Взглянув на золотые часики, Мариам вдруг заторопилась: рано утром — в школу! Мовсум Садыхович вышел проводить ее.

— Откуда у него средства, чтоб жить так широко? — спросила Баджи. — Где он работает?

— В Бак… гор… Какое-то длиннющее название — никак не могу запомнить!

— А кем?

— По снабжению кем-то.

— Как я поняла из его слов, он в прошлом — полиграфист? Почему же он теперь «по снабжению кем-то»?

— Да мало ли кем был человек в прошлом? Ты тоже не с колыбели актриса! Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше.

Она подошла к трельяжу, и в его зеркалах тут же возникли три Телли. Все три, окинув себя одобрительным взглядом, стали поправлять челку.

Баджи подумала:

«Удобная вещь — трельяж! Перед ним нет нужды вертеть головой, как перед простым зеркалом — сразу видишь себя со всех сторон. Ах, если б мог он показать Телли не только ее внешность!»

В дальнейшем Баджи не раз приходилось слышать от Телли о частых отлучках Мовсума Садыховича из Баку.

«Что за дела носят его из края в край с чемоданчиком, а порой и с одним портфелем в руке, то в Москву, то в Тбилиси, то в Ташкент?» — удивлялась Баджи.

Расспросы эти явно были не но душе Телли. И Баджи перестала допытываться: в конце концов — не ее дело, куда и зачем он ездит!

В тупике

Как ни старалась Баджи отдалить встречу с Шамси — мало радостей сулила она старику, да и ей самой, — но он узнал, что племянница вернулась, и пришлось Баджи пойти в Крепость: не заставлять же старика на восьмом десятке тащиться к ней на другой конец города, чтоб спросить о своем сыне.

Ана-ханум, лежа на коврике в галерее и греясь в лучах солнца, встретила гостью равнодушно.

— А-а… Приехала… — протянула она, не вставая. А на вопрос о Шамси ответила: — Дядя твой пошел к Балых-аге. — Уловив в лице Баджи недоумение, Ана-ханум пояснила: — Это младший брат хаджи Абдул-Фатаха. — И с упреком добавила: — Наверно, уже забыла покойного муллу?

— Балых-ага?.. — переспросила Баджи. — Странное имя!

Оно и в самом деле было необычным, так как означало: Господин Рыба.

Ана-ханум стала объяснять:

— Рассказывают, что мальчишкой купался он в море, нырнул и три дня и три ночи оставался под водой. Искали его, искали — никак не могли найти. А на четвертый день парень вынырнул целехонек — как ни в чем не бывало! С той поры и стали называть его Господин Рыба и считать любимцем аллаха, вроде как бы святым. Не знаю, правду люди говорят или врут… А живет теперь Балых-ага в том тупике, в том доме, где жил когда-то его брат — там и найдешь сейчас моего старика.

По мере приближения к дому, где жил Балых-ага, Баджи испытывала все большее беспокойство. Ей удалось отмолчаться у Фатьмы в ответ на расспросы о Бале. Теперь же… Шамси настойчив и захочет добиться правды о сыне. А как рассказать старику о последних встречах с Балой в Ленинграде?..

Бала пришел к ней в один из первых дней войны. Беседа их, обычно оживленная, в то утро не клеилась.

— Ты когда собираешься домой? — спросила она.

— Я получил телеграмму из института: до вызова должен продолжать работу в Ленинграде. Я ведь, как знаешь, от военной службы освобожден — из-за плохого зрения.

Несколько дней Бала не появлялся, и она удивлялась: неужели уехал, не зайдя проститься? Непохоже это на него!

И вдруг Бала пришел. На нем была непомерно широкая солдатская гимнастерка, на ногах — огромные, пахнущие смолой солдатские башмаки, икры ног неумело обвиты парусиновыми обмотками.

— Не удивляйся моему виду — я записался в народное ополчение, — сказал он, поправляя очки. — И уже нахожусь на казарменном положении. — Взглянув на Нинель, он с преувеличенной живостью добавил: — Я обязательно получу увольнительную, и мы втроем опять побродим но городу, по самым красивым, самым интересным местам… Обещаю тебе, только ты, Нинель, скорей поправляйся!

Спустя несколько дней он снова явился. Но обещания своего не сдержал. И не потому, что Нинель была еще больна.

— Я пришел проститься, — сказал он. — Мы уходим на фронт через три часа.

— На фронт?.. — К этому слову тогда еще не привыкли, оно ужасало. — И через три часа?..

Она подошла к Бале, обняла его. Бала — боец народного ополчения, уходящего на фронт! Она помнила его маленьким мальчиком, которого когда-то нянчила, которому покупала чурчхелы — колбаски из муки с виноградным соком, — чтоб унять его детские слезы. Она вновь почувствовала себя ответственной за него. Но что могла она сделать, что сказать в такую минуту? Волнуясь, она сунула в его вещевой мешок все, что было в доме съедобного.

В передней, уходя, Бала обернулся:

— Если со мной случится что-либо плохое, не спеши, Баджи, сообщать нашим.

— Ничего плохого не случится! — ответила она наперекор своим мыслям.

— Я так, на всякий случай.

А спустя полгода приходил в ее отсутствие какой-то солдат, просил соседей передать, что часть, в которой служил Бала, попала в окружение…

В тупике, ведущем вверх, к дому, где жил Балых-ага, на уличных ступенях сидели люди с мешками, с пухлыми соломенными кошелками, в каких обычно носят продукты. Дверь во двор оказалась запертой, и Баджи пришлось настойчиво постучать, прежде чем появилась служанка, смерившая ее взглядом с головы до ног и неохотно пропустившая через порог. Во дворе на скамейке сидели несколько человек, с виду посолидней тех, что сидели на улице. Все здесь напоминало ожидание в приемной — не то у должностного лица, не то у врача или у адвоката.

В сумрачном дворике Шамси не сразу узнал Баджи — глаза его утратили былую остроту, с какой распознавал он когда-то в своем магазине узор, краски, густотканность ковров. Наконец он узнал ее и устремился к ней с несвойственным его годам порывом. И вдруг, уже почти подойдя к ней, остановился в нерешительности… Сказать «здравствуй», как говорил он ей обычно? Приветливо протянуть руку? Сердечно обнять племянницу? Но что собирается она сообщить ему? Какие новости принесла? И подобно тому, как некогда, приобретая ценный ковер, он готов был переплатить, — так и сейчас, чтоб получить добрую весть, он готов был проявить щедрость — если не деньгами, то хотя бы словами и лаской.

— Благодарение аллаху, что вернулась! — воскликнул он с искренней радостью, как всегда проникаясь теплом к тому, кто мог дать ему желанное. Он обнял Баджи своими большими неловкими руками и увлек в дальний пустынный конец двора. — Рассказывай, Баджи-джан, рассказывай, дочка, о моем дорогом сыне, о Бале! — прошептал он с надеждой, с мольбой в голосе.

Баджи слушала его, а в ушах ее звучал и другой голос:

«Если со мной случится что-либо плохое…»

— Ну, что же ты?.. — заторопил ее Шамси.

— Жив и здоров твой сын Бала, шлет тебе сыновний привет! — уверенно сказала наконец Баджи, и Шамси расцвел: как давно и трепетно ждал он этих слов!

Он стал расспрашивать:

— А где Бала сейчас — все в Ленинграде? И почему не пишет родному отцу?

— Сразу видно, Шамси-ага, что ты не служил в солдатах: свое ружье-то не бросишь ради бумаги и пера!

— А почему другие пишут — к слову сказать, мой внук Абас? Пишет он своей матери, а мне, деду своему, прислал фотографию — стоит с винтовкой в руке.

— Не сравнивай Балу с Абасом: место, где находится Бала, — секретное.

— Абас тоже в секретном — ему на конверте вместо адреса пишут номер.

— Твой сын — в особо секретном.

Шамси с сомнением покачал головой. Баджи сама чувствовала, как наивны и невразумительны ее ответы, как малоубедительны доводы. А Шамси, вперив в нее испытующий взгляд, стал допытываться, как живет-здравствует его сын, и все трудней становилось Баджи отвечать. Признаться, не ожидала она такого напора от старика. В какую печальную комедию ввергла она его и самое себя!

Спасение пришло неожиданно.

— Балых-ага просит к себе Шамси-агу! — послышался вдруг резкий голос служанки, и Шамси, подтолкнув Баджи, увлекая ее за собой, устремился к галерее, ведущей в комнаты.

В помещении, где они очутились, царил полумрак — окна были прикрыты ставнями, — и освещалось оно одинокой свечой, несмотря на свисавшую с потолка люстру с гроздьями лампочек. В глубине, за столом, в колеблющемся пламени свечи Баджи увидела пожилого человека с отечным желтым лицом. Перед ним лежала огромная книга в ветхом кожаном переплете. Все говорило о том, что здесь стремятся создать атмосферу таинственности.

— Доброго здоровья, Балых-ага! — почтительно произнес Шамси, подойдя к столу и низко поклонившись.

Балых-ага, небрежно ответив на приветствие, остановил удивленный взгляд на Баджи.

— Это моя племянница, дочь покойного брата моего Дадаша, — поспешил объяснить Шамси. — Я ее вырастил, воспитал!

Балых-ага снисходительно кивнул Баджи и со скукой перевел взгляд на Шамси, полагая услышать то, что уже неоднократно слышал от него.

Сегодня, однако, Шамси не стал томить Балых-агу сетованиями о сыне. Не стал просить вознести аллаху молитву, чтоб тот сохранил жизнь и здоровье Бале. Не стал докучать просьбой, чтоб в молитве сын был назван «воином Красной Армии Шамсиевым, Балой Шамсиевичем» — как будто без полного имени и звания всемогущий аллах не поймет, о ком тревожится, по ком болит сердце отца.

— И вот, — продолжал радостным тоном Шамси, — племянница моя отплатила мне за добро сторицей — привезла мне из дальних краев, с самого, можно сказать, фронта, доброе известие: жив и здоров мой сын Бала!

В последних словах прозвучала счастливая уверенность. И лицо Балых-ага в ответ расплылось в самодовольную улыбку:

— А кто тебе, Шамси, обещал, что так оно и будет?

— Ты, Балых-ага, именно ты предсказывал! — с готовностью признал Шамси, склонив голову.

Балых-ага положил руку на лежащую перед ним книгу и торжественно провозгласил:

— Коран в моих руках всегда скажет правду! А я ради тебя всегда готов раскрыть святую книгу!

— Не заглянешь ли ты в нее ради меня и сейчас? — просительно произнес Шамси. — Племянница-то ведь моя уже не первый день как из Ленинграда, давно не видела Балу. Как он там, мой мальчик, сейчас?

Балых-ага раскрыл книгу, толстым пальцем полистал ее страницы и, высоко подняв брови и что-то бормоча, углубился в таинство прорицания.

Баджи следила за ним: любопытно, что он там вычитает?

— Жив и здоров твой сын Бала! — важно вымолвил наконец Господин Рыба, захлопнув книгу, и Баджи в смущении отметила, что таким же был и ее ответ на вопрос Шамси.

Порывшись в кармане, Шамси вынул припасенные деньги, с благодарной улыбкой положил их на стол. И тут же тяжело вздохнул: приятно получать поддержку аллаха, — обидно только, что за нее приходится платить. Увы, за все, за все хорошее в жизни приходится расплачиваться!

Балых-ага ловким движением сбросил деньги в раскрытый ящик стола и поспешно задвинул его…

«Ну и мошенник же ты, Господин Рыба!» — брезгливо подумала Баджи, вновь очутившись с Шамси в сумрачном дворике и видя, как по зову служанки уже кто-то другой спешит на их место.

В тупике, на уличных ступенях, все так же терпеливо сидели люди с мешками, с пухлыми соломенными кошелками, в ожидании, когда их впустят во двор.

Баджи искоса взглянула на Шамси, семенившего рядом с ней по кривой уличке старой Крепости. Он шел, думая о чем-то своем, и лицо его было озарено счастливой старческой улыбкой.

«Великая Турция»

Обедала Баджи с дочкой в столовой, неподалеку от театра. Обед отпускали по карточкам, и он был весьма скромным, но тем, кто не забыл скудного блокадного пайка, он еще долго казался пиршественным.

Столовались здесь преимущественно творческие работники. Пообедав, люди не спешили уходить — беседовали, курили. Каждодневные встречи сближали, превращали столовую в своего рода клуб.

Однажды, сидя с Нинель за столиком, Баджи услышала за спиной знакомый скрипучий голос и, обернувшись, увидела Хабибуллу. Взгляды их встретились, и Хабибулла, на мгновение опешив, заторопился к Баджи.

— Рад, очень рад видеть тебя и твою дочку в наших родных краях! — воскликнул он, расплываясь в дружелюбной улыбке и усердно кланяясь. — Добро пожаловать!

— Спасибо, — сухо отозвалась Баджи, стараясь не дать Хабибулле втянуть себя в разговор, от которого ничего приятного не ждала.

— Особенно рад видеть вас обеих невредимыми, здоровыми, красивыми. Представляю, сколько страданий перенесли вы там, в холодном, мрачном Ленинграде! Бомбежки! Голод! — патетически восклицал Хабибулла, и лицо его выражало сочувствие, но Баджи, сделав над собой усилие, лишь из вежливости пробормотала в ответ два-три слова.

Опасения ее были не напрасны — Хабибулла подсел к столику и готов был завязать беседу, но тут кто-то из друзей Баджи, зная ее отношение к Хабибулле, поспешил к ней на выручку, отозвав его в сторону, как бы но делу. Хабибулле не оставалось ничего другого, как заговорить с Нинель.

— Кем считали тебя в Ленинграде — азербайджанкой или русской? — неожиданно спросил он девочку.

Нинель не ответила. Обычно такие вопросы смущали ее, и ей было стыдно, если иной раз она отвечала в угоду спрашивающему.

— Так кем же? — настойчиво переспросил Хабибулла. — Азербайджанкой? Русской?

— Да не все ли равно кем? — с досадой воскликнула Нинель, не вполне понимая, чего он домогается от нее, но чувствуя, какой ответ пришелся бы ему по душе.

— Все равно, говоришь ты? — с укоризной произнес Хабибулла. — О нет, девочка, далеко не все равно! Пора бы тебе понять это — не маленькая! В наше время национальность ребенка определяется по материнской линии, и, значит, ты должна считать себя азербайджанкой.

Как удивилась бы Нинель, узнав, что еще с недолю назад в беседе с одним юношей, отец которого был азербайджанец, а мать русская, Хабибулла высказывал противоположное мнение: отец, и только отец испокон веку определяет национальность ребенка!

— Ну, а сама-то — кем ты себя считаешь? — не унимался Хабибулла.

— Я дочь моей матери, но от этого не перестаю быть дочерью моего отца!

Видя, что Хабибулла собирается уходить, Баджи вернулась к своему столику.

— Славная у тебя, Баджи, дочка! Умница, вся в мать! — умильно произнес Хабибулла, все еще не теряя надежды разговорить Баджи.

Приятно слышать такие слова, если даже их произносит такой человек, как Хабибулла.

— Вам, Хабибулла-бек, и на своих дочек жаловаться не приходится! — в ответ сказала Баджи. — Я недавно беседовала с ними и скажу не льстя: прекрасные девушки!

— Прекрасные, да не слишком! — проворчал Хабибулла, и умиление сошло с его лица. — Все время трутся возле маменькиного подола и слушают, что она им наговаривает на их родного отца. Не хочется мне говорить плохое про Фатьму — она твоя родственница, — но если быть откровенным, скажу: она сделала все, чтоб испортить моих дочек!

Баджи не стала возражать: он все равно не поймет, что ни Фатьма, ни Лейла, ни Гюльсум ни в чем перед ним не виноваты и что только он сам виной тому, что стал для своих дочерей чужим.

— Ну, а про Абаса что вы скажете? — спросила она: неужели он безразличен и к судьбе своего единственного сына, фронтовика? Ведь даже ворон, как говорится, жалеет своего вороненка!

— О моем сыне Абасе?.. — глухо переспросил Хабибулла. О, если б он только смел высказать то, что рвалось из души. У большинства отцов тревога за воюющих сыновей облегчалась сознанием, что дети их рискуют жизнью за правое дело. Иное было у Хабибуллы. Так, получив от Абаса письмо, что он представлен к награде, Хабибулла почувствовал гордость за сына, но вместе с тем и осудил его: незачем мальчишке рисковать жизнью за Советский Союз!

— Абас — в армии, воюет с немцами… — промямлил Хабибулла.

Еще не раз встречала Баджи Хабибуллу в этой столовой — здесь коротал он время, подсаживаясь то к одному, то к другому столику, и вызывал в памяти Баджи почти забытую картину «Чашки чая» в «Исмаилие», где он угодливо юлил между столиками богачей. Давно исчезла та «Чашка чая» и скрылись куда-то богачи, но Хабибулла, даже здесь, в этой скромной столовой, оставался верен себе: подсаживался к тем, кто поизвестней да повлиятельней…

Случилось здесь как-то Хабибулле оказаться за одним столиком со Скурыдиным. Узнав, что тот востоковед, тюрколог, Хабибулла осторожно заговорил с ним о турецкой литературе.

Они стали встречаться, у них нашлись общие темы. Скурыдин имел доступ к научным фондам библиотеки и время от времени давал Хабибулле на прочтение газету, журнал, охотно делился со своим новым знакомцем различными сведениями о современной Турции, не появлявшимися в широкой печати.

Вычитал Хабибулла в одном турецком журнале и то, что успехи немцев в начале войны возродили и окрылили в Турции пантюркизм. Тот турецкий журнальчик в статье «Туркизм ждет» с приложенной к ней картой будущей «Великой Турции» сообщал, что в Анкаре уже создан комитет, который ставит своей задачей отторжение Азербайджана от Советского Союза и присоединение его к Турции. И что глава объединения пантюркистов — генерал-лейтенант ферик Нури-паша, тот, кого Хабибулла с давних пор считал образцом борьбы за «Великую Турцию» и своим старым другом.

— Великая Турция! — восхищенно шептал Хабибулла, не в силах оторвать зачарованного взгляда от карты и журнальчика и забыв о присутствии Скурыдина. На этой карте границы «Великой Турции» до того расширились, что включали в себя Кавказ, Закавказье, Крым, Среднюю Азию, часть Сибири, Волгу до Казани, причем Волга называлась Турецкой рекой.

«Великая Турция…» Да, еще совсем недавно, летом, немцы успешно наступали на Воронежском, на Сталинградском, на Кавказском направлениях, они уже подошли к предгорьям Кавказского хребта. Но вот настали осень, и в холодный ноябрьский день советские войска вдруг перешли в наступление под Сталинградом. Кто знает, что ждет немцев этой зимой? Увидит ли Хабибулла своего друга Нури-пашу снова у берегов Каспия, подле больших ворот дворца ширван-шахов?

Лишь много времени спустя Хабибулла узнал то, что скрыто было от него в годы войны. Его друг Нури-паша в победное для немцев лето был в Берлине, где гитлеровская ставка уже выработала план совместного с Турцией похода на Советский Азербайджан. Но в день, когда все было готово к вступлению Турции в войну и президент Исмет Иненю позвонил по телефону германскому послу фон Папену, чтоб сообщить, что Германия получает нового союзника, немец проболтался турку о наступлении советских войск под Сталинградом. И Иненю, так и не сообщив послу о решении Турции, тотчас отменил мобилизацию.

«Великая Турция…» Сколько раз обманывала ты надежды Хабибуллы, своего преданного друга и слуги, верившего в твой могучий, заманчивый, но призрачный образ!

Порой Хабибулла понимал несбыточность своих мечтаний о «Великой Турции», даже стремился избавиться от них, как от навязчивого бреда, однако до конца жизни так и не смог совладать с собой. Было в этом что-то напоминавшее неразделенную больную любовь на всю жизнь.

Письмо из Ленинграда

Второй год войны был на исходе. Битва на Волге, битва в предгорьях Кавказа остались позади.

По нескольку раз в день заглядывала Баджи в почтовый ящик на двери. Все нет и нет от Саши писем.

Не было вестей и от тех, с кем делила Баджи тяготы блокадных дней. И она недоумевала: не пропадают ли письма, не забыли ли ее ленинградские друзья? Уж не на ветер ли брошено было «будем держать связь»? А может быть, случилось что-нибудь похуже?..

Но вот наконец в руках Баджи письмо.

— Это из Ленинграда… От доктора, который лечил Нинель… — говорит она в ответ на вопросительный взгляд тети Марии.

Баджи испытывает чувство неловкости. Конечно, молено было договориться с доктором Королевым писать «до востребования» — это избавило бы ее от подобных неловких минут. Но таиться, что-то скрывать от тети Марии представляется Баджи недостойным, оскорбительным для них обеих. Да и что, собственно, ей скрывать? Она по-прежнему любит Сашу, и только Сашу. А к Якову Григорьевичу питает чувство благодарности и дружбы…

Началось, впрочем, их знакомство в Ленинграде чуть ли не с ссоры. Уже лежали у Баджи в сумочке билеты на поезд в Баку, все было готово к отъезду, когда Нинель вдруг почувствовала себя плохо, у нее поднялась температура, началась рвота.

— Не хочу вас пугать, но похоже, что у девочки острый гепатит, — сказал врач, внимательно разглядывая белки глаз Нинель. Это и был доктор Королев — знакомый хозяйки дома, Веры Юрьевны, у которой Баджи с дочкой поселились в Ленинграде.

— Ге-па-тит?.. — Баджи впервые услышала это слово.

— Это инфекционная желтуха, серьезная болезнь. Придется вашей девочке полежать в постели.

— Спасибо, доктор, за совет, но… — кивком головы Баджи указала на чемоданы и баул, стоящие У двери наготове.

Королев задержал взгляд на Баджи:

— Вы, наверно, издалека?

— Мы из Баку, из Азербайджана!.. — За этим слышалось: мы не можем задерживаться, в такое время нам нужно быть дома!

— Понимаю… Но будет хуже, если болезнь девочки задержит вас в дороге.

— Как-нибудь доедем!

— Больная, если я не ошибся в диагнозе, станет опасной для окружающих, особенно в поезде, в тесноте.

— Девочка, наверно, простудилась, и все!

— Возможно, вы более опытный инфекционист, чем я, — ответил Королев, пряча насмешливую улыбку. — И все же я, как врач, решительно не советую вам уезжать, пока не сделаете анализ.

Вера Юрьевна, присутствовавшая при этом разговоре, сказала:

— Прислушайтесь, Баджи, к совету Якова Григорьевича — отложите отъезд на два-три дня, выяснится, что с девочкой, а там видно будет.

— Вот это голос разума! — воскликнул Королев, опередив ответ Баджи. Сунув стетоскоп в карман, он выписал рецепт, объяснил, как вести себя с больной, обращаясь при этом не столько к Баджи, сколько к Вере Юрьевне.

Баджи нахмурилась: от ленинградца можно было бы ждать большего уважения к женщине — она столько слышала об их вежливости.

— Надеюсь, Яков Григорьевич, вы заглянете к нам и завтра? — спросила Вера Юрьевна.

— Рад быть полезным, но с завтрашнего дня я не принадлежу себе — нас в госпитале переводят на казарменное положение, — разведя руками, чуть виновато ответил Королев.

Только сейчас Баджи обратила внимание, что он в новой, еще не обношенной гимнастерке, со «шпалой» в петлице… Высокий, темноволосый, лет сорока… Впрочем, что ей до всего этого? Существенно лишь, что из-за него придется отложить отъезд.

— Примите мое уважение! — сказал врач, прощаясь, и Баджи показалось, что насмешливая улыбка вновь мелькнула на его губах.

— Спасибо!.. — буркнула она в ответ.

Она долго не могла успокоиться: еще что выдумал гепатит! И все же через день пришлось скрепя сердце признать, что врач был прав: Нинель становилось все хуже, она ничего не ела, на теле все явственней проступала желтизна. А главное — анализ подтвердил: гепатит…

День шел за днем, а Нинель все не поправлялась. Как упрекала, как кляла себя Баджи за то, что не уехала в первый же день войны! Они давно были бы в Баку, дома. Как подвела ее дочка с этим проклятым гепатитом! И, сидя у постели больной, Баджи со смешанным чувством жалости и укора смотрела на похудевшую, желтую Нинель.

Так просидела она возле больной дочки немало томительных дней, а события на фронте тем временем становились все более грозными для Ленинграда. Немцы пересекли эстонскую границу, с боями продвигались на северо-восток. Под их натиском советские войска продолжали отступать. К середине августа немцы вышли на линию Октябрьской железной дороги, прервали прямую связь с Москвой, с югом. А вскоре они перерезали и последнюю железную дорогу, связывавшую Ленинград со всей страной. Баджи с ужасом узнала, что сквозь сжавшееся до предела вражеское кольцо ушел последний поезд…

Прошла неделя, и вдруг налетели вражеские самолеты. Залпы зениток, разрывы бомб, дым пожарищ, нависший над крышами, багровый отблеск пламени на ночном небе… И первые жертвы налетов.

Много лет назад, заглянув как-то в учебник по анатомии, который всюду носила с собой Телли, Баджи воскликнула:

— Интересная наука — анатомия!

Словно напророчила она себе этим невинным замечанием: пришлось ей в те осенние дни в Ленинграде поступить на курсы медсестер и, взявшись за такой же учебник, поближе познакомиться с этой интересной наукой. Правда, учеба на курсах была недолгая — в Ленинграде в ту осень над учебниками не засиживались.

— Надо вам пойти в госпиталь к Якову Григорьевичу — он устроит вас на работу, — сказала Вера Юрьевна, когда Баджи показала ей свидетельство об окончании курсов.

Баджи колебалась: она чувствовала себя виноватой перед ним, ей не хотелось обращаться к нему. Но она все же согласилась: приятней ли будет стучаться в двери любого другого госпиталя, искать работу там, где нет ни одной знакомой души?..

Как изменились улицы, недавно выглядевшие такими красивыми, оживленными!

Витрины магазинов заколочены дощатыми щитами. Парки и скверы, радовавшие глаз зеленью и цветами, теперь изрыты траншеями. На стенах многих домов надписи: «Вход в бомбоубежище». А вот и совсем жестокая рана: разрушенная стена обнажает пустоту в доме, где вчера еще была жизнь.

У высокой чугунной ограды Баджи остановилась: в глубине палисадника виднелось большое желтое здание, у входа стояли две санитарные машины. Похоже, что здесь.

В поисках Королева Баджи бродила по длинным госпитальным коридорам, робко заглядывала в палаты. Сколько раненых! А в самом конце коридора, вплотную одна к другой, расставлены аккуратно застеленные койки.

«Наверно, и этим недолго пустовать», — невесело подумала Баджи…

— Вы ли это, дочь солнечного Азербайджана? — вдруг прервал ее мысли чуть насмешливый голос Королева.

— Теперь, доктор, и не без вашего участия, я — ленинградка! — ответила Баджи, разглядывая его высокую фигуру в белом халате.

— Как ваша девочка? К сожалению, я был лишен возможности навещать ее — сами видите… — Кивком головы в белой шапочке Королев указал на длинный ряд дверей, ведущих в палаты. — Надеюсь, она совсем здорова?

— Здорова, но еще очень слабенькая… Спасибо вам, Яков Григорьевич, за внимание, которое вы нам оказали тогда.

Мягким движением руки Королев остановил ее:

— Стоит ли об этом говорить!.. А сейчас — чем могу быть полезным?

В его голосе слышалась дружеская готовность, и Баджи решилась:

— Я бы хотела работать в госпитале!

Этой просьбы Королев не ожидал.

— Люди нам нужны… — сказал он. — Но преимущественно с медицинским образованием.

— Я окончила курсы медсестер.

— Вот как?.. — Опять этот слегка насмешливый тон! Не глядя на свидетельство, протянутое ему, он спросил: — А с больными-то вы имели дело?

— Какая мать не сидела у постели больного ребенка?

— Кем бы вы хотели работать? — спросил он, словно не замечая, что она уклонилась от ответа.

— Кем смогу.

— А где вы работали прежде, до войны?

— В театре.

— Вы актриса?

— Да…

Баджи тут же пожалела о сказанном: еще сочтет ее белоручкой и откажет.

— Вашей барышне я выписывал рецепт на фамилию Филиппова. Это и ваша фамилия?

Баджи кивнула. Не рассказывать же, что в пылу борьбы за равноправие она сохранила в паспорте, рядом с фамилией Саши, и свою девичью, ставшую затем ее фамилией по сцене.

— А имя и отчество ваше?.. Как ни странно, я до сих пор не знаю, как вас зовут.

Баджи всегда испытывала неловкость, когда ее именовали Баджи Дадашевной — слишком уж солидно.

— В Азербайджане меня звали Баджи-ханум или попросту Баджи, — ответила она.

— Баджи?..

— Это означает: сестра, — пояснила Баджи.

Улыбка на лице Королева обнажила ровные белые зубы.

— Выходит, сама судьба велела вам работать в госпитале сестрой! Что ж, будем звать вас на азербайджанский лад, попросту: Баджи!.. Конечно, если вы не против!

Сестра Баджи

Письмо от доктора Королева… Кажется, никогда не уйдет из памяти Баджи Ленинград и знакомый госпиталь, ставший тогда родным домом.

Вот она в белом халате и белой косынке бесшумно двигается в переполненной, душной палате. Тихий стон останавливает ее, она склоняется над раненым. Он появился здесь день-два назад, фамилия его — Ахмедов. Смуглое лицо, нос с горбинкой. Может быть, земляк?

Она обратилась к нему по-азербайджански, по оказалось, что Самих Ахмедов — узбек, из Ташкента. Они разговорились, и она спросила, приходилось ли ему видеть на сцене актрису Халиму-ханум?

— Халиму-ханум! — воскликнул Самих Ахмедов, словно услышал имя близкого человека. — Да и кто ж у нас в Узбекистане не знает Халиму-ханум? Замечательная актриса, смелая женщина!

Забыв о боли в руке, упрятанной в лубок, Самих рассказал, с каким трудом, с какой опасностью для жизни пробивали себе путь на сцену первые актрисы-узбечки. Но все это — позади!

Баджи слушала и одобрительно кивала: она-то хорошо знала все это из уст Халимы, да и ей самой привелось пережить кое-что в таком роде. Но она не прерывала Самиха: ей было приятно, что молодой солдат с уважением отзывается о мужестве и талантах узбекских актрис, о ее подруге Халиме.

— А вы что, с Халимой-ханум знакомы? — спросил Самих, почувствовав, что Баджи заговорила о ней неспроста.

— Переходя реку, спинами столкнулись! — шутливо ответила она, умалчивая правду.

Детство и юность ее прошли в среде людей тяжелого физического труда, и ей иной раз казалось, что в профессии актрисы есть нечто праздное, быть может даже, барское. И это — невзирая на многие часы каждодневного упорного и нервного труда актрисы!

В углу палаты лежал раненый по фамилии Багдасарян. У него был тяжелый осколочный перелом обеих голеней, и врачи опасались, что он останется калекой. Больной лежал молча, неподвижно, натянув одеяло до глаз. Зачем ему знать, что она — актриса?

Рядом с Багдасаряном лежал раненый с забинтованной головой — Клюшкин, по профессии шофер. Человек он был веселый, язык у него был острый, не знающий полутонов и не всегда ласкающий слух, особенно женский. Он любил вести разговоры об интеллигенции, делил ее на «научную» и «вшивую».

— Научный никогда не сидит в машине на переднем сиденье, потому что ему некогда болтать с нашим братом шоферней. А вшивый — тот обязательно сядет рядом с шофером, для показу: смотри, мол, какой я демократ! — разглагольствовал Клюшкин. — Вшивый ходит в шляпе, в бостоновом костюме, а сморкается в кулак.

Теперь, когда Баджи вспоминает Клюшкина, она не может не улыбнуться, прощает ему его грубость. Но тогда… Кто знает, к какой категории он бы ее причислил? Ему-то уж совсем не к чему было знать, что она актриса!..

Слабый голос раненого жалобно просил:

— Сестра, у меня повязка ослабла…

Она спешила на помощь. Она была неопытна, но руки у нее были, как сказал доктор Королев, неглупые.

То и дело слышалось:

— Сестрица… Пить…

Она подносила кружку с жидким морсом к губам раненого.

— Сестрица Баджи, нельзя ли газетку принести?

Можно, конечно, можно!

В такие минуты она забывала о своей профессии, ей хотелось одного: быть для них настоящей сестрой…

Однажды после утреннего обхода доктор Королев задержал ее.

— Наши больные что-то заскучали нынче… — озабоченно начал он, не глядя на нее.

Где-то неподалеку ухнул снаряд, и она ответила:

— Есть от чего…

Да, воздушные налеты продолжались, артиллерийский обстрел день ото дня становился сильней. Нормы хлеба и продуктов снижались в третий раз. Нерадостны были и вести с фронта — немцы заняли Киев, Одессу, вышли на подступы к Москве.

— Надо бы наших молодцов развлечь… — продолжал Королев, не обращая внимания на новые глухие разрывы, на лампочку, ходившую из стороны в сторону как маятник.

— Хорошо бы!.. Но чем?

— Да мало ли чем? Кому, как не вам, знать это?

Что-то вроде упрека услышала она в этих словах: доктор, видно, вспомнил, что она — актриса. Возможно, он принял ее за оперную певицу?

— Вы подумаете и, конечно, найдете что-нибудь подходящее! — сказал он, и ей польстило, что он так уверен в ней.

— Я найду! — решительно ответила она.

Легко было сболтнуть: я найду! Куда трудней оказалось найти что-то подходящее. Может быть, стихи? Когда-то на выпускном вечере, ободренная Сашей и друзьями, она решилась прочесть по-русски стихи Пушкина, и даже сам Виктор Иванович похвалил ее…

В многолюдной душной палате выступать было трудно, к тому же ее смущал азербайджанский акцент.

Но мало-помалу она убеждалась, что изможденные лица раненых оживляются. В дверях то и дело появлялись ходячие больные из соседних палат, слышался шепот, одобрительный смысл которого ей, актрисе, был понятен. И она приободрилась.

Она прочитала отрывок из «Кавказского пленника» — тот, который читала на выпускном вечере в техникуме. Ее поощрили дружными аплодисментами, и она рискнула прочесть и из «Медного всадника». Но этим исчерпывался весь ее скромный репертуар на русском языке! А как быть дальше? Она оглядела лица слушателей и поняла: им понравилось, они ждут. Даже печальные глаза Багдасаряна, обычно устремленные куда-то в потолок, сейчас смотрели на нее с ожиданием.

И тогда она запела:

Как чинара стройна…

Никогда не считала она себя певицей, а эту простую армянскую песню она не пела уже много лет. Сначала голос ее звучал робко, слабо, но потом окреп, стал звонким.

— Сестрица, откуда вы знаете эту песню?.. — донесся до нее хриплый шепот из угла палаты, когда смолкли аплодисменты.

Она подошла к койке Багдасаряна, ответила ему, что в Баку есть у нее друзья армяне. Чудесные люди! Арам Христофорович — заслуженный нефтяник. Его жена Розанна — душа-человек. Их дочери — Сатеник и Кнарик. И вот старшая, Сатеник, научила ее этой песне.

— Хорошая песня! — сказал Багдасарян.

— Сато — моя невестка, жена моего брата, — сказала она тогда, обрадованная, что Багдасарян наконец заговорил. Казалось, песня родной Армении вдохнула в него жизнь.

— Хорошие люди охотно поют песни всех народов… — сказал он. — Вы, сестра, наверно, слыхали о поэте Саят-Нова? Он сочинял песни на трех языках — на родном армянском, на грузинском и азербайджанском.

Она почувствовала, что эта тема близка ему, и сказала:

— Азербайджанский поэт Физули говорил: если знаешь один язык, ты — один человек; знаешь два — дна человека.

— Выходит тогда, что Саят-Нова — много людей: ведь он владел многими языками!

Оказалось, что угрюмый Багдасарян умеет шутить!..

— А ты, Багдасарян, что ж не споешь нам эти песни? — неожиданно вмешался Клюшкин.

— У меня — как в пословице: песен знаю много, а петь не умею! — ответил Багдасарян.

— Так чего ж ты про своего салат-дрова зря распространяешься?

Возникла пауза. Казалось, Багдасарян вновь надолго замолчит. Ах, как разозлилась она в тот момент на Клюшкина!

— Скажите, Багдасарян, это что, имя такое — Саят-Нова — или фамилия? — попыталась она возобновить разговор.

Он вяло ответил:

— Псевдоним.

— Любопытно все же узнать, что он означает, — с преувеличенным интересом спросила она.

— Одни считают, что Саят-Нова означает «царь песнопений», другие — что «владыка морей», третьи — что «новый учитель». А есть даже такое толкование: «знаменитый охотник».

— А где он жил? — допытывалась она, не давая Багдасаряну передышки.

— В Тбилиси, лет двести назад. Когда иранский хан Ага-Мамед овладел городом, поэта Саят-Нова убили… Это участь многих великих поэтов, которые говорили тиранам правду… Лермонтов, Пушкин… Помните: «Волхвы не боятся могучих владык, а княжеский дар им не нужен…»

Багдасарян снова оживился, охотно продолжал беседу. Рассказал, что он окончил педагогический институт, был учителем в Ленинакане, руководил археологическим кружком…

Сказал свое слово и Самих Ахмедов:

— Спасибо за песни, сестрица! У нас в Узбекистане говорят: кишлак, где верховодит мулла, — труслив, а где главенствует певец, — храбр. Но кому же, как не солдатам, нужна храбрость? Ведь за трусом смерть гонится!.. Отанге рахмат!

Приятные слова! По-узбекски они буквально означают: «Спасибо твоему отцу!», а в переносном смысле — «молодец!». В техникумские годы она впервые услышала их от Халимы…

— Сестрица, а что поется в той песне, которую вы пели? — заинтересовался вдруг Клюшкин.

Она перевела слова песни на русский язык. Простая народная песня о тенистой чинаре!

Чинара… Баджи до сих пор не могла понять, чем так задела та песня внимание солдат, чем затронула их сердца. Не тем ли, что напомнила о родных краях, быть может, о той, что так же стройна и красива, как чинара? Не тем ли, что вызвала думы об ушедших мирных днях, когда в полуденный зной ее широкие листья давали прохладу влюбленным?

Тогда, в палате, среди раненых, Баджи не задумывалась над этим. Она снова и снова пела, декламировала на родном языке, даже лихо прошлась в танце между койками, где пошире. А раненые все хлопали и просили:

— Еще, сестрица, еще!

— Просим, Баджи!

— Пожалуйста!

И тут она разошлась: в тесной палате она ухитрилась устроить представление «внутри ковра» и «верблюд». Куда-то исчезли годы, отделявшие от той поры, когда девчонкой она давала подобные представления в доме Шамси. И вот тут-то больные по-настоящему развеселились, многие смеялись до слез.

В дверях палаты она вдруг заметила высокую фигуру доктора Королева. Он улыбался, и она поняла, что он очень доволен.

Тот день был для нее особенно тяжелым: с утра она принимала новых раненых, выполняла свои обычные многочисленные обязанности, а затем, не успев отдохнуть, добрых два часа развлекала больных. Она была голодна, едва держалась на ногах.

Но на сердце у нее — впервые за дни войны — было радостно и легко.

В четырнадцать лет

Южное солнце обогрело Нинель, она окрепла и осенью, придя в школу, уже не выделялась среди подруг своей худобой.

За время, что ее не было в Баку, одноклассницы заметно повзрослели, стали поглядывать в зеркало, кое у кого в портфеле таилась пудреница. Те, кто постарше, шептались друг с дружкой о чем-то, для Нинель не вполне понятном.

Подруги охотно ходили с ней в кино, где работала Фатьма, — здесь гостеприимно встречали не только Нинель, но и ее спутниц. Перед входом в кино обычно толпились молодые люди и подростки, к которым Нинель уже успела приглядеться. Она окидывала их пренебрежительным взглядом: здоровые парни — могли бы найти себе более достойное занятие, чем дымить папиросами, глазеть по сторонам и задевать девочек всякими глупыми словами.

По дороге домой подруги обменивались впечатлениями о виденном на экране. Если фильм не был связан с войной, Нинель равнодушно слушала высказывания подруг, почти не принимала участия в беседе. Но большинство фильмов было в ту пору о войне, они возвращали Нинель к дням, проведенным в Ленинграде. Она оживлялась, с горячностью критиковала или хвалила картину…

Увлечение кино явно мешало школьным занятиям Нинель, она стала лениться, небрежно, наскоро делала уроки и спешила во второй, а то и в третий раз посмотреть понравившуюся картину. Это немало огорчало Баджи. При желании девочка могла бы учиться на «отлично». Она смышленая, начитанная, у нее прекрасная память. Вдобавок, ее избавили от работы по дому — сиди за книгой и учись! И Баджи дивилась нерадивости Нинель, и порой удивление ее переходило в раздражение и гнев: слишком легко дается все нашим дочерям — не мешало бы почаще напоминать этим лентяйкам, как тяжело давались знания их матерям!

— Не могу понять, не все ли равно: два дэ в треугольнике или три? — восклицает Нинель в ответ на упреки матери.

Баджи с жаром объясняет дочке, как ей понадобится все это в будущем, говорит о пользе геометрии, забывая, как сама ненавидела все эти а-бэ-цэ: у матерей, видно, своя правда.

— Сейчас не время утыкать нос в учебники — война! — изрекает Нинель.

— Именно сейчас долг каждого школьника учиться как можно лучше. Смотри, если не возьмешься за ум, тебя в конце концов выгонят из школы.

— Невелика беда — уйду в армию!

— Сначала надо вырасти!

— Тетя Фатьма говорила, что Абаска ушел на фронт, когда ему едва исполнилось семнадцать.

— Но не четырнадцать же!

— Я видела фильм, где мальчик лет десяти попадает на фронт… — Нинель делает паузу. — Странная ты у меня, мама: в Ленинграде восхищалась нашими смелыми ребятами, а сейчас ведешь себя совсем по-другому.

— Прекрати болтовню и сейчас же садись готовить уроки! — говорит Баджи в сердцах.

Но тут же задумывается: а как бы поступила она, Баджи, если б дочке было сейчас не четырнадцать, а семнадцать лет, как Абаске? Благословила бы она свою Нинель на подвиг? Пли хитрила бы с ней и с собой, выискивав благовидные предлоги, чтоб удержать Нинель дома, и оправдывав себя тем, что война уже отняла у нее любимого мужа?..

— Напрасно ты коришь свою дочку, — как-то сказала ей Телли. — Нинелька — хорошая девочка, а в том, что она жаждет подвигов, нет ничего удивительного, — это так на нее повлиял Ленинград. А вообще-то она — вся в тебя! Не ты ли еще в техникуме, в стрелковом кружке, вечно твердила про воинственную Хеджер, восхищалась ею? Вот и дождалась, что дочка твоя хочет стать советской Хеджер. Как говорится: что положишь в котел — то и сваришь!.. — Довольная своим заключением, Телли миролюбиво добавляет: — Никуда, впрочем, твоя Нинелька не убежит — можешь спать спокойно!

За банкетным столом

Чингиз сознавал, что критиковали его пьесу в какой-то мере справедливо, и много месяцев томился над рукописью, исправляя и дорабатывая ее. Но успехи были незначительны.

Приложил к ней руку и Скурыдин, но тоже без особого результата. Чингиз пытался привлечь в соавторы писателя профессионала, по серьезные драматурги отклоняли его предложения, другие же оказывались не многим талантливей, чем автор.

Как раз в эти трудные для Чингиза дни объявлен был республиканский конкурс на лучшую пьесу. И тут вконец озлобленный неудачами Чингиз решился на дерзкий шаг: бравируя лестным отзывом того, кого он называл своим тестем, он правдами и неправдами добился, что его детище, хотя и с пространными оговорками, было отмечено членами жюри.

Оставалось воспользоваться своим положением в комитете и включить пьесу в репертуарный план, а затем, невзирая на протесты многих работников театра, продвинуть ее на сцену…

На общественном просмотре спектакля было людно — привлекало название: «Наши дни». Явилось много народу с заводов и промыслов.

Пришли посмотреть спектакль и Юнус с Сато. Юнус, правда, долго колебался, идти ли, — как всегда, дел на промысле по горло! Но все же решился: нельзя, в самом деле, «все нефть да нефть»!

До начала спектакля Чингиз в черном костюме, с цветком в петлице, расхаживал но фойе и в проходах партера, самодовольно пощипывая усики, улыбаясь друзьям и знакомым, заполнившим но его приглашению три лучшие ложи.

Но вот и «Наши дни»… На сцене ходили, разговаривали, завязывали какие-то отношения, а в зрительном зале между тем зрело недоумение: мало кто представлял себе жизнь в наши дни столь легкомысленной и пустой. В зале присутствовали и военные, уже успевшие испытать все тяготы фронта. Как могли они без досады смотреть на то, что изображало их, фронтовиков, как в кривом зеркале?

Сходное чувство волновало и Юнуса. В кои-то веки вырвался он с промысла в театр, и вот что он видит! Неужели хоть одна из этих женщин похожа на его сестру, работавшую в госпитале? Или на его жену Сато, стремящуюся сделать все для отдыха нефтяников, подбирая им хорошие книги, организуя спектакли и концерты?

Насупившись, сдвинув брови в одну полоску, — как всегда, когда он бывал чем-нибудь недоволен, — сидел Юнус рядом с Сато, не покидая кресла даже во время антракта. Он корил себя, что не спросил у сестры, стоит ли смотреть спектакль. В другой раз надо быть осмотрительней. А сейчас незачем зря тратить время, пора уходить!

Мало-помалу, не дожидаясь конца спектакля, стали покидать свои места и другие. Из-за кулис Баджи видела, как в зале то тут, то там, стыдливо пригнувшись, одна за другой, скользят фигуры к выходу…

Обычно после общественного просмотра следует обсуждение спектакля, но Чингиз, поняв, что его ожидает, предложил, за поздним временем, отложить обсуждение на один из ближайших дней. Те немногие, кто еще оставался в зале, легко приняли его предложение и заторопились к выходу.

Традиция предписывала автору устроить банкет для участников спектакля после премьеры, но Чингиз, уверовав в успех своего творения, поторопился подготовить в соседней столовой встречу уже ко дню просмотра. Кое-кто из приглашенных несмело заметил, что сейчас, пожалуй, не время для этого, по Чингиз поспешно заверил, что его друзей ждет всего лишь скромный товарищеский ужин. А тут еще разнесся слух, что завсегдатай театра и друг Телли Мовсум Садыхович прислал в подарок к ужину ящик вина. Как же можно было отказаться сесть за красиво накрытый стол, составленный из ряда столиков, за которыми актеры и театральные служащие обедали обычно по карточкам?

Тамадой избрали Чингиза — для таких случаев он самый подходящий человек. И первое слово он дал Скурыдину: его друг — критик, ему и карты в руки.

Чего только не говорил Скурыдин, удивляя всех своим азербайджанским языком! Восторженно отзываясь о талантах писателей Азербайджана, он приветствовал рождение нового драматурга, хвалил «Наши дни» — пьесу, продолжающую, по его мнению, славные традиции классиков азербайджанской драматургии.

Баджи слушала и удивлялась.

Скурыдин задал тон, а ужин и вино Мовсума Садыховича довершили его старания: полились хвалебные речи. И Баджи с унынием подумала: «Неужели только для того устраивают банкеты, чтоб льстецы приятно щекотали самолюбие виновника торжества, а аплодисменты укрепляли в нем уверенность в собственных добродетелях и талантах?»

Поднял бокал и Мовсум Садыхович — ящик отменного золотистого садиллы давал ему на это право.

Мовсум Садыхович заговорил о своей любви к театру, о давней симпатии к данному коллективу, мастерство которого особенно порадовало его в сегодняшнем спектакле.

— Перед моими глазами еще и сейчас, как живая, стоит Зумруд в исполнении нашей замечательной Телли-ханум, одной из самых талантливых актрис Азербайджана! — проникновенно закончил он свою речь, вперив в Телли восхищенный взор.

Раздались одобрительные возгласы, рукоплескания. Баджи и Гамид понимающе переглянулись. Да, Телли поистине создана для таких ролей — несмотря на пошлый текст пьесы, она сумела создать живой, даже яркий образ. Талантливая она, эта Телли, что ни говори! Сидит сейчас во главе стола, разрумянилась от похвал и вина, растрепала свою челку. Хорошенькая, моложавая. Приятно на нее смотреть!

За столом все шло своим чередом. Один оратор сменял другого, тост следовал за тостом, звенели бокалы. Иногда казалось, что поток славословий иссяк, но тамада неизменно находил кого-нибудь, готового с бокалом в руке поздравить театр и драматурга с творческой победой.

— А вы что сидите скучные, молчите, словно воды в рот набрали? — обратился Чингиз к Баджи и к Гамиду: эта пара, как всегда, — заодно. Застольные речи размягчили сердце Чингиза, захотелось вдруг проявить великодушие. — Высказывайся, Баджи, откровенно, не стесняйся — здесь все свои!

Баджи была в нерешительности. Приглашение на банкет она приняла, уступив просьбам товарищей, игравших в спектакле, но уж во всяком случае не собиралась выступать за банкетным столом, тем более что мнение свое о пьесе она достаточно ясно высказала еще на читке.

— Ну, что скажешь о нашем сегодняшнем спектакле? — со сладкой улыбкой подзадоривал Чингиз.

Баджи встала. Что ж, если он так настаивает, — пусть пеняет на себя.

— Надеюсь, на меня не будут в обиде, если не соглашусь с теми, кто расхваливал спектакль, — начала она. — Прежде всего нельзя создать подлинно хороший спектакль на слабой драматургической основе,

Чингиз отвесил шутовской поклон:

— Спасибо, Баджи-джан, за комплимент!.. Впрочем, ничего иного я от тебя не ждал… Но вот — еще один вопрос… — Он хитро прищурился: — Не скажешь ли, каково твое мнение об игре Телли?

— Все мы ценим Телли за ее талант. В свое время она создала в «Севили» замечательный образ Эдили, и многие зрители помнят его по сей день, а сегодня, но правде говоря, Телли в новой роли только повторила его… Ты, Телли, не обижайся на меня — ведь я хотела…

Телли оборвала ее:

— Знаю, знаю! Сейчас ты но обыкновению скажешь, что тебе обидно за меня, за мой талант, который я преступно растрачиваю, не развиваю, и что раз мне много дано, то и много с меня спрашивается… Надоело! Похвалы такого рода только причиняют боль.

— Хирург также причиняет боль, когда хочет вылечить! — возразила Баджи.

— Не воображай, что любому дано право брать на себя роль хирурга.

Разговор принимал неприятный оттенок, всем хотелось поскорей прекратить его.

— Может быть, теперь наш мудрый Гамид скажет свое слово? — спросил Чингиз.

Гамид, как и Баджи, не собирался выступать, но неуемные похвалы Скурыдина задели его за живое. Отставив бокал в сторону, он поднялся, лицо его стало сосредоточенным и серьезным.

— Товарищ Скурыдин говорил много лестного о пьесе и о спектакле «Наши дни»… Хочу думать, что отзывы его искренни. Но есть в них одно «но». Товарищ Скурыдин руководствуется устаревшими мерками в оценке произведений нашей литературы и искусства, а это приводит к оправданию многих наших слабостей и недостатков.

— У нас сегодня банкет, а не дискуссия, — одернул Гамида чей-то голос, но в ответ с разных сторон послышалось:

— Говори, Гамид, говори!

— Пусть доскажет!

И Гамид, подождав, пока стихнет, продолжал:

— Я верю, не за горами время, когда наши литература и искусство будут оцениваться другой меркой. А пока… бытует, к сожалению, несколько барский тон, не побоюсь сказать — покровительственный тон, когда по малому счету оцениваются наши художественные произведения. Такие оценки замедляют развитие искусства и литературы. Нам прощают, с нас не требуют… Об этом, правда, не принято открыто говорить, и я могу показаться не слишком любезным, если скажу, что ваши, Скурыдин, похвалы служат тому примером.

Гамид сел, залпом опорожнил бокал. Возникло неловкое молчание.

— Надеюсь, Андрей, ты ответишь? — обратился Чингиз к Скурыдину.

— Признаться, не думал я, что мое доброе мнение о пьесе и о спектакле обернется столь жестокой отповедью в мой адрес, — сказал Скурыдин сухо и поднялся, делая вид, что готов выйти из-за стола.

Движением руки Чингиз остановил его.

— Мой друг Андрей Скурыдин искренне любит нашу азербайджанскую культуру, и мне стыдно за тех, кто относится к нему без должного уважения! — воскликнул он.

— Боюсь, что такая любовь не идет на пользу! — ответил Гамид.

— Не забывайся! Ты посягаешь на дружбу народов!

— Напротив, креплю ее! Наш народ с гордостью говорит: в дружбе нужно быть равными или совсем не дружить!

Благодушие и веселье, недавно царившие за столом, испарились. Все разом заговорили, заспорили. Отменное золотистое садиллы Мовсума Садыховича теперь способствовало бурному течению спора.

Цветок в петлице парадного костюма Чингиза завял, поник, словно отражая чувства его обладателя…

На улицу Телли вышла под руку с Мовсумом Садыховичем. Небрежно попрощавшись с Баджи, она сказала поучающе:

— Зря идешь против своего коллектива — ничего этим не добьешься!

— На мою сторону станет высший коллектив! — с уверенностью ответила Баджи.

— Что это еще за высший коллектив?

— Наш зритель!

Телли хотела что-то ответить, но Мовсум Садыхович решительно увлек ее за собой.

Зеленый автобус

Детище новоявленного драматурга оказалось неполноценным, хилым. Спектакль «Наши дни», как и предсказывала Баджи, быстро сошел со сцены — по приговору зрителей.

Те, кто с бокалом в руке славословил пьесу, мало-помалу убеждались в своей неправоте. И даже ярую ее защитницу Телли покидал творческий подъем, когда приходилось играть в почти пустом зале.

Все громче велись разговоры в кулуарах театра, в артистических уборных, в столовой, что, поставив пьесу Чингиза, театр совершил ошибку. Все чаще слышался призыв вернуть театр на правильный творческий путь.

— Наше искусство должно быть орудием против фашизма! — со страстью возглашал Гамид.

Не впервые слышала Баджи такие речи. Но с особой силой ощутила она правду этих слов в Ленинграде…

Однажды в серый осенний день она впервые увидела во дворе госпиталя зеленый автобус с бригадой артистов. С их приездом все в госпитале пришло в движение. Раненые заторопились, заковыляли в бомбоубежище, превратившееся в зрительный зал.

Она ухитрилась урвать время и заглянуть туда к началу сатирической сценки: фюрер, красуясь усиками и жидким клином волос на лбу, принимает от генерала фантастическую сводку о параде фашистских войск в Москве. Лающий голос бесноватого то и дело прерывался дружным хохотом зрителей.

Потом представлена была сцена из «Женитьбы» Гоголя. Дебелая купеческая дочка Агафья Тихоновна и трусливый надворный советник вели жеманный диалог. Какими оглушительными аплодисментами, разнесшимися под низкими каменными сводами бомбоубежища, наградили актеров люди в серых больничных халатах!

А после концерта гостей угощали пшенной кашей и сладким чаем — роскошь по тем временам!

Дебелая купеческая дочка превратилась в хрупкую миловидную женщину, по имени Лариса; актер Геннадий, игравший Подколесина, оказался ее мужем. Оба были удивлены, узнав, что их новая знакомая в халате медсестры — актриса, и стали усердно советовать ей перейти к ним на работу в военно-шефскую комиссию.

Особенно настойчив был начальник бригады Арнольд Львович, пожилой суетливый мужчина с добрым лицом. Услышав в ответ, что Баджи нравится ее работа в госпитале, он с серьезным видом стал уверять, что в его агитбригаде она найдет себе применение и как медсестра.

— Я вам сейчас перечислю наших больных, — говорил он, загибая один из другим свои короткие пальцы. — У баянистки нашей — дистрофия и такие отеки — вам и не снились! У танцора Феди — по минус восемь диоптрий в каждом глазу, за это его и не взяли в армию, как он ни просился. И теперь, когда наш Федор отбивает чечетку, я дрожу, как бы он сослепу не лягнул зрителя ногой. А у меня самого, извините, — давление ровно двести на сто!

Баджи быстро сблизилась со всей бригадой — веселые, славные люди! А Октябрьскую годовщину, после того как зеленый автобус исколесил немало дорог от одной воинской части к другой, она праздновала вместе с доктором Королевым в квартире своих новых друзей Ларисы и Геннадия.

На чистой белой скатерти, на красивых тарелках, напоминавших о лучших временах, разложена была скромная, чтоб не сказать скудная, еда, добытая сообща но карточкам. Но зато какие искренние, прочувствованные слова говорили за этим столом актеры, как верили люди, собравшиеся за бедным блокадным ужином, в победу и как горды были своим посильным участием в борьбе с врагом!

Не обошлось в этот праздничный вечер и без домашнего дивертисмента, и она, Баджи, не желая отставать от товарищей, решилась сыграть кое-что из своих ролей в азербайджанских пьесах.

— Талант! — искренне хвалил Арнольд Львович, следя за мимикой, жестами и выразительной, хоть и незнакомой речью артистки. И снова, с опаской поглядывая на доктора Королева, актеры завели разговор о том, что Баджи следовало бы работать у них в агитбригаде.

— Как человек, любящий театр, я, конечно, согласен с большинством, но как врач и начальник отделения госпиталя — протестую! — отшучивался доктор…

Новые друзья долго не давали о себе знать, и Баджи, обеспокоившись, решила их навестить.

Еще с улицы увидела она, что дом, в котором жила актерская чета, полуразрушен. Она с трудом разыскала своих друзей в уцелевшем флигеле того же дома. Они жили теперь в комнатушке, окна которой были заделаны фанерой, и тусклый свет коптилки сеял по стенам мрачные колеблющиеся тени. В углу, в железной печурке, горели обломки какой-то мебели.

Лариса, с обвязанной головой, лежала на диване, безучастная ко всему. К ней притулился, подобрав нош, укутанные одеялом, Геннадий. А рядом на стуле сидел, непривычно пригорюнившись, Арнольд Львович.

Приход Баджи их обрадовал, но ненадолго: все трое были озабочены своими делами.

— Никак не могу прийти в себя… Голова кружится, тошнит… — виновато пояснила Лариса. — Вот, отлеживаюсь перед концертом… — Она вопросительно взглянула на Арнольда Львовича.

— Никуда ты, мой друг, не поедешь — говорю тебе это в который раз! — решительно заявил тот.

Что и говорить, положение было не из приятных: часа через два бригада должна выехать с концертом в воинскую часть на передовую, а Лариса всерьез занемогла. Кто развеселит фронтовиков сценой из «Женитьбы»? Да и Геннадий не больно-то хорош — ноги ему совсем отказывают.

Геннадий, чувствуя себя ответственным за свою партнершу, с трудом поднялся с дивана.

— Может быть, сбегать к кому-нибудь из наших актрис — попросить заменить Ларису? — предложил он.

— Сбегайте, молодой человек, сбегайте, если еще не забыли, как это делается! — с печальной иронией ответил Арнольд Львович, наблюдая, как тяжело поплелся Геннадий к выходу. Затем перевел растерянный взгляд на Баджи, беззвучно зашевелил губами.

Понурый вид всегда веселого, энергичного начальника бригады вызвал у Баджи жалость.

— Арнольд Львович… А что, если мне попытаться заменить Ларису?.. — робко спросила она.

Арнольд Львович мгновенно преобразился.

— Блестящая мысль! — воскликнул он, хлопнув в ладоши. — Чем черт не шутит!

С дивана слабым голосом отозвалась Лариса:

— Но Баджи ведь даже с текстом Агафьи незнакома…

— Ошибаешься, Ларочка, в техникуме мы играли отрывки из «Женитьбы»!

— Когда это было! И играли-то вы, наверно, на азербайджанском языке?

— Но я не раз слышала, как вы с Геннадием исполняли одну сцену на русском. А на память свою я не жалуюсь!

— Не знаю, право, что сказать…

Но тут, на глазах Ларисы, Баджи вдруг превратилась в знакомую купеческую дочку. Почти не исказив текста, она произнесла несколько реплик.

Арнольд Львович вскочил с места.

— Баджи, дорогая, вся надежда на вас!.. — Он схватил со столика Ларисы тетрадку, сунул в руку Баджи. — Заучивайте текст! — И бесцеремонно усадил ее на стул поближе к коптилке.

Баджи уткнулась в тетрадку — времени было в обрез. В комнате стало тихо, и только в печурке, ярко запылав, потрескивали остатки этажерки, подброшенные Арнольдом Львовичем. Затем послышалось бормотание Баджи, она вставала, жестикулировала. А Лариса ревниво наблюдала за ней, как раненый воин, отдавший оружие в руки товарища.

Наконец вернулся Геннадий, остановился на пороге, прерывисто дыша.

— Ну как — сбегали? — с усмешкой осведомился Арнольд Львович.

Геннадий виновато пробормотал:

— Неудача.

— А у нас наоборот — удача! — Арнольд Львович кивнул на Баджи. — Немедленно начинайте репетировать! — приказал он оторопевшему Геннадию…

Всю жизнь будет помнить Баджи зимний день, темную полосу дороги по снежному покрову замерзшего озера.

Холодный ветер проникал сквозь фанерную крышу автобуса, актеры сидели, закутавшись кто во что, тесно прижавшись друг к другу. Где-то рвались снаряды.

Город давно стал фронтом, с этим ленинградцы уже свыклись. Но передовая, передний край… Что будет с дочкой, если матери не суждено вернуться?.. Стараясь отвлечься от беспокойных дум, Баджи повторяла про себя текст роли. Постепенно в воображении формировался «свой» образ Агафьи Тихоновны, новые, не «Ларисины» интонации и жесты, и она вновь ощутила себя не только случайной дублершей, но творящей актрисой.

Автобус вдруг круто остановился. Военный в белом маскировочном халате подошел к кабине водителя.

— В порядке! — сказал он, проверив пропуск. — Но ехать дальше не советую — немцы бьют по трассе.

— Не впервой, как-нибудь проскочим! — отмахнулся водитель, берясь за баранку, но его удержал Арнольд Львович.

— Погоди, сумасшедший, ты всех нас костьми уложишь! — сказал он и, выйдя из кабины, объявил: — Вынужденная задержка, товарищи!

Актеры вышли на дорогу поразмяться. Притопывая, гулко похлопывая себя, пошагали взад и вперед. Затем снова расселись по местам.

Время шло, а обстрел не прекращался.

— Мы опаздываем… — прервал молчание Геннадий.

— Вам, видно, не терпится оставить вашу Лару вдовой! — оборвал его Арнольд Львович. — Забываете, что за всех здесь отвечает ваш начальник Арнольд Львович!.. Вот если бы снаряды грозили только ему одному, он давно бы проскочил через этот идиотский обстрел!

Ему не возражали.

— Можно мне, Арнольд Львович, сказать свое мнение? — вырвалось у Баджи. — Я, правда, здесь человек случайный, но…

— Случайных в нашем агитавтобусе нет!

— В таком случае скажу, что вы обижаете ваших товарищей, когда отделяете их от себя!

— Отделяю от себя?.. — Арнольд Львович опешил: такая мысль никак не приходила ему на ум. — В конце концов, поступайте, как вам угодно! — сказал он. — Что, мне надо больше, чем всем вам?.. Поехали!..

Не проехали и полкилометра, как автобус занесло на повороте и он едва не столкнулся со встречным грузовиком. Сто-оп!

Из грузовика выпрыгнул летчик, чертыхаясь подошел к автобусу. Узнав, что едут артисты, он смягчился.

А увидя скрюченных, полузамерзших пассажиров, предложил:

— Направьтесь-ка, товарищи, сначала в нашу летную часть — здесь, рядом. Летчики окажут вам великое гостеприимство — обогреют, накормят, напоят. И не только кипятком! — Он многозначительно подмигнул.

Артисты заколебались. Но теперь начальник бригады твердо стоял на своем:

— Не забывайте, товарищи, что нас уже ждут!

Летчик высказал сожаление, и Баджи, высвободив из-под пушистого платка лицо, шутя сказала:

— Пообещайте нам, товарищ летчик, что собьете немецкий самолет за то время, что мы будем на концерте, тогда мы на обратном пути приедем и к вам!

Летчик лихо козырнул:

— Есть сбить немецкий самолет!

И машины разошлись…

Спустя полчаса автобус прибыл на место. Его встретили офицер и два бойца с маскировочными халатами в руках. Бойцы помогли выгрузить скромный походный реквизит, и актеры, облачившись в халаты, направились в блиндаж, где должен был состояться концерт.

Блиндаж был забит людьми до отказа. Многие явились на концерт прямо с переднего края и держали в руках автоматы.

На одном конце блиндажа с бревенчатого наката свисали плащ-палатки, служившие занавесом. За ними — наскоро сколоченный помост — эстрада, и закуток — актерская уборная. Гримировались актеры на нарах, при свете коптилки: шальной снаряд перед самым прибытием бригады перебил провод. Было холодно, тесно.

Но вот вспыхнул электрический свет, раздались радостные возгласы, хлопки: молодцы связисты — не подвели! Актеры заторопились: чего доброго, снова погаснет. Начальник бригады, как боевой командир, скупо и точно определял очередность выступлений актеров, зорко осматривал каждого, выходившего на «сцену».

Баджи с волнением ждала своей очереди, твердила текст роли.

— Ну, ни пуха вам ни пера! — услышала она наконец шепот Арнольда Львовича, почувствовала легкий толчок в спину и очутилась рядом с Геннадием на сцене.

Блиндаж то и дело содрогался от разрыва снарядов, но зрители, увлеченные спором между Агафьей Тихоновной и Подколесиным, не обращали внимания на то, что творится за стенами блиндажа…

На обратном пути агитбригада завернула в летную часть. После концерта к Баджи подошел летчик — тот самый, который встретился по дороге.

— Мы тоже выполнили свое обещание! — тоном заговорщика сказал он ей…

Утром, придя в госпиталь, Баджи поспешила в ординаторскую, рассказала Королеву о вчерашнем дне.

— Прежде чем брать на себя такое совместительство, необходимо спросить разрешения начальства, — охладил он ее пыл. — Поглядите в зеркало, — на кого, извините меня, вы стали похожи?

Баджи посмотрела в зеркало над умывальником… Да, не слишком хороша! Щеки ввалились, под глазами темные круги, нос вытянулся.

— Конечно, я немного похудела… — признала она. — Как все…

— А ну, взвесьтесь-ка, благо весы рядом!

Баджи осторожно ступила на металлическую площадку, двинула гирьку к привычной цифре своего веса. Клювик упал вниз. Легкими толчками Баджи повела гирьку назад… Еще, еще. Аллах великий, в самом деле, какая же она стала легкая!

— С этого дня часть своего донорского пайка я буду отдавать вашей дочке. Не спорьте, сестра Баджи! У меня есть для этого достаточно оснований… — сказал Королев, бросив взгляд на весы.

В стенах комитета

Баджи взяла телефонную трубку, набрала номер. Слабый старческий голос матери Гамида сообщил, что у сына воспаление легких.

Как жаль, что Гамид болен! Огорчительно и то, что болен он именно сейчас, когда все в театре только и говорят, что репертуар пришел в упадок. Гамид своим авторитетом сумел бы многого добиться в комитете. Пора, давно пора перейти от слов к делу.

Баджи с минуту постояла у телефона, не расставаясь с трубкой, прислушиваясь к коротким сигналам. И вдруг ее осенило: а что, если ей самой пойти в комитет поговорить от своего имени и от имени тех, кто с ней согласен? А если она потерпит неудачу, — пойти еще выше! В конце концов, это ее право, ее долг: она же актриса!

В комитете Баджи быстро прошла по красной ковровой дорожке мимо ряда дверей с названиями отделов, пока наконец не очутилась у цели. Молоденькая секретарша, обменявшись с ней двумя-тремя фразами, скрылась за дверью с табличкой «Председатель комитета». Из кабинета послышался голос, показавшийся Баджи знакомым:

— Пусть войдет!

Она перешагнула порог и остановилась в изумлении: у огромного письменного стола, покрытого зеленым сукном, стоял Чингиз.

— Не ожидала?.. — спросил он, наслаждаясь ее смущением. — Доброе утро, Баджи! Счастлив видеть тебя. Проходи, пожалуйста!

С подчеркнутым радушием он протянул ей обе руки.

— Сожалею, что побеспокоила… Я пришла не к тебе… — холодно промолвила Баджи.

— Понимаю… Видишь ли, начальство наше вчера отбыло в отпуск, и я временно замещаю председателя… Да ты садись, не смущайся! — Чингиз почти силой усадил ее в кресло, а сам сел а стол. — Я слушаю тебя…

Его взгляд был полон внимания, но Баджи молчала.

— Учти, Баджи, комитет высоко ценит тебя как актрису и как человека. И не забудь, что ты сейчас находишься не просто в кабинете начальника, но и друга. Скажи откровенно: что привело тебя к нам в комитет?

— Да я и не думаю скрывать! Пришла я сюда по многим делам, между прочим и по поводу твоей пьесы.

К удивлению Баджи, лицо Чингиза сохранило спокойное внимание.

— Да, с пьесой моей получилось неладно… — со вздохом заметил он. — Теперь я признаю правоту твоих выступлений на обсуждении, на банкете, да и вообще… Но, как знаешь, человек слаб! Тогда я был охвачен честолюбием, возымел желание стать драматургом, купаться, как говорят, в лучах славы… Теперь все это — позади!.. — Он сделал жест, как бы отмахиваясь от досадного прошлого. — И мой долг — исправить свои ошибки!

Баджи слушала и не верила своим ушам: неужели это говорит Чингиз? Куда девалась его самонадеянность?

— Кстати: мы снимаем с репертуара «Наши дни», — продолжал Чингиз. — А в дальнейшем я буду счастлив помочь театру, чем только смогу… И при этом я очень рассчитываю на поддержку таких людей, как ты, как Гамид… — Чингиз назвал еще несколько актерских имен, которыми заслуженно гордился театр.

Баджи не сразу нашлась что ответить, а Чингиз между тем, нагнувшись над ящиком письменного стола, вытащил оттуда какой-то листок.

— Я тут наметил перечень будущих постановок… Пьесы Мирзы Фатали Ахундова, Джафара Джабарлы… «Фархад и Ширин»… «Отелло» и «Гамлет»… И советские русские пьесы…

— Надеюсь, ты не забыл пьесы русской классики? — спросила Баджи.

— А не перегрузим ли мы тогда репертуар театра иностранщиной?

Баджи широко раскрыла глаза… Годы назад, в гостях у Али-Сатара ей довелось как-то увидеть в его альбоме старые фотографии: Али-Сатар в роли Осипа в «Ревизоре», он же — в роли Кнурова в «Бесприданнице», в роли Луки в «На дне». Переворачивая страницы альбома, словно страницы истории родного театра, она еще тогда убедилась, сколь неразрывно связан азербайджанский театр с русской классической драматургией.

— Тебе, Чингиз, видному деятелю комитета по делам искусств, пора бы знать, что русская классика для нас — не иностранщина! — сказала она.

Чингиз спохватился:

— Ты неверно истолковала это слово — я просто обмолвился. Ну кто же, как не комитет, знает и ценит огромное значение русской передовой драматургии и вообще прогрессивное влияние русской театральной культуры в целом и так далее?

«Вообще, в целом и так далее!..»

— Гамид говорил как-то, что мечтает поставить «Грозу» Островского. Что ж, я всячески поддержу его. Он хотел бы, чтоб ты играла Катерину. И здесь спорить с ним не приходится: ну кто же более тебя достоин стать «лучом света в темном царстве»? — Чингиз засмеялся, довольный своей остротой.

Положительно, в то утро Баджи не узнавала его!..

Проводив Баджи до дверей, Чингиз вернулся к столу, вынул папиросу, но так и не закурил ее — задумался. Не сегодня-завтра, по злой иронии судьбы, придется ему собственноручно подписать приказ о снятии «Наших дней» с репертуара.

Немало унизительных минут пережил Чингиз в разговоре с Баджи, но подобно тому, как некогда легко смирился со своей неспособностью быть актером, так и теперь он не впадал в отчаяние от неудачи на стезе драматургии.

Наконец он зажег папиросу, втянул в себя дым и, увидя на зеленом сукне стола список пьес, вписал в него «Грозу». Откинувшись в кресле, он окинул взглядом богатое убранство кабинета начальника и пришел к неожиданному утешительному выводу, что руководить искусством значительно легче, чем творить самому.

Баджи тем временем спускалась по мраморным ступенькам лестницы.

«Похоже, что у Чингиза хватило ума, а может быть, хитрости, чтоб круто повернуть политику, — размышляла она. — Но, так или иначе, отныне ему придется действовать в интересах театра, искусства!.. — Она вдруг вспомнила о Гамиде. — Нужно скорей проведать беднягу, поделиться с ним новостями, обрадовать его. А затем — в театр, к товарищам!..»

Выйдя на улицу, Баджи встретилась со Скурыдиным.

— Ласкающий твой лик блистает, как заря! — с шутливым пафосом приветствовал он ее стихом классической поэзии и в то же время давал понять, что не придает значения их недавним столкновениям. Но, увидев ее холодное лицо, он перешел на прозу: — Видели вы новое начальство?.. — Скурыдин кивнул на здание комитета. — Как там выглядит наш Чингиз? Не заважничал? Я еще не видел его в председательском кресле.

— Полон новых идей и планов… Ждет помощи от друзей… Вы, наверно, к нему?

— Мы — друзья, как знаете.

— Да, в друзьях люди всегда нуждаются!.. — И, уже уходя, добавила: — В добрых друзьях, конечно!

Тяжелое ранение

Советская Армия двигалась вперед, нанося врагу сокрушительные удары.

Зимой того года полностью была снята блокада Ленинграда. Весной освобождены были Одесса, Севастополь. В разгар лета — Минск, Вильнюс, сотни и тысячи населенных пунктов. Все чаще раздавались в Москве победные салюты.

В один из знойных июльских дней к Баджи явилась Фатьма с письмом в руке.

— Не знаю, радоваться или плакать… — сказала она, протягивая письмо, а слезы так и лились по ее щекам. — Сейчас получила… Вот, прочти…

Оказывается, Абас ранен, уже две недели находится в Баку, в госпитале. Хочет повидаться с родными.

«Радоваться или плакать?.. — с болью в сердце подумала Баджи. — О, если б Саша, пусть даже тяжело раненный, появился в Баку так же, как Абас!..»

— Радоваться нужно, Фатьма-джан, радоваться! — ответила она, обнимая Фатьму. — Шив он, а раны заживут!

Да и что другое могла она сказать, если месяц назад пришло известие, что Саша убит. В семье, казалось, уже и не ждали иного, но горестный листок со словами «погиб смертью героя» обрушился на всех как неожиданный удар.

— Спасибо тебе, Баджи, за добрые слова… — сказала Фатьма, вытирая слезы. — Что ж, пойду в госпиталь, повидаю моего мальчика.

Она направилась к двери, но Баджи остановила ее.

— Я пойду с тобой! — сказала она: уж если не дано ей счастья увидеть Сашу, то хотя бы приобщиться к радости других.

А вслед за матерью попросилась и Нинель:

— И я с вами! Можно?..

Все они пришли в госпиталь. Но в палату пустили только Фатьму — мать раненого.

Дожидаясь ее, Баджи и Нинель уселись на скамье в чахлом больничном садике. Июльский зной, разморив их, не располагал к разговору, и Баджи, полузакрыв глаза, молча наблюдала за соседними скамьями, где сидели раненые в больничных халатах и пижамах, курили, играли в домино.

Вот медленно прохаживается по садовой дорожке юноша с рукой в лубке, на перевязи. За ним, втянув забинтованную голову в плечи, тяжело передвигается другой. В шлепанцах на босу ногу, опираясь на палку, ковыляет третий. Знакомая картина… Скорей пришел бы конец войне!

А вот широко шагает высокий мужчина в белом халате, в белой! шапочке, по-видимому — врач. Как он напоминает Королева!..

Не один месяц работала она бок о бок с доктором Королевым. А что знала она о нем? Порой ее тянуло поговорить с ним запросто, по душам, но всякий раз что-то удерживало ее. Она словно оказывалась перед дверью с надписью: «Посторонним вход воспрещен».

Но вот однажды во время ночного дежурства, когда канонада утихла, а госпиталь был уже погружен в сон и вызовы из палат стали редки, она и доктор разговорились.

— Мой отец родился в Белоруссии и звали его — не удивляйтесь — Гершка Кениг… — сказал Королев.

И Баджи узнала, что мальчиком лет десяти Гершка был похищен «хватунами» поставщиками малолетних рекрутов в царскую армию. Обычно похищенных обращала в православие, но Гершка, не столько из верности богу своих отцов, сколько из чувства протеста, не давал себя окрестить. Не сломили упрямца ни карцер, ни побои. Но имя и фамилию ему все же переменили в полковой канцелярии на Григория Королева — незачем будущему николаевскому солдату носить имя Гершка и фамилию Кениг.

Три десятка лучших лет своей жизни отдал Григорий Королев службе в царской армии, немолодым освободился от суровой солдатчины и женился. Как николаевский солдат, он получил право жить в столице, обосновался в Санкт-Петербурге и поступил рабочим на Путиловский завод. Проработав там четверть века, он накрепко связал себя с заводским людом, превратился из солдата в питерского пролетария и лишь на закате жизни снова взялся за оружие и у Пулковских высот сложил седую голову от пули белогвардейца.

Сына своего он давно определил в петербургскую гимназию, но окончить ее Якову не удалось — началась революция, гимназист ушел в Красную Армию, на фронт. После гражданской войны Яков поступил на медицинский факультет, стал врачом.

Баджи не стала расспрашивать, есть ли у него семья. Он сам рассказал, что женат, что есть у него дочка, ровесница Нинель.

— Они здесь, с вами? — спросила Баджи.

— Жену с дочкой и тещей война застала на даче в Белоруссии. С той поры нет от них никаких вестей, — ответил он, и лицо его потемнело…

Так было тогда в Ленинграде.

Теперь, сидя в садике рядом с Нинель и машинально вертя в руках засохшую веточку, Баджи взглянула на дочку… О чем она думает?

А думала Нинель тоже о войне, приносящей людям столько горя, о погибшем отце. Не пощадила война даже Абаску, из-за которого сидит она сейчас в этом больничном садике.

Она не очень-то дружила с черномазым подростком, не упускавшим случая дернуть ее за косу, дать тумака, бросить вслед дерзкое слово. Не в пример своим благонравным сестрам Лейле и Гюльсум, он плохо учился, с трудом переходил из класса в класс, водился с самыми отпетыми мальчишками. Она даже побаивалась и избегала его.

Но теперь Абас — раненый солдат-фронтовик, может быть даже герой! Обидно, что ее не пустили к нему в палату и приходится жариться здесь на солнце, дожидаясь, пока выйдет тетя Фатьма…

Ну вот, наконец-то!

На садовой дорожке показались Фатьма с Хабибуллой, который успел, по-видимому, пройти в палату до нее. Жестикулируя, о чем-то споря, они приблизились к скамье.

— Лежит Абасик на койке… Не может двигаться… Ноги в каком-то аппарате… — Фатьма тяжело опустилась на скамейку и принялась пересказывать услышанное от Абаса, искажая название местности, где он был ранен, и путая обстоятельства, при которых это произошло.

Хабибулла хмуро слушал, не поправляя Фатьму, — что понимает эта дура? Но стоило ей сказать, что вид у Абаса, несмотря на ранение, бодрый, как он вскипел:

— А чего стоит этот бодрый вид, если у мальчика тяжелый осколочный перелом голеней?

Баджи вспомнила: такое же ранение было у Багдасаряна, и бедняге угрожало остаться калекой на всю жизнь. Незавидна в таком случае и доля Абаса.

Но Фатьма, к удивлению Баджи, возразила Хабибулле:

— Доктор сказал, что с такими ранениями поправляются — нужно только терпеливо и упорно лечиться.

— Доктор сказал!.. — передразнил ее Хабибулла. — Эта глупая женщина не понимает, что сказал он это для того, чтоб утешить мамашу. А мне он шепнул, что положение серьезное и нужно быть готовым к худшему…

Баджи не дала ему договорить:

— А вы, Хабибулла-бек, как вижу, не делаете секрета из того, что сказано было вам на ухо, хотя доставляете этим лишние страдания матери!

— Такая мать заслуживает их!

— Не понимаю вас.

— А что тут понимать? Она в свое время восхищалась пылом мальчишки, поощряла его фантазию стать героем. Теперь пусть пожинает плоды!

— Странно слышать такое в наши дни! А вы что же, считаете, что родители не должны внушать своим детям любовь к родине?

— Патриотизм проявляется в умении заставить детей сидеть за книгой!

Вывернулся, шайтан его возьми! Ведь именно к этому призывала она сама свою дочку и даже ссылалась на правительственное постановление.

— Уж если говорить о книгах… Пристрастить сына к чтению следовало скорее вам, Хабибулла-бек, как человеку образованному. Впрочем, я помню, как вы обучали в свое время вашу супругу.

— В ту пору грамота женщине была не нужна… Так или иначе, но не я толкал сына на смерть. Теперь пусть мальчик поблагодарит свою мамашу, что ему раздробили ноги, а не голову!.. Вот, полюбуйтесь, каков… — Хабибулла бесцеремонно кивнул на раненого с забинтованной головой, присевшего на скамье напротив.

Хабибулла говорил раздраженно, зло, и Нинель, не выдержав, вставила:

— Война не бывает без раненых и убитых.

Казалось, Хабибулла только сейчас заметил ее — до того удивленным стало его лицо. Мало, что ли, Фатьмы и Баджи — так еще эта нахалка!

— А у тебя, позволь узнать, откуда взялся такой воинственный пыл? — спросил он с кривой усмешкой: только что узнала о гибели отца, а ей хоть бы что! Ни дать, с маменькой одного поля ягоды!

— Во всяком случае — не от вас! — отрезала Нинель и отвернулась.

Выходя из садика, Нинель задержала взгляд на здании госпиталя. Три этажа. Окна, окна! Интересно, где окна палаты, в которой лежит Абас?..

А Абас, проводив взглядом уходящих родителей, думал о своем. Две недели оттягивал он свидание с матерью и отцом — боялся расстроить их видом своих неподвижных ног и тем, что надолго будет прикован к больничной койке.

И вот он встретился с родными… Отец, вместо того чтобы обрадоваться, чем-то недоволен, дуется, брюзжит. Мать, хотя и рада видеть сына, расстроена, молчалива… Нет уж, в своей дивизии, на фронте, по правде говоря, куда легче!..

С предгорий Кавказа, в тумане, в снегопад, начала свой путь эта азербайджанская стрелковая дивизия. На крутом берегу Терека солдаты подняли походные кружки с вином, дали клятву водрузить красный флаг над Берлином. Отбросив врага от ворот Кавказа, дивизия вышла к Черному морю, освободила Таганрог, с боями двигалась на запад, форсировала Днепр, освобождала Одессу.

Все дальше, все дальше продвигалась дивизия на запад! А вместе с нею продвигался и молодой солдат Абас Ганджинский. Сначала — с винтовкой в руках, затем с автоматом. А теперь, увы, на госпитальной койке с газетой в руках. Он внимательно читает газеты и порой узнает кое-что и о своей дивизии — 416-й Таганрогской. Придет час, он вернется под ее знамена…

Абас вдруг вспомнил о Баджи и о ее дочке — мать сказала ему, что и они хотели его навестить. Обидно, что их не пустили в палату, интересно было бы повидаться с ними. Тетя Баджи — славная женщина, она часто давала ему контрамарки в театр. А плакса Нинелька? Сколько лет сейчас девчонке? Наверно, уже большая, лет пятнадцать. Абас улыбнулся, вспомнив, как он дергал ее за косы и с каким отчаянным визгом она убегала от него.

С кем он, Бала?

Хабибулла ошибался, когда говорил, что врач предсказывает выздоровление Абаса лишь из жалости к Фатьме. И напрасно тревожилась Баджи, считая, что Абаса постигнет печальная участь Багдасаряна.

Прав оказался опытный госпитальный врач, когда утверждал, что больные даже с более тяжелыми ранениями поправляются, если только обладают терпением и волей к выздоровлению.

А как было не иметь терпения и волн молодому солдату Советской Армии Абасу Ганджинскому? Его 416-я Таганрогская, освободив Кишинев, с боями пошла от виноградников Молдавии к холмам южной Польши и, отбрасывая оккупантов, двигалась все дальше на запад.

Трижды безропотно ложился Абас на операционный стол, терпеливо изо дня в день в физиотерапевтическом кабинете вертел на аппарате отекшими ногами, ни единым словом не перечил врачам. Наконец он поднялся с койки и, сначала на костылях, а затем с палкой, взад и вперед заковылял по госпитальному коридору. Конечно, много быстрей шагала но дорогам войны его 416-я Таганрогская стрелковая, но Абас делал все, чтоб ее догнать.

Он поправлялся, доступ к нему стал свободней, и теперь в каждый приемный день его запросто навещали родные и друзья.

Однажды отец и дед пришли к Абасу одновременно. Сидя на деревянном диване в коридоре и дожидаясь его, Хабибулла и Шамси молча косились друг на друга. Глядя на них, трудно было поверить, что в прошлом они друзья.

Но когда к ним подошел, опираясь на палку, Абас, завязался общий разговор о долгожданном втором фронте, о близкой уже победе — о том, о чем повсюду теперь толковали. По мере того как победа становилась все более ощутимой, Хабибулла все меньше и сдержанней высказывал свои мысли, все глубже прятал свои сокровенные чувства. Порой он даже похвалялся отвагой сына воина, восхищался его стремлением вернуться после госпиталя в армию.

В этот день, расхваливая Абаса перед Шамси, он зашел особенно далеко. Абас досадливо морщился, останавливал отца, но тот не унимался. А Шамси внимательно слушал и с удовольствием поддакивал Хабибулле, — какой дед не радуется, когда хорошо говорят о его внуке?

Но вдруг Шамси прервал Хабибуллу:

— Ты все только об Абасе… — в словах старика прозвучала обида за кого-то другого, не менее достойного.

Абас понял эти слова по-своему.

— Да никакой я, дедушка, не герой. Таких, как я, тысячи! — сказал он, стыдливо оглядываясь — не услышал бы кто-нибудь, как расхваливают его отец и дед.

А Хабибулла, во власти своих новых чувств, удивленно уставился на Шамси:

— Только об Абасе? А о ком же еще мне говорить?

— О ком, как не о сыне моем Бале? — воскликнул Шамси, в свою очередь удивляясь.

— Ах, вот ты о ком!.. — понял наконец Хабибулла. Что за черт! Мало того, что, поддавшись отцовским чувствам, он проявил слабость и принялся восторгаться подвигами советского солдата, он, оказывается, настроил на этот лад и старика. Следовало бы вправить мозги старому дуралею! Но здесь, в госпитале, среди раненых солдат, не место распространяться на такие темы.

Тем не менее он злобно хмыкнул:

— А сын твой Бала вовсе и не герой!

Шамси показалось, что он ослышался:

— Не герой… Как это так?..

— Не герой! — грубо подтвердил Хабибулла.

Абас с укором взглянул на отца: к чему этот нелепый спор?

А Шамси насупился.

— Твой сын — герой, а мой — нет? — спросил он с вызовом, в надежде, что Хабибулла пойдет на попятный.

Но тот уже не мог остановиться.

— Бала, твой сын, предался Гитлеру, немцам и теперь воюет в мусульманских белых частях против Красной Армии! — понизив голос, прошипел он.

Глаза Абаса широко раскрылись: что за чушь плетет отец про дядю Балу?

Очевидно, до Хабибуллы дошли какие-то слухи о Бале. Вряд ли верил он, что молодой способный советский архитектор, ведущий: большую, интересную работу, сулящую ему прекрасное будущее, мог стать предателем. Но, вопреки трезвому рассудку, неизменное восхищение Германией, давним другом «Великой Турции», заставляло Хабибуллу предполагать, что любой человек, оказавшийся в положении Балы, не мог не признать превосходства немцев, не мог не перейти на их сторону. И сейчас эти свои измышления он с легкостью выдал за факт.

Седые брови Шамси грозно сдвинулись: его сын Бала предался Гитлеру, воюет против Красной Армии?

— Ты, черные очки, поменьше врал бы! — сказал он, сжав свои большие кулаки. Он был очень стар, Шамси Шамсиев, ему в том году исполнилось восемьдесят, однако кулаки его не предвещали ничего доброго.

Хабибулла опасливо отстранился:

— Твое дело верить или не верить…

Нет, Шамси не хотел верить, не хотел слушать такое о своем сыне. Губы его дрожали от обиды за Балу, за себя.

— Ну что ж… — сказал он, тяжело вздохнув, и повернулся к Абасу: — Ты поправляйся, внучек. А я пойду… — Взявшись за палку, он поднялся с места.

— Я провожу тебя, дедушка, — предложил Абас и, в свою очередь берясь за палку, зашагал вслед за стариком.

У выхода Шамси остановился. Он тронул своей палкой палку внука и, грустно улыбнувшись, сказал на прощание:

— Старый — что малый!..

Хабибулла встретил вернувшегося Абаса с усмешкой:

— Не знал я, что ты такой почтительный внук! — Он чувствовал, что сын осуждает его.

— А я, извини меня, не знал, что ты такой жестокий!.. — Лицо Абаса было сумрачно. — Ты что же, прикажешь мне не уважать деда? — спросил он резко.

— Он — отец твоей матери, не спорю… Но достаточно ли этого для уважения? Неграмотный лавочник, невежественный человек, слепая жертва мошенника Балых-аги!.. О, был бы жив твой дед Бахрам-бек — да пребудет он вечно в раю! — его-то ты должен был бы уважать по его делам, не мог бы не гордиться им! Убили его елисаветпольские мужики, мерзавцы!

— Я не знал покойного деда, возможно, он был достоин уважения. Странно, однако… За что же убили его крестьяне?

— За что? — с яростью вскинулся Хабибулла. — За то, что твой дед хотел, чтоб его земля была его землей и чтоб после его смерти навечно владели ею его дети и внуки и оставались бы беками-землевладельцами! — одним духом, захлебываясь, выпалил Хабибулла. — Пора понять это тебе, внуку Бахрам-бека, да пребудет он в раю! Не маленький ты уже, слава аллаху, — солдат!

Хабибулла закашлялся, платком вытер пот со лба. Абас дал ему успокоиться, потом сказал негромко, но решительно:

— Я не верю, что дядя Бала предался немцам!

— Задолбил ты: дядя Бала, дядя Бала!.. — хрипло произнес Хабибулла. — А он и дядей-то тебе едва приходится: матери твоей он ведь не родной брат, а сводный, от этой деревенщины Ругя. Как говорится у русских: седьмая вода на киселе!

Абас стоял на своем:

— Дело не в том, седьмая или восьмая вода, а в том, что человека зря обвиняют в измене родине!

— Зря или не зря — увидим!

— Увидим!..

Так спорили между собой отец и сын, сидя на деревянном диване в коридоре госпиталя, а Шамси тем временем неторопливо шагал к дому.

«Зачем Бала уйдет к немцам воевать против русских?» — рассуждал он. И так как дорога к дому была дальняя, то времени у Шамси хватало, чтоб поразмыслить об этом обстоятельней.

В самом деле… Его сын Бала детство и юность при жил в Баку в соседстве с русскими, с армянами, с евреями, — а что плохого видел он от них?.. Бала мусульманин, а они неверные? Правильно. Но по правде сказать, не слишком-то верит сын в аллаха и в пророка Магомета, как и многие русские — в своего Иисуса, а евреи — в своего Моисея. А если б даже и верил, то немцы, как известно, — тоже неверные… Русские пьют водку? Но теперь и Бала в компании не отказывается от рюмки… Русские женщины ходят с открытым лицом? А поглядите на азербайджанок — многие давно забыли чадру. Вот разве что Ана-ханум по сей день прячет свои морщины да кости, чтоб не пленился ими, упаси аллах, какой-нибудь мужчина…

— Нет никаких причин у Балы, чтоб перейти к немцам и воевать против русских! — убежденно проговорил Шамси, подходя к воротам Крепости. — Врут, бесстыдно врут черные очки!

«Есть такие люди»

Баджи заглянула в окошко к администратору кино.

— А где Фатьма-ханум? — спросила она, увидя незнакомое мужское лицо там, где обычно ее встречала приветливая улыбка Фатьмы.

— Уже неделя, как она на бюллетене — простудилась, наверно, — донеслось в ответ. — Сидишь тут в духоте, а за спиной у тебя то и дело отворяют двери — сквозняки… Вы, может быть, хотите посмотреть картину?

— Спасибо… — По тону спросившего Баджи поняла, что тот знает, кто она. — Сперва я, пожалуй, навещу Фатьму-ханум, а там видно будет.

У Фатьмы Баджи, к своему удивлению, застала Хабибуллу. Дымя папиросой, он нервно шагал из конца в конец стеклянной галереи. Поймав удивленный взгляд Баджи, он, словно оправдываясь, стал объяснять, что привело его сюда. У Фатьмы гнойный плеврит, есть угроза отека легких, неладно и с сердцем. Что станет с дочками, если они лишатся матери?

Не успела Баджи толком расспросить о больной, как из комнаты вышел врач, а за ним Лейла и Гюльсум. Вид у обеих был расстроенный, глаза — полны слез.

— Не могу вас порадовать — положение весьма тяжелое, — сказал врач.

— Мы, доктор, сделаем все, что в наших силах, только бы помочь ей. Скажите, что предпринять? — взволнованно спросил Хабибулла.

— Радикальное действие в таких случаях оказывает пенициллин. Но… — врач вздохнул. — Я даже не выписал рецепта — в аптеках пенициллина, к сожалению, не найти.

— А где же в таком случае можно его достать? — спросила Баджи.

Врач пожал плечами, но, видя вокруг себя взволнованные лица, понизив голос, ответил:

— Есть такие люди, у которых вы могли бы его приобрести… В частном порядке. Поищите энергичней… Только никому не говорите, кто вам это посоветовал.

Дверь за врачом закрылась, и все молча переглянулись. «Есть такие люди…» А кто их знает, где эти люди, как их разыскать? На кого он намекает?

— Я достану лекарство! — воскликнул Хабибулла и решительно взялся за свою поношенную шляпу.

А через час на столике у постели больной лежала коробка с пенициллином и ампулы с новокаином…

Спустя несколько дней наступил кризис, и Фатьма, хоть похудевшая и осунувшаяся, была вне опасности.

Зайдя к больной, Баджи снова застала у нее Хабибуллу. Он разгуливал по галерее с гордым видом спасителя и благодетеля, пускал изо рта густые кольца табачного дыма.

«Вот ты, Баджи, в моем отношении к Фатьме всегда видишь только дурное. А что, скажи по совести, стало бы с ней, не достань я пенициллина?» — казалось, говорил весь его вид.

В данную минуту спорить было не к чему, Баджи готова была простить Хабибулле не только эти самодовольные взгляды и нагловатую позу. Она поймала себя на том, что даже склонна поверить в его глубоко затаенное, но доброе чувство к Фатьме.

О, как было б прекрасно, если б такие надежды осуществлялись, а вера в человека не обманывала нас!

Выйдя на улицу, Баджи вдруг вспомнила о Телли… Что это с той происходит? Вся труппа радостно настроена — обновился репертуар, выздоровел, вернулся к работе Гамид. Актеры, художник, композитор полны энергии, готовятся к постановке «Грозы». Оживилась вся творческая жизнь. А Телли вот уже несколько дней не видно в театре. Ходят слухи, будто бедняжка впала в меланхолию. Проведать ее, что ли?

— Ну и дымище у тебя здесь! — покривилась Баджи войдя в квартиру Телли, и тут же растворила окна.

Кругом царил беспорядок. На столе немытая посуда, остатки еды. На стульях — разбросана одежда. Хозяйка полулежала на диване с папиросой во рту, непричесанная, в небрежно накинутом халате.

Свежий воздух ворвался в комнату, и Телли, запахнув халат, раздраженно крикнула:

— Холодно, сейчас же закрой!

Не обращая внимания на окрик, Баджи подошла к дивану, подняла с полу затрепанную книгу.

— Замечательная книга, ее дала мне почитать одна интеллигентная старушка! — сказала Телли с важностью: Баджи постоянно корит ее, что она мало читает, а вот — пожалуйста!

— Вербицкая… — прочла Баджи и пошутила: — Под ногами у тебя «Ключи счастья», а ты, я вижу, — в меланхолии?

— А чего мне радоваться?

— У тебя неприятности?

— Вроде этого… Как будто сама не знаешь… В театре у нас все перевернулось вверх дном — какая-то чертова генеральная уборка! А хороших ролей для себя я что-то не предвижу.

— Все тоскуешь по Зумруд?

— Тебе-то — Катерине — хорошо! — вскинулась Телли. — В театре все только и заняты «Грозой». А для меня роли не нашлось! Мне эта «Гроза» грозит творческой смертью! — с грустной ухмылкой сострила она и отвернулась. Похоже было, что она вот-вот заплачет.

Да, Телли в тот день была явно не в духе. Но Баджи не собиралась потворствовать ей.

— «Тебе», «мне»… У тебя все только — «для тебя»! Самое главное — быть на сцене! А все остальное — постановка, ансамбль, репертуар — все это фон, не больше.

— О репертуаре пусть голова болит у комитетского начальства — они за то и получают хорошую зарплату, чтоб не прошляпить, как случилось с «Нашими днями»!

— Однако когда дело касается тебя, ты проявляешь к репертуару интерес!

— Что ж, это вполне естественно!.. — Телли вдруг соскочила с дивана. — Пойми ты наконец: у нас с тобою разные точки зрения на театр, на людей, на жизнь, на все!

— Да, с этим нельзя не согласиться!

Успокоившись, Телли продолжала свое:

— Взять, скажем, Хабибуллу-бека. Ты, Баджи, издавна его не выносишь, презираешь. А я всегда была о нем неплохого мнения. И что же мы видим? Не он ли буквально спас свою бывшую супругу от смерти?

— Он достал ей пенициллин, — подтвердила Баджи,

— Кстати, о пенициллине… — Телли осеклась, лицо ее приняло загадочное выражение. — Знаешь, где Хабибулла-бек достал пенициллин?

— Не до того нам тогда было, чтоб спрашивать об этом. Одно могу сказать: честь и хвала ему, что достал спасительное лекарство.

— В том-то и дело, что честь и хвала не только ему одному!

— А кому же еще?

Теперь на лице Телли отразилась внутренняя борьба: не терпелось высказать то, что могло бы поднять ее в глазах Баджи, но боязно было довериться.

— Обещаешь держать язык за зубами?

— Да говори же — кому?

Понизив голос, Телли решилась:

— Представь себе — моему Мовсуму!

— Твоему Мовсуму?.. — Баджи вспомнила: «Есть такие люди…» Так вот, значит, чем занимается избранник Телли! Колесит из города в город — Тбилиси, Москва, Ташкент… — Вот уж не думала я, что друг твой способен на такие дела, — сказала она, осуждающе покачивая головой.

— Я не вмешиваюсь в дела Мовсума! А вообще-то, что плохого, если, бывая в командировках в разных городах, он иной раз привозит лекарства? Ведь он снабжает этими лекарствами больных людей, иногда даже спасает им жизнь, как твоей сестре длинноносой, к слову сказать.

— Но ведь он зарабатывает на страданиях больных людей!

— А любой врач? И почему это Мовсум обязан даром делать добро чужим людям?

— Но это — спекуляция!

Телли уже кляла себя за длинный язык.

— Поверь мне, Мовсум не взял ни одной копейки с Хабибуллы-бека!

— Странно…

— Он знал, что у Хабибуллы-бека нет денег на такое дорогое лекарство.

— Что же толкнуло его на такой бескорыстный, благородный поступок? — с иронией спросила Баджи.

Телли пришла в ярость.

— Что толкнуло?.. — переспросила она, прищурив глаза. — Доброе сердце Мовсума — вот что заставило его так поступить! Доброе сердце — понятно? И не думай, святоша, что только ты одна имеешь право на благородные и бескорыстные поступки!

Большой салют

Не впервые радовали бакинцев залпы салютов, но никогда еще не радовали так, как в этот теплый майский вечер. Победа! Конец, конец войне!

Люди высыпали на улицу, людской поток заполнил приморский бульвар, где на длинной асфальтовой ленте столпились тысячи горожан, чтоб лучше слышать победный гром орудий, лучше видеть радужные огни фейерверка, яркими вспышками озаряющего вечернее южное небо.

Никому не сиделось в четырех стенах — вот разве что Ана-ханум не сочла события достойными того, чтобы ради них покинуть свое жилище.

— Давно пора безобразникам опомниться — перестать кровенить друг друга, как кочи! — сказала она, услышав от Шамси о мире. А узнав о предстоящем салюте, ядовито заметила: — Сегодня с бульвара постреляют холостыми, а завтра дураки снова примутся за свое!

— Сама ты дура! — бросил Шамси в ответ и, хлопнув дверью, вышел из дому.

Опираясь на палку, медленно, шаг за шагом, спускался он к морю. Его обгонял шумный веселый народ, спешивший к бульвару, и Шамси, слегка наклоняясь вперед и прикладывая ладонь к уху, вслушивался в оживленные голоса.

И странно: хотя сам он не проронил ни слова, ему казалось, что в этом хоре голосов слышит он и свой голос. Конец войне! Сколько горя она принесла… Сын Бала пропал без вести, а пакостник Хабибулла клевещет на него, болтает, что ему, паршивцу, вздумается. Внук Абас пролил свою молодую кровь и чуть не остался калекой… Повоевали — хватит: всему на свете есть время и мера. На кой шайтан нужна она, эта вражда между народами, если даже перепадает от нее кое-кому лакомый кусочек? Взять, к примеру, Балых-агу: немало рубликов вытянул он из наших карманов!

Так думал Шамси, и этот теплый майский вечер казался ему зарей новой жизни, быть может предвестием встречи с сыном. Он приостановился на минуту подле цветущего ярко-розового олеандра, чтоб прочувствовать всю сладость этой мысли. Вокруг люди смеялись, пели, танцевали, отовсюду доносились звуки тара и бубна.

Да, всем стало радостно! Видно, сам аллах с горних высот своих узрел, что чаша страданий людских переполнилась, что пришла пора послать на землю мир и счастье!

Салют… И в прежние времена, бывало, в канун новруза раздавались выстрелы в честь наступающего Нового года и огни в небе доводилось видеть Шамси в те давние дни, когда он в канун праздника взбирался на плоскую крышу своего дома и разводил там костер, а небо нырялом, отсветами от таких же костров с крыш соседних домов.

Правда, те жидкие выстрелы из револьверов и даже из берданок не сравнить с громом сегодняшнего салюта, а пламя тогдашних костров — не больше, чем пламя свечи в сравнении с ярким сегодняшним фейерверком. И однако, дивился Шамси не только тому, что слышал и видел он сейчас вокруг себя.

Удивляло, заставляло задумываться и другое. В ту далекую пору был у него свой дом, свой магазин, деньги. Почему же сегодняшнее торжество кажется ему радостнее и величественнее, чем светлый праздник новруза тех дней, когда он, Шамси, был богат и жил по закону отцов и дедов?..

Так размышлял Шамси, а в это время его бывший зять и друг Хабибулла сновал с пасмурным лицом неподалеку, где то в аллеях того же бульвара.

Человеку не нужно быть семи пядей ко лбу, чтоб понять: мир лучше войны. Как все люди, понимал это и Хабибулла: не будь мира, его родному сыну грозила бы опасность вновь оказаться в огне войны.

Но понимал Хабибулла также, что мир, который сейчас воцарился на всей земле, будет здесь миром во славу той жизни, которая ненавистна ему, Хабибулле-беку Ганджинскому. Как же мог он испытывать те чувства, какими были полны люди, заполнившие приморский бульвар в этот праздничный майский вечер? И мог ли он любоваться красотой огней, рассыпанных на черном небе, и зыбким их отблеском на морских волнах?

Он сновал в толпе, высматривая знакомого человека, родную душу, любого, кто мог бы отвлечь его от невеселых дум.

Вдруг он увидел Телли и Мовсума Садыховича. Вряд ли поймет его эта пара, вряд ли рассеет его печаль. Они не заметили Хабибуллу, и он, со стороны, как соглядатай, долго следил за ними, стараясь разгадать, что скрывается за их оживленными улыбками.

«Эта, с челкой, не пропадет в любой обстановке, найдет себе теплое местечко! А этот вояжер — неужели не понимает, что ждет его в ближайшем будущем? На пенициллине-то без войны далеко не уедешь — тогда хоть ложками его глотай!» — думал Хабибулла со злобой. Он вздернул голову и прошел мимо, сделав вид, что не замечает ни Телли, ни ее друга…

Одиночек, подобных Шамси, или таких, как Хабибулла, считающих, что в этот вечер не с любым человеком найдешь общий язык, немного. В большинстве — пары, как Телли с Мовсумом Садыховичем, или компании. Можно встретить и целые семьи — отцы и дети гуляют, взявшись за руки, словно говоря: отныне война не нарушит единства и счастья семьи.

Здесь и Баджи с дочкой и со свекровью. Здесь и Фатьма с дочерьми и с сыном. Недавно Абас выписался из госпиталя и живет сейчас у матери.

На скрещении двух аллей, у кустов олеандра, ярко-розовых даже в свете вечерних огней, обе семьи встречаются. Поздравления с победой, объятия, поцелуи!

Стоя в стороне, Абас добродушно, чуть снисходительно улыбается: похоже, что женским излияниям не будет конца! Он слегка опирается на палку, хотя нужда в этом почти отпала, но палка как бы поясняет, почему он, боец 416-й Таганрогской Краснознаменной стрелковой дивизии, встретил и празднует победу на ровных асфальтовых дорожках бакинского бульвара, а не там, у изрытых снарядами фронтовых дорог…

А вот по бульвару шествуют приятели — Чингиз и Скурыдин. Оба сильно навеселе. Завидев Баджи, они направляются к ней.

— Мир, Баджи-джан, наконец-то мир! — провозглашает Чингиз с таким облегчением, словно он всю войну провел на фронте и наконец дождался вожделенного часа.

Он лезет к Баджи с объятиями, она упирается ему в грудь, стараясь сдержать его пьяный порыв. Но он настойчив, и она пытается отделаться от него шуткой:

— Берегись, Чингиз: я расскажу твоей жене!

— Что для меня жена в сравнении с тобой?

— В таком случае придется пожаловаться твоему уважаемому тестю!

— А ну его к черту! Толку от него все равно что от козла молока! — Чингиз поворачивается к Скурыдину. — Верно, Андрюша? — Очевидно, он имеет в виду неудачу с пьесой. — Я знаю, Баджи, ты меня не любишь, не уважаешь, всегда принимаешь в штыки все мои начинания, но я все равно — твой друг!

Скурыдин ведет себя сдержанней:

— Я рад подтвердить, что Чингиз вас очень уважает, он неоднократно говорил мне об этом. Что же до наших с вами творческих споров, так ведь они, в конце концов, пошли на пользу общему делу! Забудем о них в этот великий день и будем друзьями!

Ободренный словами Скурыдина, Чингиз предпринимает новое наступление:

— Неужели, Баджи-джан, не разрешишь мне в этот великий день обнять тебя и по-дружески расцеловать?

Да, поистине велик сегодняшний день, и не к чему упрямиться, строить из себя недотрогу из-за такого пустяка. И, превозмогай неприязнь, Баджи подставляет Чингизу щеку:

— Шайтан с тобой целуй!

Чингиз осклабился и, обняв Баджи, осторожно коснулся губами ее щеки:

— Спасибо!

Скурыдин захлопал в ладоши. Отвесив почтительный поклон, он потянул за собой не в меру разнежившегося Чингиза…

Приятели долго слонялись но бульвару. В кипарисовой аллее они встретили Хабибуллу.

— Присоединяйтесь, старик, к нашему обществу! — воскликнул Чингиз, фамильярно подхватив под руку одиноко шагавшего Хабибуллу. — Не пожалеете!

— Не могу… — буркнул Хабибулла, пытаясь высвободиться. — Спешу по делу.

— Мы видели, как вы спешите! — Чингиз довольно метко изобразил унылую фигуру и вялую походку Хабибуллы. — Правильно я показываю, Андрюша?

— В самом деле, Хабибулла-бек, почему бы вам не разделить с нами компанию? — сказал в ответ Скурыдин. — Мы с вами обычно находили весьма интересные темы для беседы… Тем более что наши встречи, вероятно, скоро прекратятся… — добавил он.

— А что так? — встревожился Хабибулла.

— Собираюсь в недалеком будущем покинуть Азербайджан.

— В какие же края собираетесь, если не секрет?

— Пора домой, в Россию, — куда же еще?

— А здесь — обижают вас, что ли?

— Что вы, Хабибулла-бек, что вы! Азербайджанцы исключительно славный и гостеприимный народ!

— Так что же заставляет вас уехать?

— В гостях хорошо, а дома лучше! Как говорят турки: гость ест не то, на что рассчитывал, а то, чем его угощают!

Хабибулла нахмурился. Не то, на что рассчитывал?.. Хорош, оказывается, этот ученый востоковед!

— Есть и другая турецкая поговорка насчет гостей: как только брюхо насытит — глаза на дверь смотрят! — сказал он с неожиданной грубостью.

Скурыдин собрался было ответить, но Чингиз, видя, что разговор принимает опасный оборот, опередил его:

— Да хватит вам, друзья! В такой чудесный день можно было б найти более приятные темы — вино, женщины!

Хабибулла взял себя в руки.

— Первой теме ты уже отдал немалую дань! — ухмыльнулся он, смягчаясь. — Что ж до второй… Я видел здесь на бульваре нашу Телли с ее спекулянтом.

— Вам, старик, повезло больше, чем мне, хотя я и встретил тут целую шестерку знакомых дам!

— Какую шестерку? — не понял Хабибулла.

— Прекрасную Баджи с ее девчонкой и старухой свекровью… — Чингиз загнул три пальца. — Вашу бывшую супругу Фатьму с вашими двумя дочками — еще три. Вот и получается шесть знакомых дам!.. Да, чуть не забыл: с ними был один весьма приятный молодой человек — не кто иной, как ваш сын Абас!

Лицо Хабибуллы на миг прояснилось. Какая радость, что Абас смог преодолеть дорогу от дома до бульвара! Обидно только, что не хватило у мальчишки ума показаться в этот день перед людьми рядом с отцом.

— Мои родственнички не жалуют меня своим обществом даже в праздник Победы! — сказал он, и лицо его снова стало мрачным.

— Не огорчайтесь, Хабибулла-бек! — Чингиз похлопал его по плечу. — Давайте поговорим о чем-нибудь более веселом, чем родственники! Кого из друзей вы видели на бульваре?

— Я же сказал, что встретил Телли! Идет со своим Мовсумом Садыховичем, как законная жена, задрав голову, никого и ничего не стыдясь. Нашла кем гордиться!

Чингиз погрозил пальцем:

— А вы, бывший донжуан, как видно, приревновали вашу старую любовь?

— Точнее сказать — постаревшую! — съязвил Хабибулла. Телли, если не ошибаюсь, сорок, а ведь я-то помню ее, когда ей было двадцать с небольшим… — Глаза Хабибуллы блеснули. — Чудесная она была тогда!.. Нам с тобой, Чингиз, есть о чем вспомнить!

Скурыдин, довольный, что разговор принял мирное направление, заметил:

— Она еще и теперь недурна, что называется — женщина в расцвете! Веселый, легкий характер!

Чингиз и Хабибулла самодовольно рассмеялись…

Шестерка дам и весьма приятный молодой человек, как выразился Чингиз, приближались понемногу к перекрестку. Стали прощаться, но Фатьма, видя, как оживленно толкуют о чем-то Абас и Нинель, сказала сыну:

— Может быть, хочешь проводить Нинель до дому?

— Если Баджи-ханум разрешит, — учтиво поклонился Абас.

Баджи не слишком обрадовалась предложению Фатьмы. Но какие, собственно, основания обижать парня отказом?

— Не только разрешаю, но буду рада, если зайдешь к нам, — ты ведь в последний раз был у нас еще до войны, — любезно ответила она Абасу.

Не успела Баджи вернуться домой, как принесли телеграмму… Милый, славный Яков Григорьевич — вспомнил, поздравил сестру Баджи с победой, добавил радости и итог прекрасный день! Нужно немедленно ответить.

Перо легко скользнуло по бумаге, и Баджи, одобрительно улыбаясь, думала: не телеграмма, а целое послание! Но, пробежав написанное, она заколебалась: не многословно ли и, еще того хуже, не назойливо ли? Бывает ведь, что написанное от души истолковывается по-иному.

В соседней комнате, через полуоткрытую дверь, Баджи видела тетю Марию. Та сидела за столом, перебирала какие-то бумаги, фотографии. Баджи знала: это — Сашины карточки.

В который-то раз рассматривает их тетя Мария! На одной — Саша, совсем малыш, гордо восседает на деревянной лошадке. На другой — он со школьным ранцем за плечами. Есть и такая, где Саша уже взрослый — в остроконечном красноармейском шлеме времен гражданской войны. И еще одна — в форме командира со «шпалой» в петлице.

Баджи показалось, что тетя Мария плачет — тихо, украдкой, чтобы никто в доме не заметил. Сердце Баджи наполнилось печалью, захотелось подойти к тете Марии, обнять, утешить, как уже не раз поступала она в такие минуты. Но что-то удержало ее. Не лучше ли сделать вид, что не замечаешь этих слез, и оставить мать наедине с воспоминаниями о сыне?..

Баджи тяжело вздохнула, перевела взгляд на дверь, ведущую на балкон.

Там, опершись на перила, стояли Нинель и Абас, смотрели на залитый праздничными огнями город, о чем-то горячо беседовали. Дверь на балкон была раскрыта, и по обрывкам фраз было ясно, что им хорошо и интересно вдвоем.

Правда, Абас жаловался Нинель на свою неудачливость: не пришлось ему форсировать Одер, брать штурмом Кюстрин, не добрался он, солдат, до Бранденбургских ворот. Не в Берлине, а здесь, в Баку, окончилась для него война.

— Все равно, ты — молодец! — убежденно воскликнула Нинель, коснувшись пальцем медали на его груди. — Признаться, я тебя когда-то терпеть не могла, даже боялась! Надеюсь, теперь не будешь дергать меня за косы, как тогда, в детстве? — спросила она чуть кокетливо.

— Не смогу, если б и захотел! — в тон ответил Абас. — Со дня на день жду приказа вернуться в свою часть, в Германию.

— Но ведь война окончена!

— Окончена, да не совсем.

Помолчав, Нинель спросила:

— А долго пробудешь там, в Германии?

— Кто, кроме бога и начальства, знает о таких вещах? А бывает, что даже бог и начальство не знают! Видя, что Нинель приуныла, Абас добавил: — Я тебе обо всем напишу, как только прибуду в часть.

Последняя фраза заставила Баджи насторожиться. Не к чему вести им переписку! Невысокого роста, худощавый, с усиками и маленькими руками, Абас напоминал ей былого Хабибуллу. Это сходство вызывало в Баджи неприязнь к Абасу, которую не могли рассеять медали, украшавшие его мальчишескую грудь.

Но почему? Вот ведь Лейла и Гюльсум — тоже дети Хабибуллы, а к ним она полна добрых чувств, хочет, чтоб Нинель дружила с этими славными девушками. Но еще больше удивляло Баджи то, что ведь и мальчику Абасу она некогда симпатизировала, несмотря на его озорство и школьные двойки, ласкала его, угощала сладостями, дарила игрушки.

И вдруг кольнула мысль: а может быть, дело вовсе не в Абасе, а в Нинель? Дочь становится взрослой, отходит от нее. Да, наверно, так оно и есть!

Скомкав исписанный листок, Баджи вырвала из блокнота другой и решительно набросала:

«Спасибо внимание Поздравляем победой Сестра Баджи Нинель».

Сухо, конечно, стандартно, и совсем не так, как хотелось, когда она бралась за перо. И все же — может быть, так оно лучше…

Отогнав печальные мысли, пересилив себя, Баджи позвала Нинель и Абаса в комнату: он, что ни говори, — гость! Вошла тетя Мария, неся на блюде благоухающий пирог, испеченный в честь праздника.

— Как здоровье Хабибуллы-бека? — спросила Баджи Абаса. — Что-то давно не вижу я его.

— Здоровье у него пошаливает… Стареет отец… — Абас развел своими маленькими ручками, совсем как Хабибулла.

— Ну, ему еще далеко до старости!

— Как сказать…

— Сколько лет отцу?

— Шестьдесят.

— Я думала, меньше…

Разговорите клеился, и по возникшему молчанию Баджи поняла, что Абас знает цену ее пустых расспросов об отце. В таком случае — хватит! Сердце не скатерть: перед каждым не расстелешь.

Нинель подошла к столику, машинально прочла текст телеграммы.

— Это нужно отправить в ответ на поздравление доктора Королева, — поспешила объяснить Баджи. — Спустись на почту и отправь.

Почта находилась в двух шагах от дома, но Нинель медлила. Может быть, вспомнила отца — горько в такой день посылать поздравления от матери постороннему мужчине. Или просто не хотелось расставаться с Абасом?

— Я отправлю завтра утром, — сказала Нинель.

— Это телеграмма Якову Григорьевичу! — произнесла Баджи с таким выражением, словно имя и отчество доктора Королева исключало всякое промедление. — Ты забыла, как много он сделал для тебя, для меня, для раненых — таких вот, каким был Абас?

В разговор вмешалась тетя Мария:

— Сбегай, внученька, отправь! Абас пойдет с тобой.

Почувствовала ли она, как важно для Баджи отправить телеграмму Королеву? Сумела ли понять внучку?

Нинель послушно взяла листок, сунула в карман. Минуту спустя, с балкона, Баджи видела, как две быстрые молодые фигуры пересекли улицу, направились к зданию почты.

Часть вторая