Младшая сестра — страница 2 из 15

Крепость

Отец сказал правду

Баджи сидит на мягком ковре, ест из миски бараний суп.

Справа от Баджи — Ана-ханум, старшая жена Шамси, со своей дочкой Фатьмой, девочкой на год старше Баджи. Слева — Ругя, младшая жена, со своим трехлетним сынишкой Балой. Жены и дети наблюдают, как гостья ест. Так наблюдают обычно за появившимся в доме новым животным — собакой, кошкой.

Поев, Баджи вытирает мякишем хлеба стенки и дно миски. Хорошо накормила ее Ана-ханум, вот бы так каждый день!

— Вымой посуду! — говорит старшая жена, едва Баджи успевает проглотить сочный мякиш.

Из окон стеклянной галереи, нависающей над крохотным квадратным двориком, домочадцы наблюдают, как подле сточной ямы гостья моет посуду.

— Всегда будешь мыть! — объявляет Ана-ханум.

Слышится стук.

Входная дверь в домах Крепости ведет обычно во дворик, через который проходят в дом. Стучат в дверь дверным молотком, колотушкой.

— Спроси — кто? — кричит Ана-ханум из окна: не в обычаях Крепости каждому открывать двери.



Баджи через дверь спрашивает:

— Кто там?

— Таги, — отвечают за дверью.

— Таги! — передает Баджи старшей жене.

— Отопри! — разрешает Ана-ханум.

В полутьме Баджи долго возится со щеколдой.

— Это ты, Баджи! — улыбается Таги, входя в низкую дверь, но Баджи не удостаивает его ответом: она племянница Шамси, ковроторговца.

Таги послан сюда из магазина — за обедом. Он недолго задерживается и уходит с двумя горшочками в руках.

— Запри, Баджи! — приказывает старшая жена и, слыша звук хлопнувшей щеколды, добавляет: — Всегда будешь отпирать и запирать дверь. Только сначала спрашивай: «кто там?» и беги докладывать дяде или мне.

Отпирать и запирать дверь?

Сколько раз, глядя на отца, стоящего у ворот, мечтала Баджи быть на его месте. И вот она сама, как отец, будет теперь отпирать и запирать дверь. Добрая, видать, женщина старшая жена!..

Ана-ханум водит Баджи по комнатам. Глаза Баджи широко раскрыты: ковры, зеркала, на потолке нарисованы картины. Красиво!

Особенно нравится Баджи комната для гостей, убранная на персидский манер, четырьмя коврами: от входа расстилается большой широкий ковер, по бокам тянутся две узкие дорожки, одинаковые по узору и цвету, а поперек этих трех ковров у стены, противоположной входу, постлан небольшой, так называемый главный ковер, место для почетных гостей. Эти четыре ковра представляют собой карабахский «даста́» — единый по стилю ковровый комплект.

— Каждый день будешь чистить эти ковры, — говорит Ана-ханум. — А другие, на которые укажу, засыплешь махоркой, чтоб моль не съела, и снесешь в кладовую. И зеркала будешь вытирать каждый день, и обметать стены и потолок. Дядя любит, когда в комнате чисто. Понятно?

Баджи кивает головой.

— А без дела в его комнату не ходи, — добавляет Ана-ханум.

Чистя ковры, Баджи разглядывает их сложные узоры, гладит рукой нежный ворс. Да, не сравнить эти ковры с выцветшим рваным паласом, едва прикрывавшим щелистый пол в доме отца!

Вытирая зеркала, Баджи развлекается: надувает пузырем щеки, шевелит ушами, тянет к носу язык. Смешно! Разве можно сравнить эти большие сверкающие зеркала с тусклым зеркальцем матери?

Обметая стены и потолок длинной щеткой, тоже можно хорошо позабавиться: похлопать щеткой по толстым задам гурий, потрогать их распущенные длинные полосы. Эти стены, покрытые масляной краской, этот разрисованный потолок — разве можно сравнить их с сырыми стенами, с прокопченным потолком в доме отца?

Спасибо Ана-ханум, что позволила убирать комнаты!..

— Ты уже взрослая, — говорит Ана-ханум, роясь в сундуке. — Некрасиво ходить раскрытой, как лошадь. Крепость — это не Черный город, народ здесь приличный. Я подарю тебе чадру. Какую хочешь — белую или зеленую?

— Зеленую! — отвечает Баджи, и в лицо ей летит лоскут зеленого ситца, выцветшая чадренка с плеч Фатьмы.

Баджи набрасывает на себя чадру, смотрится в зеркало. Хорошо! Совсем как взрослая! Добрая, очень добрая женщина Ана-ханум: нарядила ее в зеленую чадру…

— Спать будешь на галерее, скоро весна, — говорит Ана-ханум, снабжал Баджи подстилкой.

— Мягкая! — говорит Баджи, щупая подстилку.

Вечером, глядя в окно галереи на звездное небо,

Баджи размышляет о своей жизни.

Сытно, красиво, приятно живется ей в доме дяди. Аллах великий! Вечный рай и блаженство да будут с отцом за то, что дал он ей такого дядю!

Ковроторговец

Месяц прожила Баджи в доме Шамси, а он ни разу с ней не говорил. Он даже не замечал ее, смотрел как сквозь стекло.

Кем была Баджи? Девчонкой-сиротой, бедной родственницей, взятой им в дом из милости, по доброте сердца.

А кем был Шамси? Вторым отцом, владельцем дома, ковроторговцем.

— Что такое ковер для мусульманина? — любил рассуждать Шамси вслух, перед другими людьми, или про себя. — Совсем не то, что для иноверца — русского, скажем, или немца, англичанина, американца!

Сам он, правда, не общался с немцами, англичанами, американцами и даже не представлял себе, где эти народы живут: лет пять назад впервые в жизни увидел он географическую карту в древней арабской книге, подаренной ему муллой Абдул-Фатахом. Но от агентов но закупке ковров, обивавших пороги магазинов, он знал, что народы эти любят ковры, хоть и используют их лишь как украшение жилища.

Разве только украшением служит ковер для мусульманина? Нет, разумеется, нет! Для мусульманина ковер — преданный спутник жизни, испытанный друг.

Еще до восхода солнца, когда слышны лишь голоса муэдзинов с минаретов мечетей, правоверный совершает на ковре свою первую молитву. На ковре совершаются трапеза и торговые сделки. На ковре ведет хозяин достойную беседу с почетным гостем и весело болтает с другом. На ковре, в одиночестве, с трубкой в зубах, предается он своим тайным мечтам и на ковре же совершает он последнюю, пятую молитву перед сном.

В пути ковер служит «мафрашем» — вместительным дорожным мешком для одежды и пищи, при верховой езде — «хурджином» — переметной сумой. Безворсовые ковры образуют крыши кибиток и арб, защищая кочевников от непогоды, ветра и дождя. Тяжелые ковры с высоким ворсом необходимы в холодных жилищах, чтобы прикрыть земляной пол и сберечь тепло. Из ковровой ткани делают изящные мешки для хлеба и сумки для различных нужд.

Да разве можно перечислить все случаи жизни, где ковер является другом мусульманину? Беспокойным дитятей ползает мусульманин по шелковистой глади ковра в младенческие годы и седым стариком, вытянувшись, находит на нем вечный покой.

При всем этом ковер остается радостью для глаз, особой утехой для знатоков, к числу которых Шамси справедливо причислял и себя.

В комнате, полной ковров, Шамси с одного взгляда распознавал персидский ковер — по нежности красок, изяществу узора. Слепым нужно быть, казалось Шамси, чтобы вмиг не отличить, скажем, казахские ковры, пушистые и блестящие, от текинских — плотных и матовых. Он с легкостью определял на глаз размер ковра в персидских аршинах и число узелков в квадрате, густотканность ковра. И хотя принято было считать, что персидский ковер, как говорится, «шах ковров», Шамси не меньше ценил красоту отечественных изделий. Взять, к примеру, кубинский ковер из селения Чичи, где ткали тонкий узор-крошку, или из селения Пиребедиль, где узор составлялся из очертаний цветов, растений, птиц и животных. До чего же красивы были эти ковры! Красота их раскрылась перед Шамси с особенной силой после того, как он сам, скупая ковры, побывал несколько раз в Кубинском уезде. Богатые леса и сады с разнообразной растительностью окружают селения ковроделов, — Шамси доводилось бывать там в пору весеннего цветения деревьев и осеннего листопада — и весь мир открылся ему, жителю серой Крепости, в красках. После этого, когда он смотрел на ковры из кубинских селений, ему казалось, что мир, представший перед ним в цветении деревьев и в ярком листопаде, перешел на ковры. И он понял, что многие из узоров справедливо называются «цветком яблони», «белой розой», «красной розой», «павлином», «джейраном».

«Искусные ковроткачихи в наших краях», — восхищался Шамси.

Но, правду сказать, еще больше, чем красота, привлекала Шамси в коврах прибыль, которую из любого ковра, при умении, легче выбить, чем пыль. Аллах, как известно, благословляет прибыль с торговли. Шамси умел дешево скупать ковры у ковроделов, в глуши далеких селений, и прибыльно продавать у себя в магазине. Быстрой сменой ковров, набрасывая один на другой, умел он утомить, сбить с толку покупателя и под конец подсунуть и сбыть ковер, который покупатель и не думал приобретать. Особенно ловко проделывал он это с теми, кто мало разбирался в коврах. Что ж, так им и надо!

Шамси не любил, хотя уважал покупателей-знатоков. Часами просиживали они у него в магазине, не спеша разглядывая и откладывая в сторону приглянувшиеся ковры. Нередко такой покупатель посылал слугу в ближайшую чайную и, распив с хозяином пузатый фарфоровый чайник, вновь принимался разглядывать и откладывать в сторону ковры уже из числа отобранных. Такой отбор производился порой по нескольку раз; случалось, знаток уходил вечером, так ничего и не купив, и вновь приходил на следующий день, с утра. Много было возни со знатоками, но Шамси не торопил их, потому что бесцельно было их торопить, и потому что торопливость — мать многих бед. Ко всему, Шамси знал: тот, кому приглянулся ковер, вернется и заплатит сколько ни спросят, потому что любовь к красоте вещей бывает у иных людей еще сильнее, чем любовь к женщине…

Шамси помнил время, когда большая часть городских домов находилась в пределах крепостных стен, а от отца своего, тоже ковроторговца, слышал он и о том времени, когда вне этих стен и вовсе не было домов.

За последние десятилетия город сильно разросся, и то, что некогда составляло древний Баку, стало лишь частью большого нового города — Крепостью, как ее теперь называли из-за сохранившихся крепостных стен. Стены эти крепко держали старый город в полукольце на западе и на севере, но с востока и юга им пришлось открыть путь к прибрежным улицам нового города, к морю.

Улицы в новом городе были, по сравнению с крепостными, прямые, широкие. Звенела конка, цокали по мостовой быстрые кони фаэтонов, изредка пролетал, гудя и обдавая прохожих пылью, одинокий автомобиль. Дома в новом городе были большие, высокие, и — что всего забавней казалось Шамси — не было надобности самому плестись но лестнице в верхние этажи: огромные ящики с зеркалами и бархатными сиденьями поднимали вверх по нескольку человек сразу.

Многие полюбили новый город, но Шамси остался верен старому.

В узких кривых переулочках и тупиках старой Крепости Шамси чувствовал себя спокойней. От дедов к отцам и сыновьям шла молва, что Крепость издревле спасала своих обитателей от врагов-иноземцев; эти кривые переулочки и тупики сопротивлялись даже тогда, когда высокие внешние стены Крепости уступали напору вражеских полчищ: защищать свою жизнь и добро здесь было легче, чем на широких просторах.

В Крепости целы были древние святые мечети, насчитывавшие сотни лет существования, и на заре здесь, казалось Шамси, чище звучал призыв муэдзинов к молитве. Здесь высилась Девичья башня, овеянная легендой, находился дворец ширван-шахов — древних властителей края, — ныне уже опустевший, полуразрушенный. Здесь, казалось Шамси, витал добрый дух мусульманства и старины.

В последние годы, правда, стали проникать в Крепость иноверцы. Шамси косился на чужаков, нарушающих своим чуждым говором и образом жизни этот добрый дух мусульманства и старины. Верно, и мусульмане в последние годы стали селиться далеко за пределами Крепости, в нагорной, северо-западной части города, а некоторые — прямо в гуще чужаков-иноверцев. «Но, скажите сами, — рассуждал Шамси, — что может быть хорошего от смешения местожительства народов? Ничего, ровным счетом ничего!» — сам отвечал он на свой вопрос и приводил доводы: все в этом мире имеет свое место; птица — в воздухе, рыба — в воде, зверь — в лесах и в пустынях.

Иногда он думал об азербайджанцах-нефтепромышленниках, богачах, селившихся в последние годы на новых улицах, в новых домах с большими окнами, с широкими общими входами, куда мог войти любой прохожий. Хотел бы он поселиться в таком доме? По правде говоря — нет! Камень тяжел на том месте, где он лежит. Конечно, Шамси хотел бы владеть десятой и даже сотой долей того, чем владел каждый из этих людей, он уважал их за богатство, но в глубине души не совсем одобрял их образ жизни — то, что встречались они в «Общественном собрании» с иноверцами, открыто пили вино, ели свинину, набирались чуждых привычек. Сам он предпочитал добрый старый уклад, по заветам отцов, в искривленных переулках и тупиках, в тесноватом, быть может, но истинно мусульманском доме; окна такого дома невелики, и узкая дверь раскрывается гостеприимно лишь для хорошего человека, родственника или друга, ибо дом твой, как справедливо говорится в пословице, — тайна твоя…

Шамси бодро шел по стезе аллаха, благословляющего прибыль с торговли, и мало-помалу преуспевал.

Война затронула благополучие Шамси.

Разрушены были многие ковроткацкие хозяйства, уменьшилось количество рабочих рук в селениях, на убыль пошло овцеводство, поднялись цены на грубую шерсть, которую стало усиленно спрашивать военное ведомство. Война оборвала связь Закавказья с международным рынком, сократила вывоз ковров, и те страны, названия которых — Германия, Англия, Америка — становились для уха Шамси столь же привычными, как Персия, Турция, Дагестан, вдруг снова оказались далекими и недоступными. Агенты посылали ковры кружным путем, через неведомый доселе Архангельск и даже через Владивосток, — но ковровый поток, бежавший с Закавказья долгие годы бурно и весело, неумолимо мелел с того жаркого летнего дня, когда была объявлена война.

Шамси встревожился: гибло любимое дело, он стал терпеть убытки.

Однако всякая палка, как говорят, о двух концах. Война действительно нанесла удар ковровому делу, но вместе с тем с ней открылся простор для поставок шерсти военному ведомству. И, поскольку Шамси был не в силах предотвратить удар, обрушившийся на ковроторговлю, он обратил свое внимание на поставку шерсти. Он хорошо знал все сырьевые районы и в поставках стал преуспевать, пожалуй, не меньше, чем прежде в ковроторговле.

Изредка, правда, он тосковал по любимому делу, но он лелеял надежду на то время, когда торговля коврами будет давать доходы более щедрые, чем торговля неуклюжими тюками шерсти, которых было немало теперь в его магазине, и до поры до времени утешался прибылью от поставок.

Вот какой человек был Шамси — почтенный, умный! Не глупей, пожалуй, многих персидских купцов с набережной.

А кем была Баджи? Девчонкой-сиротой, бедной родственницей, взятой им в дом из милости, по доброте сердца. О чем было ему говорить с ней?

Жены

Старшая и младшая жены живут в отдельных комнатах: Ана-ханум — с дочерью, Ругя — с сыном. У каждой есть много платьев, подушек, безделушек. Ни старшую, ни младшую жену Шамси не обделил.

Но стоит им встретиться, как завязывается перебранка.

— Всюду суешь ты свой нос! — ворчит Ана-ханум на Ругя. — Солдатская девка! Чтоб ты сгорела, проклятая!

— Старая ведьма! — огрызается Ругя, выведенная из терпения.

Глаза Ана-ханум суживаются.

— Эх ты, Семьдесят два! — брезгливо отплевывается она.

Баджи слушает.

Солдатская девка? Чтоб ты сгорела, проклятая? Так принято браниться, и брань эта не удивляет Баджи. Старая ведьма? Баджи уже убедилась, что в этом есть доля правды, хотя Ана-ханум всего сорок шесть лет. Но при чем тут «Семьдесят два»?

Позже Баджи узнала, в чем смысл этих слов.

Несколько лет назад, в одну из обычных поездок за коврами — на этот раз в Елисаветпольскую губернию — Шамси посетил знакомого ковродела. В мастерской, сидя на полу за станками, работали пять женщин. Завидя незнакомого мужчину, они натянули на себя платки, не слишком, правда, поспешно: деревенской женщине, работающей не покладая рук, трудно соблюдать закон с такой строгостью, с какой соблюдает его городская купчиха.

Шамси успел разглядеть одну из работниц, ткавшую большой ковер. Это была девушка лет пятнадцати, широколицая, полная, с большими живыми глазами, лукаво выглядывающими из-под платка. Шамси вспомнил сухощавую фигуру Ана-ханум и огладил бороду. За угощением после ковровой сделки он выпытал у хозяина, сколько тот платит ковроткачихам и кто эта девушка, ткущая большой ковер. Она оказалась дочерью бедного крестьянина, посылавшего ее на работу к ковроделу-хозяину. Несмотря на юные годы, она славилась в селении как искусная мастерица.

Шамси пришел к отцу девушки.

— Зачем твоей дочери получать один рубль в месяц и работать от зари до зари? — сказал он. — Отдай мне ее в жены, и я дам тебе по два рубля в месяц за три года вперед. У меня она будет целый день валяться без дела и сытно есть — как ханская дочь. Аллах не обделил меня достатком, я сразу выложу тебе семьдесят два рубля.

Десять ртов в семье крестьянина просили есть, и вот судьба посылает ему счастье: одну из дочерей можно выдать за городского ковроторговца и получить вдобавок семьдесят два рубля сразу. Когда еще заработает дочь такие деньги, получая по рублю в месяц? Не дожить! Но крестьянин знал, что купцы обычно обманывают крестьян, и сказал просительно:

— Позволь мне, уважаемый, подумать до конца месяца, и я дам тебе ответ.

До конца месяца оставалось дней десять, хотелось Шамси поскорей привезти к себе в дом молодую жену. Но он не забывал, что торопливость — мать многих бед.

— Подумай, — сказал он покладисто, — подумай. И если надумаешь, скажи об этом мулле — пусть он напишет «кебин», брачный договор.

В тот же день Шамси уехал домой. Он был уверен в согласии крестьянина и перед отъездом поручил своему давнишнему знакомому, местному человеку, заключить от его, Шамси, имени брачный договор: святой коран, как известно, не требует, чтобы при заключении брачного договора непременно лично участвовал будущий супруг — достаточно поручить это дело доверенному лицу.

Семьдесят два рубля — не малые деньги для бедного елисаветпольского крестьянина, и он, как и предвидел Шамси, отдал свою дочь Ругя в жены ковроторговцу.

В ближайшую поездку Шамси увез в город вместе с коврами и девушку. Он был втрое старше своей второй жены и уже мало уделял внимания женщинам, но вторая жена была юная и цветущая, щеки — кровь с молоком: шерстяная пыль ткацкой еще не успела осесть в легких и уничтожить румянец. Зубы у Ругя были белые, глаза веселые — даже старик молодеет с такой женой! Не сравнить было младшую жену со старшей, хотя старшая и отплевывалась брезгливо:

— Эх ты, Семьдесят два!

Не нужно думать, что Ана-ханум считала позорным самый факт купли-продажи Ругя. Дело было не в этом: она считала, что позорно ничтожна лишь сумма в семьдесят два рубля и что, здраво рассуждая, хорошую жену за эту сумму не приобрести. За нее самое еще лет тридцать пять назад, когда она была девочкой, свекор выложил триста рублей, с тем чтоб она вышла за его сына, Шамси, когда ей станет пятнадцать. Впрочем, это было вполне естественно — ведь она была дочерью почтенного городского торговца, а не мужика, и муж, приобретая такую девушку в жены, также приобретает себе в качестве тестя, как говорится, жирного петуха, а не жалкого червяка, с утра до вечера бесплодно роющегося в земле.

Шамси сдержал слово, данное крестьянину, и не неволил Ругя к работе. Говорят, что работа убивает женскую красоту, хватит с него одной некрасивой жены! Наконец неудобно перед людьми: узнают, что жена торговца ткет ковры для продажи, как простая работница, — подорван будет его авторитет купца, и сам хозяин низведен будет в глазах покупателей на уровень кустаря-ковродела, вся семья которого занята в производстве. Конечно, незачем младшей жене работать!

Но Ругя с малых лет привыкла к станку, ей было скучно целыми днями сидеть без дела, слоняться по комнатам. Нет в Крепости деревьев, цветов, гор, ничто не радует глаз. Однажды Ругя заявила Шамси, что хотела бы ткать не для продажи, а для себя, для развлечения. Шамси поразмыслил. Для себя? Что ж, с этим, пожалуй, можно согласиться, лестно иметь жену-искусницу, ткущую для утехи мужа; вытканным ею ковром можно похвастаться перед другом, перед почтенным гостем, перед покупателем-знатоком.

Нередко, когда Ругя сидит на полу за станком и ткет, Баджи становится позади и наблюдает, как мягким движением завязывает Ругя узелок, как уверенно приколачивает колотушкой ряд за рядом, как ровнехонько подстригает ножницами концы узелков, создавая ворсистую поверхность ковра. Баджи следит, как вплетаются в основу ковра узелок за узелком, ряд за рядом и как растет на основе рисунок ковра. Обычно Ругя ткет молча, сосредоточенно, не обращая внимания ни на юлящего подле нее Балу, ни на Баджи, внимательно наблюдающую за работой. Но иногда Ругя неожиданно оборачивается к Баджи и, как бы ища одобрения, отрывисто бросает, водя рукой по поверхности ковра:

— Миндаль…

— Рыба…

— Павлин…

— Цветок яблони…

Баджи вглядывается в узор и находит в нем очертания миндаля, или рыбы, или красивой птицы, или даже цветов яблони, которых она никогда р жизни не видала.

— Спелись, как видно! Парочка! — разносится по дому ворчливый голос Ана-ханум, снующей в поисках Баджи.

Мастерство Ругя, как, впрочем, и многое другое в младшей жене, было предметом зависти старшей. Ана-ханум ревновала Шамси к Ругя, считала, что та отняла у нее любовь мужа. Гордость женщины не позволяла ей видеть истинную причину охлаждения Шамси: она не хотела понять, что по летам годилась Ругя в матери; что, смолоду не отличаясь красотой, она с годами и вовсе стала нехороша; что она была сварлива, злопамятна; что ее соперница, напротив, была молода и свежа, обладала добродушным нравом. Охлаждение мужа Ана-ханум приписывала воображаемым козням Ругя, умению той подделаться к Шамси, выслужиться своим мастерством.

Это не значит, впрочем, что Ана-ханум осуждает хитрость. Напротив, она часто поучает свою дочь, подобно тому как некогда ее самое поучала мать:

— Если у женщины нет мешка золота, ей нужно иметь два мешка хитрости.

Два мешка хитрости!

Ана-ханум тоже садится за Станок.

«Хочет, видно, подладиться к Шамси», — понимает Баджи.

Ковер у Ана-ханум получается плохой — ряды неровные, краски грубые, то тут, то там зияют плешины. Шамси кривится. Ана-ханум ловит насмешливую улыбку Ругя. Посмеивается про себя и Баджи: «Вот тебе два мешка хитрости!»

Ана-ханум не сдается: «Эта мужичка нашла путь к сердцу Шамси, угодив его глазу. Что ж, и я знаю верный путь — угожу его чреву!»

Ана-ханум и прежде вкусно готовила, но с этих пор весь свой пыл увядающей женщины она посвящает искусству кулинарии.

В зимние дни в глиняном изящном горшочке золотится перед Шамси бараний суп, приправленный шафраном. Тают во рту разваренное мясо и фасоль. Кровь быстрее бежит по жилам после того, как съешь такой горшочек «пити». Летом прекрасно охлаждает довга́ — кислое молоко с мелко накрошенной зеленью. А плов, равно желанный летом и зимой! Плов с курицей, с бараниной, с сушеными фруктами, из лучшего «ханского» риса, ни одна крупинка которого не склеивается с другой. Блаженство рая испытывает чревоугодливый Шамси, получая все эти блага из рук Ана-ханум. Он даже прощает ей ее годы, худобу, сварливость.

«Два мешка хитрости!» — восхищается Баджи.

Кухонные дела Ана-ханум хранит в тайне: она опасается, что Ругя выведает ее секреты и сама займется стряпней. Старшей жене мерещится, что соперница готова подсыпать ей в кастрюльку песок, подбросить мыло. Аллах упаси войти в кухню, когда Ана-ханум готовит! Даже помощницу свою, Баджи, она выгоняет из кухни в особо важные минуты стряпни. Правда, она считает, что Баджи не посмеет сделать что-нибудь злое и вряд ли поймет, в чем секрет того или иного блюда. Но опасен дурной глаз девчонки — известно, как завистливы слуги и бедняки. «Нищие да не глядят на богатства, которыми аллах одаряет избранников», — разве не так учит пророк?..

По четвергам жены Шамси идут с детьми в баню.

У мужчины, если он хочет развлекаться вне дома, есть чайная, мечеть, магазин. А что есть у женщины, кроме бани?

Готовятся к походу спозаранку, наряжаются в лучшие платья — где, как не в бане, можно себя показать во всей красе, и на людей поглазеть, и посудачить? Кроме того, непристойно женам ковроторговца являться в баню налегке, словно только затем, чтобы вымыться, как женщинам из простонародья.

Ана-ханум старается нарядить и Фатьму: двенадцать лет дочке, скоро невеста. А мало, что ли, злых языков в бане? Разнесут слух по всей Крепости, что дочь ковроторговца Шамси одета как нищенка — кто после этого возьмет девку в жены?

Баджи наблюдает, как тщательно наряжает Ана-ханум свою дочку. Красивое платье! Самой Баджи, видно, придется пойти в том, в чем она ходит обычно — в обносках с плеча Фатьмы. Внезапно в лицо ей летит кофточка Фатьмы.

— Платье слуги — зеркало платья хозяина! — изрекает Ана-ханум. — Напяливай скорей!

Женщины идут по крепостным переулкам установленным строем — гуськом: впереди, как полагается, старшая жена, за ней — младшая, затем — Фатьма и, наконец, замыкая шествие, с тазами, бельем, банными принадлежностями на голове — Баджи.

Ана-ханум старательно кутается в чадру. Время от времени она неожиданно оборачивается и строго оглядывает спутниц — хорошо ли они скрыты от посторонних взоров? Кокетливая Ругя доставляет ей много забот: едва ступив на улицу, она стремится хотя бы мельком показать свое веселое лицо прохожим мужчинам — приятно, блеснув живыми глазами, поймать ответный взгляд и тут же лукаво прикрыться чадрой.

«Видно, считают ее красивой!» — думает Баджи, замечая, как оборачиваются мужчины вслед Ругя, оглядывая ее плотную фигуру.

— Вот скажу про твои проделки Шамси, тогда узнаешь, как вести себя! — грозит Ана-ханум младшей жене. Она не может успокоиться: странный народ эти мужчины — этакую деревенщину предпочитают ей, Ана-ханум, дочери и внучке городского купца!

— А ты еще, видно, рассчитываешь понравиться и стать невестой, что так кутаешься в чадру! — иронизирует в ответ Ругя: она намекает на то, что шариат — закон писаный — не осуждает, если чадру снимает старая женщина, уже не рассчитывающая вступить в брак.

— Замолчи ты, чертова мастерская! — шипит Ана-ханум, имея в виду предание о том, что бог научил человека полезным занятиям и ремеслам, а черт — праздному тканью узоров. Исстари узорное ковроткачество рассматривалось как неугодное богу занятие, а ковровый станок с принадлежностями назывался чертовой мастерской; с течением времени, правда, отношение к ковроткачеству изменилось, но пренебрежительное «чертова мастерская» сохранилось.

Всю дорогу жены грызутся. Слепые птицы, на миг выпущенные на волю, они злобно клюют друг друга, не видя неба, солнца, людей…

Наконец все четверо в бане.

Ана-ханум наливает в таз горячую воду и вновь затевает перебранку с Ругя. В пылу ссоры она роняет таз, окатывает себе ноги горячей водой.

— Баджи! — пронзительно визжит она. — Тащи скорей холодную воду! Я горю!

Баджи хватает таз и мчится к крану за водой, но ее оттесняют другие женщины. Сквозь громыхание тазов, плеск воды, шум голосов слышатся вопли Ана-ханум. Наконец Баджи удается набрать воду и плеснуть на ноги Ана-ханум.

— Из-за вас все это — из-за тебя, Семьдесят два, и из-за твоей прислужницы… — хнычет Ана-ханум, разглядывая свои побагровевшие ноги. — Чтоб вы сгорели, проклятые!

Ругя в ответ кивает на ноги Ана-ханум и смеется:

— А ты уже горишь!

Ана-ханум приходит в ярость, хватает таз.

— Вот ошпарю вас обеих кипятком, тогда увидим, кто раньше сгорит!

Ругя и Баджи с визгом бросаются в стороны. Веселый день — четверг! В другие дни Шамси прикрикивает на жен, если они уж слишком расходятся; в другие дни соперница может улизнуть в свою комнату и уклониться от схватки. Но в четверг по дороге в баню и в самой бане — раздолье, в четверг, накануне помой пятницы, можно сцепиться с соперницей так, как она того заслуживает, и отвести душу!..

Обе жены от природы неглупы и в вечных ссорах, мелкой грызне изощряются до тонкостей.

Баджи внимательно слушает жен, старается запомнить брань, колкости, насмешки: ведь все это, помимо хитрости, — оружие в жизни женщины. Когда-нибудь придется самой Баджи стать женой и воевать с женой-соперницей, а может быть, и не с одной. Когда-нибудь? Разве не слышала она своими ушами обещание, данное дядей Юнусу, — выдать ее замуж через три зимы?

Мулла Абдул-Фатах

Вкусно кормит мужа старшая жена, но объелся он вкусной пищей, болеет животом.

Пять дней не ходит Шамси в магазин, лежит в большой комнате, ест клейкий разваренный рис, пьет крепкий чай. Не помогает. Худо ему. Надо позвать муллу Абдул-Фатаха — может быть, хаджи поможет ему доброй молитвой.

Шамси посылает Баджи за муллой.

— Эй ты, черногородская! — кричат мальчишки, едва Баджи выходит со двора.

«Откуда знают? — удивляется Баджи. — От Таги, что ли?»

В том, что она из Черного города, Баджи не видит ничего предосудительного. Но она понимает, что крепостные мальчишки хотят унизить ее и оскорбить, и принимает вызов — показывает им язык.

В ответ несутся свист, улюлюканье — совсем как в Черном городе! Мальчишки делают непристойные жесты. Что ж, она не останется перед ними в долгу! Баджи снова показывает язык. В ответ летят палки, камни. Теперь нужно пуститься наутек. Чадра развевается за спиной Баджи, как парус. Вихрем влетает Баджи во двор дома, где живет мулла хаджи Абдул-Фатах.

— Ты, кажется, родственница Шамси-ковроторговца? — спрашивает Абдул-Фатах, вглядываясь в раскрасневшееся лицо Баджи.

— Я его племянница, сирота, — говорит Баджи, едва переводя дух, но гордая тем, что мулла узнал ее.

Абдул-Фатах вспоминает Черный город, убогую комнату, где он отслужил краткую заупокойную по убитому сторожу, родственнику его друга Шамси.

— А брат твой где? — спрашивает Абдул-Фатах: он помнит также, что в русско-татарской школе учился у него сын покойного сторожа, высокий красивый юноша по имени Юнус.

— Деньги зарабатывает на промыслах, — отвечает Баджи. — Будет скоро богатым.

— Неплохо!

Они проходят мимо мечети.

Баджи задирает голову, скользит взглядом вверх по минарету, разглядывает балкон с барьером из каменных резных плит и ленту древнего куфического шрифта, опоясывающую минарет. Красив минарет, уходящий в голубое небо, быть может красивее, чем заводские трубы!

— Это мечеть Сынык-кала, — говорит Абдул-Фатах, следя за взглядом Баджи.

Мечеть Сынык-кала — древнейшая в Баку, ей около тысячи лет. Два века назад, во время осады города войсками Петра Первого, часть этой мечети была разрушена бомбами. Со временем мечеть отстроили, но название Сынык-кала, то есть разрушенная, сохранилось.

Помедлив подле мечети, Абдул-Фатах скорбно добавляет:

— Все мы сироты среди неверных, разрушителей наших мечетей. Только и норовят неверные обидеть мусульманина.

Зачем беседует мулла хаджи Абдул-Фатах с Баджи, с девчонкой? Он считает, что правильное слово, даже случайно запавшее в душу человека, дает добрый плод. Так мертвая с виду плодовая косточка, небрежно брошенная путником в придорожный песок, с годами становится пышным деревом, плодами и тенью которого наслаждается другой путник. От добра не может про-изойти зло, равно как от зла — добро. Мулла хаджи Абдул-Фатах хочет сеять добро и справедливость.

Разве вся его жизнь не доказательство тому?

Тридцать лет назад юноша Абдул-Фатах с успехом окончил в Баку медресе — духовное училище. Отец его, умный и состоятельный человек, видя, что сын преуспевает в науках, направил его в путешествие по Ближнему Востоку — пусть совершенствуется там в знании слова аллаха; закавказские муллы, считал отец, бедны знанием и благочестием; в мусульманских странах муллы, наверно, иные.

Молодой Абдул-Фатах пожил в Турции, побывал в Египте, в Персии, посетил дорогие для мусульман города Геджаса — священную Мекку, родину пророка, город, куда запрещено ступать христианам и иудеям, и Медину — место последнего упокоения пророка. Благочестивый молодой человек преклонил колена у могил, трогающих мусульманское сердце, у могилы праматери Евы, в Джедде, и у могилы Хадиджи, жены Магомета.

И так как он был не только магометанин, но и шиит, он посетил также и Кербалу, где был убит Али, зять Магомета, и Мешед, где находится могила убитого и выстроенная в его честь прекраснейшая мечеть. С той поры Абдул-Фатах получил право именовать себя не только «хаджи» — как посетивший Мекку, но также «кербалай» и «мешеди» — как посетивший Кербалу и Мешед.

Звания эти, правда, можно было получить, не только лично посетив священные места, но и пожертвовав известную сумму денег, как и поступали многие состоятельные люди, мирские дела которых не позволяли совершать длительные паломничества ради спасения души. Отец Абдул-Фатаха не пожалел бы для сына средств, но сын в ту пору мечтал заслужить все эти почетные звания не за деньги, а своим благочестием — личным посещением священных прославленных мест.

Путешествуя по святым местам Ближнего Востока, Абдул-Фатах видел не только слезы умиления, но и слезы бедности и унижения, бесправия, несправедливости. И так как сердце у него было от природы чувств тельное, он печалился и предавался горестным, но бес плодным размышлениям.

Однажды он примкнул к группе паломников мусульман и услышал от одного проповедника, что все беды мусульман происходят от иноверцев, главным образом от христиан. Спасение, возглавил тот в экстазе, в единении всех мусульман мира под знаменем ислама против иноверцев. Зеленое знамя развевалось над головой проповедника, и все паломники как один совершили намаз в знак единения. Слова проповедника словно открыли Абдул-Фатаху глаза. И молодой Абдул-Фатах с этого дня решил, что ислам — это не только вера в единого аллаха, исповедание и обрядность, но и сила, которую можно и должно направить против врагов.

Абдул-Фатах прожил на Ближнем Востоке несколько лет. Он окончил высшее духовное заведение в Константинополе, основательно изучил турецкий и персидский языки. Он заглядывал в книги не только духовного содержания — он охотно читал арабских историков, персидских поэтов, так мудро воспевших красоту жизни, и даже переводившиеся в последнее время на турецкий язык французские романы.

Когда Абдул-Фатах вернулся домой, отечественное духовенство показалось ему провинциальным и узким: косные муллы цеплялись за каждую букву ислама, упуская из виду то, в чем убедил Абдул-Фатаха проповедник с зеленым знаменем и что представлялось ему теперь живым духом ислама. Став приходским муллой, Абдул-Фатах ревностно принялся за проповедь, призывая свою паству к единению со всеми мусульманами мира, против иноверцев.

В бакинском губернском жандармском управлении были осведомлены о панисламистской проповеди муллы Абдул-Фатаха и занесли его в список неблагонадежных мулл. Обстоятельство это вскоре стало известно Абдул-Фатаху, и хотя оно не приносило ему никаких бед и даже неприятностей, оно, тем не менее, наполняло его внутренней гордостью, окружало в собственных глазах ореолом мученика за правое дело ислама.

Шамси при появлении своего друга, хотя и больной, встает и почтительно ждет, пока тот усядется на главном ковре.

Баджи остается за дверью и слушает. Подслушивание в доме Шамси — обычное явление: выходить женщине к гостям не полагается, а любопытство, как известно, не дремлет.

— Болею животом, — говорит Шамси после обмена приветствиями. — Очень вкусно кормит меня Ана-ханум, нет сил отказаться.

— Аллах поможет! — говорит в ответ Абдул-Фатах. — Добрые дела помогут.

Добрые дела? Так всегда принято утешать больных, и никакого особого значения Шамси не усматривает в словах своего друга.

— Что слышно в городе? — спрашивает больной. — Пять дней не вижу света божьего.

— Да вот все терзаем свое сердце насчет постройки мечети, — говорит Абдул-Фатах вздыхая.

— Какой мечети?

— Помнишь, лет семь назад задумали строить мечеть на углу Станиславской и Балаханской улиц, на месте старого мусульманского кладбища, недалеко от Рождественской церкви? Проект был утвержден давно. Я видел эту мечеть на бумаге — красивейшее здание, не хуже стамбульской Айя-Софии! Сердце мое радовалось. Но вот пришла тогда бумага от градоначальника о том, что запрещается собирать пожертвования на постройку этой мечети. Никак не могли мы понять, почему? Только недавно узнали, что все это дело рук священника, отца Александрийского: написал градоначальнику, что непристойно церкви иметь по соседству мечеть.

— Дал бы ему аллах мою болезнь живота на всю жизнь! — бормочет Шамси: присутствие муллы хаджи Абдул-Фатаха всегда настраивает его на праведный лад.

— Но вот теперь, — радостно говорит Абдул-Фатах, — мы дали кому следует подарок и вновь добились разрешения собирать пожертвования.

«Так вот куда гнет мулла, говоря о добрых делах и заведя весь разговор о постройке мечети!» — соображает Шамси. И, как всегда, когда речь заходит о пожертвованиях, Шамси становится медлителен и хмур. Он готов сообщить Абдул-Фатаху, что сегодня ему уже легче и что завтра с утра он будет в магазине.

— Добрые дела не только спасают от болезни, но и отдаляют от смерти.

Шамси понимает, что приперт к стене.

— Запиши за мной один рубль, — говорит он, вздыхая. Он уж не рад, что пригласил муллу: даже друг норовит вырвать у него деньги!

Выйдя на улицу, Абдул-Фатах чувствует, что кто-то трогает его за рукав абы.

— Вот тебе, хаджи, на постройку мечети, — говорит Баджи, суя ему в руку свой синий мешочек с копейками. — В память отца моего, Дадаша, и матери, Сары…

Лицо ее печально.

— Два ангела сидят на плечах человека и записывают его дела, — изрекает растроганный Абдул-Фатах. — Ангел на правом плече записывает добрые дела, на левом — дурные. — Мулла кладет руку на правое плечо Баджи. — Правый ангел да запишет тебе, дочка, твой добрый поступок!

Теперь Баджи сияет: правый ангел запишет ей добрый поступок. Может быть, она будет святой, как Укейма-хатун, дочь восьмого имама Ризы, к могиле которой она ходила с матерью, и когда она, Баджи, умрет, к ее могиле будут ходить за исцелением больные женщины. Баджи хочется догнать муллу хаджи Абдул-Фатаха, божественного человека, сказать ему спасибо, но тот уже далеко. В узких кривых переулочках Крепости прохожие уступают мулле дорогу, почтительно кланяются ему.

Придя к себе домой и сытно пообедав, Абдул-Фатах вспоминает, как много лет назад, в Тегеране, разговорился он однажды в чайной с одним дервишем и тот сказал: «Чтобы спасти муравья, попавшего в таз с водой, нужна не сила, а способ!»

Умно сказал дервиш! Разве не так же нужно действовать с сердцем мусульманина? Чтобы спасти его, нужна не сила — нужен лишь способ.

Способы эти мулла Абдул-Фатах умел находить и применял с немалым успехом. Но в этот день он превзошел себя: даже глупое сердце девчонки раскрылось от его слов! Да, мертвая с виду плодовая косточка, небрежно брошенная в песок, может стать пышным деревом…

Часто болеет Шамси животом и посылает Баджи за своим другом муллой хаджи Абдул-Фатахом. И всегда Баджи жадно ловит слова муллы, ибо тот умеет заставить слушать, и всегда мулла сетует на горькую судьбу мусульман, и всегда, но сто словам, во всем виноваты неверные, русские.

Иногда Баджи спускается в подвал. Там среди рухляди спрятан заветный подарок Саши. Украдкой прижимает Баджи книгу к груди. Давно лежит эта книга в подвале дома Шамси, в старой Крепости, и в голове Баджи живет воспоминание, как едет она, Баджи, на арбе, и как возле ворот утирает фартуком слезы тетя Мария, и как догоняет арбу Саша со свертком в руке. И не знает Баджи, верить ли ей словам Абдул-Фатаха о русских: стыдно ей дурно думать о том человеке, кого уважал и любил ее отец, как старшего друга; стыдно ей дурно думать о юноше, которого обнимал ее отец, как сына, с кем мирно играл ее брат, кто подарил ей книгу; стыдно ей дурно думать о той, что кормила ее и укрывала своим одеялом, как добрая мать.

«Пять хромых»

Ана-ханум в добром расположении духа.

— А ну, Баджи, повесели нас! — приказывает она.

Повеселить? На это Баджи всегда готова: веселя других, можно и самой повеселиться. Шамси нет дома. Ох, и рассмешит же она всех, угодит матери-госпоже!

Женщины садятся на ковер полукругом, требуют наперебой:

— Внутри ковра!

— Верблюда!

— Пять хромых!

Баджи устраивает низенькую ширму из старого «намазлыха» — молитвенного коврика, ложится на ширмой на спину и с помощью рук и колен, обмотанных разноцветными тряпками, разыгрывает забавные сцепки с четырьмя персонажами. Этой забаве, носящей на тайне «внутри ковра» — своего рода «петрушке», научила дочку Сара незадолго до своей болезни.

Женщины одобрительно кивают головой, восхищенно хлопают в ладоши…

Баджи уходит в соседнюю комнату, с лихорадочной поспешностью мастерит верблюжью голову из сковородки и привязанных к ней ложек. Затем она становится на четвереньки, прикрывается платком и образует нечто похожее по фигуре на верблюда. В таком виде Баджи вползает в комнату, где с нетерпением ждут ее женщины, и величественно выступает, подражая движениям верблюда. Пожалуйста, вот вам верблюд!

Восторг охватывает зрителей. Они кричат, визжат, смеются.

Однако самый любимый номер программы — «пять хромых». Баджи оставляет его напоследок.

Пять видов хромоты изображает Баджи. Смотрите, как переваливается с ноги на ногу малыш-толстяк, вроде шалуна Балы. Глядите, как волочит ногу разбитый параличом старик сосед. Обратите внимание, как ковыляет, стуча костылем, калека-нищий. Смотрите, смотрите, как, поджав подбитую лапу и визжа, подпрыгивая, бежит собака!

Зрители хохочут до слез. Чего только не придумает эта шайтан-девчонка!

— Ой, шут базарный! — хохочет Ана-ханум, следя, как трепыхают крылья, как судорожно дергаются лапки изображаемого Баджи подбитого воробья.

Лавры Баджи не дают покоя Фатьме. Она хочет, чтобы аплодировали и ей, она сама готова дать представление.

— Ты что, с ума сошла? — накидывается Ана-ханум на дочь. — Так только в деревне глупые мужики забавляются.

— А почему Баджи можно? — хнычет Фатьма.

— Она дочь сторожа — это все равно что мужичка, — разъясняет Ана-ханум. — А ты — дочь ковроторговца. Незачем тебе кривляться, как шут базарный. Вот куплю тебе серебряное кольцо и браслеты — ты скоро невеста, — забавляйся ими сколько хочешь.

«Вот ты, оказывается, какая! — размышляет Баджи. — Ну, ладно же!..»

Спустя несколько дней Ана-ханум снова в добром расположении духа.

— А ну, Баджи, повесели нас! — приказывает она.

Баджи делает вид, что у пес болит нога. Наколола, говорит она, во дворе. Не сможет она сегодня веселить, не сможет показать пять хромых.

— Куда же ты годишься? — говорит Ана-ханум разочарованно, но вслед за тем добавляет заискивающе: — Попробуй, Баджи, может быть сумеешь.

Баджи делает вид, что пробует. Нет, ничего у нее не получается.

— Никакого от тебя толку, даже повеселить не умеешь, — говорит Ана-ханум сердито. — Ты и в самом деле дура хромая!

Баджи пожимает плечами.

«Сами вы дураки хромые, да еще вдобавок слепые!» — мысленно говорит она в ответ.

Пленные турки

В начале 1916 года русская армия повела наступление на Эрзерум.

Высокогорная зима турецкой Армении была в том году особенно сурова. Морозы стояли в двадцать пять градусов, бушевали горные вьюги. Крутые скалы обледенели. Лошади падали, не в силах тащить орудия.

Казалось, сам аллах выступил на защиту турок. Но русские солдаты, пробив кирками ступени в отвесных, одетых в ледяную броню скалах, втащили орудия на неприступные кручи и начали штурм крепости. Пять дней длился штурм главных фортов — битва с упорным врагом и с природой. На шестой день Эрзерум пал.

Отвернулся, видно, аллах от своих сыновей.

Когда весть о взятии Эрзерума долетела до Баку, в соборной Джума-мечети губернский казий выразил свои верноподданнические чувства и произнес речь о том, что бакинские мусульмане восхищены доблестью его императорского высочества великого князя Николая Николаевича, командующего русской кавказской армией, сокрушившего твердыню Турции, ключ Анатолии — Эрзерум.

Люди понимали, что за этими словами восхищения кроется печаль. Но правоверные прощали ему невольную ложь и втихомолку сами сокрушенно вздыхали о падении Эрзерума…

Город был полон беженцев из районов военных действий. Они лежали на тротуарах с детьми, со скарбом. Азербайджанские благотворительные общества, сосредоточенные в одном из красивейших домов города, так называемом «Исмаилие», взывали к сердцам мусульман, предлагая воздерживаться от празднования новруза, а средства, расходуемые обычно на сладости и праздничную стрельбу, на все, что так красит новруз, жертвовать в пользу беженцев-мусульман. Филантропы из Исмаилие устраивали благотворительные вечера, балы. Меры эти давали не много — богатые люди неохотно раскрывают кошелек для бедняков.

Все в ту пору казалось безрадостным, даже приближающийся новруз, новый год, не предвещал веселья.

Ана-ханум, однако, не пожелала нарушить обычай. Известно: чем слаще новруз, тем слаще грядущий год. Посулив Шамси побаловать его на славу всевозможными яствами, она выпросила у него немало денег. Одну десятую, правда, она отдала в пользу беженцев: ничего не дать — неудобно перед соседями. Но чтобы избежать двойных расходов, сделала она это в четверг, в день, когда по закону нельзя отказывать в милостыне.

Три дня с утра до вечера Ана-ханум гоняла Баджи но лавкам. Продукты, которые Ана-ханум не находила достаточно хорошими, она швыряла Баджи в лицо, заставляла ее по нескольку раз менять их. Лавочники с проклятиями прогоняли назойливую девчонку. Баджи месила, раскатывала тесто, толкла в ступке пряности, взбивала белки, терла до белизны желтки, подбрасывала в печь дрова.

Когда наконец яства были готовы и красиво разложены на блюдах и на дощечках, Ана-ханум оглядела плоды своих трудов с чувством, с каким полководец оглядывает свои войска перед боем: разве не должны были все эти яства идти в бой, чтоб утвердить величие кулинарии и принести Ана-ханум славу?

Чего только не было здесь, на этих блюдах и дощечках!

Но особенно Ана-ханум порадовали сладкие пирожки. Они лежали по три в ряд, блестя своими румяными спинками, благоухая. Начинены они были оре-хами с медом, приправлены корицей и имбирем. Как ни старалась Ана-ханум уберечь свои изделия от Баджи, той удалось все же стянуть два пирожка. Аллах великий, что это были за пирожки! Они рассыпались, едва попадая в рот, нежили нёбо, и нужно было, желая продлить наслаждение, сдерживать себя, чтоб не проглотить их сразу.

Ана-ханум спешила похвастать ими перед мужем.

— Снеси в магазин, к дяде, — приказала она Баджи, наполнив пирожками большую миску. — Скажешь: да будет новый год так же сладок, как эти пирожки!

Спускаясь но крепостной лестнице, Баджи увидела проходящую мимо толпу. В середине толпы вооруженные солдаты сопровождали странного вида людей: оборванных, обросших, в каких-то странных шапках; таких людей Баджи видела впервые. Зеваки и уличные мальчишки следовали за цепью солдат.

— Пленные турки, — произнес кто-то за спиной Баджи.

Вдруг кто-то выбил миску из рук Баджи. Она обернулась — мальчишки! Видно, заметили, что в миске у нее пирожки, и решили сами полакомиться. Произведения кулинарного искусства Ана-ханум валялись в ныли мостовой, а мальчишки поспешно подбирали их, совали в рот, прятали в карманы.

Подняв миску, Баджи тоже бросилась подбирать пирожки. Увы! Почти все уже исчезли. Кое-как удалось собрать несколько смятых, вывалянных в пыли пирожков. Мальчишки были уже далеко. Они оборачивались, чтоб подразнить Баджи, показывали на свои рты и набитые карманы. Будет знать, черногородская, как показывать крепостным мальчикам язык.

У порога магазина сидит на «палане» — заплечной подушке — Таги. Давно не слышала Баджи его загадок и шуток — хотелось бы поговорить с ним, но Баджи сдерживает себя: она — племянница ковроторговца, а он амбал у этого ковроторговца. Баджи проходит мимо, едва удостаивая Таги кивком головы.

Входя в магазин, Баджи всегда испытываю нечто вроде блаженного трепета: как здесь много ковров, очень много, больше, чем в большой комнате для гостей! Шамси не видно, но Баджи знает: его можно найти там, в глуби тесного магазина, за большим ковром, свисающим с потолка.

Баджи отгибает край большого ковра. Так и есть: в душном закутке за низеньким столиком сидит Шамси. Против пего — незнакомый человек, лет тридцати, худой, щуплый, с закрученными вверх усиками. Баджи разглядывает незнакомца с интересом — как всегда, впрочем, когда перед нею новый человек. Особенно привлекают Баджи очки незнакомца, темные очки на длинном горбатом носу.

— Куда лезешь? — недовольно спрашивает Шамси, увидя Баджи.

Баджи проскальзывает за ковер.

— Ана-ханум сказала: да будет новый год так же сладок, как эти пирожки! — выпаливает она одним духом, ставя миску на стол.

Лицо Шамси преображается.

— Райской нищей кормит меня Ана-ханум! — говорит он восхищенно.

— Многие в этом году не празднуют новруза, жертвуют вместо этого в пользу беженцев, — говорит в ответ человек в черных очках.

Шамси хмурится: видно, все сговорились отравлять ему жизнь, то и дело твердя о пожертвованиях.

— Мусульмане привыкли в новруз веселиться, — говорит он, поглядывая на миску. — Еще в детстве, помню, я слышал от дедушки: новруз — самый светлый праздник после курбан-байрама. Зачем же, скажи, лишать себя радостей? Мало, что ли, нам, мусульманам, рамазана — целого месяца печали и плача? Или дня поминания гибели имама Хуссейна — поста и тяжких само-истязаний «шахсей-вахсей»? Ведь один только раз в году празднуем мы новый год.

Человек в очках усмехается.

— Если хочешь знать — новруз вовсе не новый год!

— То есть как так не новый год! — удивляется Шамси.

— Очень просто! Новруз — это праздник язычников-огнепоклонников в честь первого дня весны. А настоящий мусульманский новый год — это первое число месяца махаррам, именно, печальный день.

— Мы привыкли праздновать новый год весной — незачем нам менять обычай! — возражает Шамси. — Кроме того, как говорится, яйца уже разбиты — надо есть яичницу! — Шамси поднимает крышку миски. — Почему так мало? — спрашивает он подозрительно, оглядывая лежащие на дне пирожки. — Сама, что ли, слопала?

Баджи застигнута врасплох. О мальчишках она не решается даже упомянуть: сколько раз попадало ей от Шамси за то, что она с ними связывается.

Шамси испытующе смотрит на Баджи:

— Ну?!.

Надо как-нибудь выпутываться.

— Я видела на улице много турок… — начинает Баджи, стараясь отвлечь внимание Шамси от пирожков.

— Каких турок? Чего ты врешь? — обрывает ее Шамси.

В разговор вмешивается человек в темных очках:

— Может быть, она говорит про турецких пленных, которых сегодня вели по улицам? Много пленных — я сам видел. Оборванные, голодные.

Баджи утвердительно кивает головой.

Шамси тянется рукой к миске. Съев пирожок, он становится благодушней. На Баджи он больше не обращает внимания. Шайтан с ней, с этой девчонкой!

— Жаль их, этих пленных турок, — говорит Шамси. — Не правда ли, Хабибулла?

Тот, кого Шамси именует Хабибуллой, молчит.

— Разве ты не согласен со мной? — спрашивает Шамси.

Хабибулла поправляет очки.

— Умный и опытный человек ты, Шамси, — говорит он мягко. — Но многого не хочешь понять…

Шамси настораживается. Странный человек пот Хабибулла, всегда у него что-то свое на уме! Подумать только: новруз — не новый год мусульман! А теперь еще что-то надумал о турках.

— Тебя я, видно, тоже не понимаю! — говорит Шамси с досадой и упрямо повторяет: — Жаль их, этих пленных турок!

— Мы не должны выказывать эту жалость, даже если бы сердце наше разрывалось на части, возражает Хабибулла.

— Но разве коран не предписывает мусульманам милость к побежденным? — восклицает Шамси.

Хабибулла отмахивается — коран да коран! Шага не могут ступить без корана — как малые дети без няньки.

— Нашу жалость недруги используют нам же во вред, — говорит он. — Они пишут в газетах, что азербайджанцы сочувствуют турецким пленным. Сам понимаешь, это наше сочувствие в глазах русского царя и правительства одобрения не найдет. Я слышал, что все это может кончиться плохо для всех нас, особенно для торговцев: не станут верноподданные царя покупать товары у таких азербайджанцев.

Хабибулла знает, куда направить острие своей речи.

— Угощайся, — говорит в ответ Шамси, придвигая Хабибулле миску. Испытывая затруднения, он всегда переводит разговор на другую тему.

Они молча жуют. Баджи наблюдает за ними.

Шамси роется в миске, выбирая пирожки покрасивее, тщательно подбирая крошки. Хабибулла, напротив, рассеянно берет первый попавшийся под руку пирожок. Баджи видит, как один за другим пирожки исчезают. Ей досадно, что она сама не успела полакомиться.

Вдруг Баджи видит гримасу на лице Шамси, он брезгливо выплевывает разжеванный пирожок.

— Змея! — говорит он отплевываясь. — Самая лучшая жена все равно змея: в самые лучшие куски вливает она каплю яда. Нарочно подсыпала песок в пирожки, чтоб отравить праздник. И все из-за того, что я благоволю к младшей. — Он швыряет недоеденный пирожок обратно в миску.

Баджи знает, что Ана-ханум здесь ни при чем. Но она не хочет ничего объяснять. Не смеет она, во-первых, сама заговорить с дядей. Во-вторых, пусть лучше пострадает Ана-ханум, чем она, Баджи. Наконец, приятно послушать, когда бранят ни в чем не повинную Ана-ханум — разве ее, Баджи, мало бранили за проделки Фатьмы?

Мало-помалу Шамси успокаивается, друзья возвращаются к прерванной беседе. Баджи стоит в уголке, забытая ими, ожидая приказаний Шамси.

Многое после этой беседы предстает глазам Шамси в ином свете: горячая молитва губернского казия в соборной Джума-мечети — за победу над турками; поздравительная телеграмма, посланная знатными мусульманами наместнику Кавказа, великому князю Николаю Николаевичу; ответная телеграмма наместника, напечатанная на видном месте в бакинских газетах и распространяемая из уст в уста среди почтеннейших мусульман.

Хабибулла торжествующе смотрит на собеседника.

— Теперь, Шамси, ты понимаешь, что я вовсе не такой плохой мусульманин, хотя и советую сейчас не высказывать жалости к туркам. — Он придвигается к Шамси, и голос его становится глуше. — Я сам, Шамси, лелею мечту о том времени, когда мы, тюрки, вырвемся из русского плена, отделимся от России и создадим свое, тюркское государство. Турция будет нашим старшим братом. Это будет счастливый день! Мы прогоним тогда отсюда всех чужаков, не тюрков… Но сейчас, Шамси, не время об этом говорить, не время ссориться с русским царем и правительством, ибо Россия, видимо, одолевает Турцию. Ты сам слышал про Эрзерум; говорят, там взяли в плен восемьдесят тысяч турок.

Шамси не сразу решается ответить.

— Ученый ты человек, Хабибулла — много знаешь и понимаешь, о чем мы, торговые люди, даже не задумываемся, — смущенно произносит он наконец.

Да, много, казалось Шамси, знал и понимал Хабибулла. Знал, как жили люди в старину и какие были войны между народами. Знал, как живут люди в других странах теперь. Знал законы мусульманские и русские, умел хорошо писать прошения в городскую управу и суд.

Много, казалось Шамси, знал и понимал Хабибулла, не меньше, пожалуй, чем Абдул-Фатах, хотя совсем по-иному. Попробовал было раз Шамси щегольнуть перед Хабибуллой знаниями, почерпнутыми из древней книги, подаренной ему Абдул-Фатахом, но Хабибулла в ответ только усмехнулся: так думали сотни лет назад!

И Шамси готов был уважать Хабибуллу за знания и ум, если бы не потертый пиджак, засаленная шляпа, обтрепанный европейский воротничок. Именно они красноречиво свидетельствовали, что обладатель их, зная столь много, не знал самого главного — как добывать деньги, не знал того, в чем так силен был он, Шамси.

Шамси думал, что, обладай он знаниями и умом Хабибуллы, он устлал бы своими коврами весь мир и, конечно, не был бы тем, кем был в действительности Хабибулла — маклером на побегушках у богачей, мелким частным ходатаем, составителем бумаг, переводчиком, внештатным репортером одной из местных газет, сплетником-неудачником, знавшим многое про многих о городе, — человек с добрым десятком жалких и недоходных профессий и с пустотой в карманах.

Хабибулле льстят слова Шамси. Он находит нужным сказать в ответ что-нибудь приятное.

— Хороший ковер! — говорит он, проводя ладонью по шелковистому ворсу коврика, висящего на стене.

— Это редкий ковер! — отвечает Шамси. — Привез я его издалека, из Закаспия, из Ашхабадского уезда; говорили мне, там можно найти хороший товар. Немало поездил я по аулам, был в Эрри-кала, Ясман-салых, все искал ценные ковры, нашел наконец. Ты смотри, как он дивно играет! — Шамси восхищенно поглаживает ковер, точно это живое существо, расплывается в умильной улыбке. — Я готов продать его недорого — за две тысячи, деньги нужны.

— Две тысячи рублей? — горько усмехается Хабибулла. — У меня нет и двух тысяч копеек!

— Да я не тебе предлагаю! — грубо обрывает его Шамси, и выражения уважения, с каким он минуту назад смотрел на собеседника, нет и в помине. — Не тебе!.. Но ты можешь присмотреть покупателя — ведь ты трешься среди богатых людей, в конторах, в Исмаилие, в клубе. Я дам тебе один рубль со ста, как в прошлый раз, когда дал тебе заработать в один день девять рублей пятьдесят копеек. И ты перестанешь плакаться, что в кармане у тебя нет денег. Как раз две тысячи копеек у тебя и будут, если ты продашь ковер! Дело это легкое, надо только уметь хорошо говорить. Ну, а говорить-то хорошо ты умеешь! — не то одобрительно, не то насмешливо заключает Шамси.

Выражение лица Хабибуллы тоже меняется: из снисходительного, каким оно было во время беседы о турках, оно теперь становится покорным, подобострастным.

— Сделаю, Шамси, как ты приказываешь, — говорит Хабибулла,

— Ладно!..

Только сейчас замечает Шамси стоящую в уголке Баджи.

— А ты чего здесь торчишь? — спрашивает он строго.

— Ана-ханум велела, чтоб я забрала миску, — отвечает Баджи.

— Скажи, что я сам принесу! — говорит Шамси, и в словах его звучит угроза.

Два арбуза в одной руке

Шамси швыряет миску в Ана-ханум. Недоеденные пирожки разлетаются, шлепаются на пол.

— Змея! — кричит он. — Смотри, чем ты меня кормишь!

Ана-ханум ловит пирожок на лету, надкусывает, сосредоточенно жует. Что-то хрустит у нее на зубах. Сомнения нет — песок! Досада охватывает старшую жену: все труды пошли прахом.

Шамси испытующе смотрит на Ана-ханум. Та мужественно доедает пирожок.

— Тебе показалось, уважаемый, — говорит она с притворным удивлением. — Пирожки — хорошие. Но, может быть, дурной глаз, чтоб отравить тебе удовольствие, проник в пирожок.

— Змея ты! — не может успокоиться Шамси. — Из-за тебя болею. Вот прогоню тебя из дому — тогда узнаешь, как сыпать песок мужу в пищу…

«Дурной глаз, конечно, дурным глазом. — размышляет Ана-ханум. — Но кто все же подсыпал песок, кто? Друг песку не подсыплет, надо, значит, искать среди врагов. Это Ругя, конечно, Ругя!»

Но тут старшую жену охватывает сомнение: ведь пирожки ни на минуту не оставались без присмотра, и Ругя, по правде говоря, их даже не видала.

«Значит, Ругя, проведав о пирожках, подучила девчонку, а та и подсыпала, — с легкостью разрешает свои сомнения Ана-ханум. — Из одного гнезда птички — недаром полдня торчит бездельница-девчонка в комнате у этой Семьдесят два!»

Ана-ханум зовет Баджи,

— Вот тебе пирожок! — говорит она, награждая Баджи увесистой оплеухой.

Баджи еле удерживается на ногах.

«Ах ты, старая ведьма!..» — едва не вскрикивает Баджи, хватаясь за щеку.

— Вкусно? — злорадно опрашивает Ана-ханум, глядя, как Баджи потирает щеку.

На другое утро, едва Ругя переступает порог кухни, Ана-ханум кричит:

— Эй ты, Семьдесят два, не подходи к горшкам!

— Плюю я на твои горшки! — спокойно отвечает Ругя.

— Без горшков не проживешь, а без твоей чертовой мастерской до самой смерти прожить можно.

— То-то я вижу, что ты на старости лет засела за станок, — усмехается Ругя.

— Ну и ты без горшков не обходишься — подсыпаешь в чужие горшки песок.

— Чтоб глаза твои засыпало песком, клеветница! — не выдерживает Ругя.

— А ты вот посмей еще раз зайти в кухню — так я тебя!.. — визжит Ана-ханум, хватаясь за кухонный нож.

Младшая жена покидает кухню. Отношения между женами прерваны. Война объявлена.

Спустя несколько дней Баджи видит, как из комнаты Ругя, озираясь и пряча что-то за пазухой, выходит Фатьма.

— Ты зачем туда ходила? — спрашивает Баджи подозрительно: младшая жена ушла в лавку за шерстью, и Фатьме здесь делать нечего.

— Не суй свой нос куда не следует! — отвечает Фатьма дерзко.

— Твой-то, видно, длинней! — немедля парирует Баджи: она теперь за словом в карман не лезет — пример старших женщин заразителен.

Вернувшись домой и сев за станок, Ругя обнаруживает, что на готовой части ковра, где вытканы цветы и птицы, выпадают узелки. Неужели она задела их, когда обрезала ножницами концы узелков? Не может этого быть! Ругя внимательно осматривает ткань ковра, основу и вдруг издает вопль — оказывается, неведомая рука полоснула ножом по ткани.

Прибежавшая на этот вопль Баджи рассматривает испорченные узоры. Нет больше птиц и нет цветов. Как жаль Ругя!

— Это длинноносая сделала, — шепчет Баджи плачущей Ругя.

Та хватает деревянную колотушку, мчится на кухню.

— Ты чего воешь, как кошка в новруз? — встречает ее Ана-ханум с ядовитой ухмылкой. — Чего-нибудь весеннего захотелось?

Ругя молча кидается на Фатьму с колотушкой, но Ана-ханум преграждает ей путь, вцепляется в волосы. Завязывается драка.

Стоя в сторонке, Баджи с интересом наблюдает: а ну, кто кого?

Ругя оказывается сильней. Она явно одолевает своих противниц.

— Баджи! — кричит Ана-ханум, запыхавшись, — Бей ее, бей эту Семьдесят два! Приказываю тебе!

Баджи стоит, не зная, как быть: она не смеет ослушаться старшей жены, но и не смеет, не хочет поднять руку на младшую.

Сомнения ее разрешает Шамси, привлеченный на кухню шумом схватки.

— Чертовы бабы! Не дадут минуты покоя! — ворчит он. — А ну, Баджи, принеси ведро воды!

Шамси окатывает дерущихся холодной водой. Ругя ловко увертывается, а Ана-ханум становится мокрой с головы до ног. Баджи довольна.

Принеси еще! — командует Шамси, видя, что жены не унимаются.

Операция повторяется. Однако разнять женщин не удается.

— Принеси аршин! — приказывает Шамси.

«Что-то будет!» — весело смеется Баджи, со всех ног спеша за металлическим аршином, которым Шамси обычно меряет ковры.

Шамси бесстрастно бьет женщин по мягким местам. Когда крепкий удар достается Ана-ханум, Баджи едва сдерживает себя от восторга.

«Так ей и надо! Это аллах ей воздает за то, что дала мне плюху!»

Наконец Шамси удается разнять женщин.

«Шайтан их разберет, этих баб, кто из них прав! — размышляет он, попивая чай в своей комнате, в то время как жены, сняв мокрые платья, ворча, ощупывают избитые места. — Не мужское это дело — разбираться в их спорах!»

Война, однако, этой схваткой не заканчивается. Ни одна из сторон не признает себя побежденной. Тщательно подготавливаются новые каверзы. Время от времени вновь вспыхивают схватки.

— Эй ты, Черный город! — кричит Ана-ханум. Сбрось штаны твоей подружки, развесила их сушить у меня под самым окном.

— Ругя-ханум рассердится, если сниму, — осмеливается возразить Баджи.

— Делай что приказываю! Не то подбавлю тебе пирожков, каких надавала недавно, — помнишь?

Баджи снимает с веревки штаны Ругя. Аллах, что ей будет за это!..

— Баджи! — тут же слышит она голос Ругя.

«Ну вот, так и есть!» Баджи спешит в комнату младшей жены.

— Другая бы тебе за это дала, как ты того заслуживаешь, — говорит Ругя. — Но я прощаю тебя… Понизив голос, она добавляет: — Узнай только, когда ведьма будет топить печь.

Баджи бежит на кухню.

— Ана-ханум, когда будем топить печь? — спрашивает она невинным тоном.

— А тебе что? — настораживается Ана-ханум, но все же отвечает: — Завтра с утра.

Баджи уходит, крадучись пробирается в комнату младшей жены.

— Завтра с утра, — шепотом передает она Ругя.

— Баджи, друг! — говорит Ругя нежно. — Я сотку тебе хорошенькую сумку, будешь хранить в ней твои вещи… Только перед тем, как начнут топить, засунь в печь мокрые тряпки, поглубже…

Мысль Баджи усиленно работает… Хорошенькую сумку? Такую же, какую Ругя выткала для Шамси? Она, Баджи, положит в нее свою книгу, как школьница? Конечно, она засунет в печь что угодно!..

Баджи встает чуть свет, заталкивает глубоко в печь мокрые тряпки.

Кухня полна чада. Ана-ханум мечется по кухне, глаза у нее слезятся.

Наконец тряпки извлечены из печи. Как они попали туда? Ана-ханум производит следствие. Виновница обнаружена и несет наказание.

Спустя неделю Ругя торжественно вручает Баджи маленькую хорошенькую сумку. Баджи разглядывает ее: сумка эта, правда, не столь красива, как та, которую выткала Ругя для Шамси, но все же стоило пострадать и ради такой.

Как ни старается Баджи в войне между женами оставаться нейтральной, враждующие силы используют ее — девчонка-служанка может быть во многом полезной. Баджи не смеет ослушаться приказаний. Баджи страшится угроз, она податлива на вероломную ласку, ей трудно устоять против подкупа.

Не легче, впрочем, приходится ей и в дни перемирия. Ана-ханум требует от служанки безраздельного повиновения: на то она старшая жена, хозяйка дома. Ругя, в свою очередь, требует внимания: разве она не жена, хотя и младшая? Разве у нее нет брачного договора? И так мало радостей в жизни, как же не пользоваться услугами служанки?..

— Эй, Баджи! — кличет Ругя. — Сходи в лавку за желтой шерстью. Возьми с собой Балу, купи ему чего-нибудь сладенького, да смотри, сама не съешь!

Держа за руку упирающегося Балу, Баджи спускается по лестнице.

— Эй ты, Черный город! — кричит Ана-ханум, видя, что Баджи возится с Балой. — Брось этого осленка! Постирай лучше белье Фатьме да ковры выбей!

Ладно, ладно! Она сделает все, что требуется. Сходит в лавку за шерстью, возьмет с собой Балу, купит ему «чучхел» — колбаску из муки с виноградным соком и орехами — и при этом отломит себе только маленький кусочек. Она выстирает белье Фатьме, выбьет ковры.

Целый день носится Баджи по дому, по лавкам, выполняя поручения жен.

За каждой мелочью Ана-ханум посылает Баджи в лавку отдельно: еще потеряет девчонка деньги, а потом отчитывайся перед Шамси; не умрет девчонка, если сбегает лишний разок.

Целый день угождает Баджи женам.

Однажды на улице Баджи встречается с Таги.

— Куда так спешишь? — спрашивает он. — За счастьем гонишься?

— Иду в лавку, — отвечает Баджи. — Помогаю по хозяйству.

Таги смотрит на Баджи. Девчонка, видать, будет красива — как Сара. Хотя вряд ли: второй такой красавице не бывать.

— Кому же ты помогаешь? — спрашивает Таги.

— Помогаю Ана-ханум, помогаю Ругя.

— Обеим сразу?

— Обеим! — говорит Баджи с важностью и продолжает путь.

Таги смотрит ей вслед.

— Смотри, Баджи, — кричит он вдогонку: — одной рукой двух арбузов не удержишь!

Баджи-ханум

Близится новый праздник — «день, когда Магомет стал пророком».

Ана-ханум помнит неприятность с пирожками. На этот раз нужно быть осмотрительней. Во всей квартире идет генеральная уборка, чистка.

Окруженная ворохом посуды, с утра сидит Баджи на корточках в полутемном дворике, подле сточной ямы, чистит медные кастрюли песком. Ноги Баджи затекли. Руки почернели от песка.

Баджи вспоминает Черный город.

Отец. Мать. Юнус. Саша. Трубы, арба водовоза… Быть может, все это было во сне?

Баджи уже знает, что никогда не вернутся отец и мать оттуда, откуда никто не возвращается, — из рая: никто не хочет покинуть рай. Но брат, почему он не приходит к ней? Почему брат забыл сестру? Разве он не держал ее за руку, не говорил: «Не бойся, сестра, мы не расстанемся, я буду тебя защищать»?

Кастрюля выскальзывает из рук Баджи, с шумом падает на камни.

— Три, Черный город, пока морда не станет видна в кастрюле, как в зеркале! — кричит Ана-ханум с галереи. Не сдохнешь, если лишний часок посидишь над посудой.

Баджи снова принимается тереть, время от времени заглядывая в кастрюлю — когда же увидит она свое отражение? Посуда, однако, не хочет блестеть: тусклое олово — плохое зеркало.

Кто-то стучит дверным молотком.

— Кто там? — спрашивает Баджи.

— Это я, — отвечает голос за дверью, и Баджи чувствует мгновенную слабость в ногах. Юнус!.. Руки Баджи так сильно дрожат, что она долго не может справиться со щеколдой. Ана-ханум и Ругя с любопытством выглядывают с противоположных концов галереи.

— Здравствуй, сестра! — говорит Юнус, сгибаясь в низенькой двери.

— Здравствуй, здравствуй, здравствуй! — суетится Баджи подле брата, захлебываясь от радости.

Они стоят посреди дворика. Баджи растеряна, но все же быстро решает:

«Поведу брата в большую комнату для гостей, усажу на главный ковер. Брат — важный гость».

Они поднимаются по лестнице.

— Угости брата чаем! — шепчет с галереи Ругя, заглядываясь на красивое лицо юноши.

— Второй дармоед явился! — ворчит Ана-ханум, захлопывая окно.

Юнус не слышит ее слов, но успевает заметить, что хозяйка не из приветливых.

В ожидании, пока Баджи принесет чай, Юнус расхаживает но комнате, рассматривает зеркала, ковры гурий на потолке.

«Красиво, чисто живет», — думает Юнус с удовлетворением.

Сам он живет на промысле «Апшерон» не так красиво, вернее сказать — совсем некрасиво. Да и откуда ей взяться, этой красоте, в тесной, набитой людьми промысловой «казарме для бессемейных мусульман», где ему, Юнусу, за половину первой получки приказчик устроил местечко и койку у самого входа? Пол в казарме каменный; из трех окон одно забито досками, другое — жестянкой; из щелей в двери несет холодом, особенно когда задует северный ветер, норд.

Баджи приносит чай. Брат и сестра сидят на главном ковре, пытливо разглядывая друг друга.

Брату кажется, что сестра выросла, что на щеках у нее появился румянец, что ноги у нее не такие худые, как прежде.

— Хорошо тебе здесь? — спрашивает Юнус.

— Хорошо! — отвечает Баджи с важностью, пряча почерневшие от грязной посуды руки в складках платья. — У нас, смотри, какие ковры, зеркала, женщины на потолке. У нас восемь комнат! — Баджи включает в число комнат кухню, галерею и чулан.

Юнус отхлебывает чай.

Да, живется сестре, по-видимому, неплохо!

Баджи кажется, что брат похудел, вытянулся, стал похож на отца. Подобно отцу, он долго держит кусочек сахару в передних зубах — видать, не балуют его на промыслах сахаром! Одежда у брата засалена, как у мазутника, голова обрита, как у старика. Нет, брат теперь не такой красивый, как прежде!

Юнус читает ее мысли.

— В буровой тряхнуло меня желонкой два месяца пролежал больной, только на днях поднялся… говорит он, словно оправдываясь.

И Юнус рассказывает сестре, как пришел он впервые на промыслы, и как помог ему Газанфар устроиться на промысле под названием «Апшерон», и как стал он, Юнус, работать в буровой.

Что такое желонка? Это вроде высоченного ведра с клапаном в дне, как у рукомойника. Ее опускают на канате в скважину. Когда желонка с размаху ударится о нефть в пласте — клапан открывается и нефть наполняет желонку; а когда желонку начинают тащить вверх — нефть в желонке давит на клапан и держит его закрытым. Ну вот, так и добывают, или, как говорят на промыслах, «тартают», нефть.

Вот этой работой — спуском и подъемом желонки — занят он, Юнус, по специальности тарталыцик. Он сидит в особой тартальной будочке и следит за спуском и подъемом. Дело это не такое простое, как кажется на первый взгляд: недоглядишь при спуске — желонка застрянет в почве и будет немало хлопот, пока поднимешь; недоглядишь при подъеме — желонка перелетит через шкив, разобьет вышку в щепы и, чего доброго, изувечит самого тартальщика…. Он еще хорошо отделался в прошлый раз.

Долго рассказывает Юнус о работе на промыслах и о людях, с которыми сталкивается в работе, только умалчивает о том, где и как он живет: хвастать нечем! До болезни ему было стыдно прийти к сестре — он еще не заработал достаточно денег, чтоб увезти ее с собой. А когда он лежал разбитый, то жалел, что не приходил, да только уже не мог подняться… Но вот сейчас он все же решился и пришел… Что ж, он доволен — живется сестре, видно, в самом деле неплохо!

Подражая взрослым, Баджи спрашивает:

— Какие есть новости?

В глазах Юнуса мелькает огонек. Новостей теперь на промыслах хватает!

— У нас сейчас большущая забастовка! — отвечает Юнус.

— Забастовка? — переспрашивает Баджи, и Юнус видит, что она этого слова не понимает.

— Забастовка — это когда рабочие отказываются работать.

— Вроде праздника, что ли? — спрашивает Баджи.

Юнус улыбается:

— Как сказать!..

— Отлынивают, что ли, от работы? — допытывается Баджи, и в голосе ее слышатся сочувственные нотки.

— Не отлынивают, а… Как бы тебе объяснить?..

И Юнус пытается объяснить:

— На днях вот арестовали жандармы двадцать пять рабочих за то, что те обсуждали на собрании свое тяжелое положение. Не таков, однако, промысловый народ, чтоб его запугать, — в ответ на арест товарищей все остальные объявили забастовку — прекратили работу. К слову сказать, теперь что ни день, то тут, то там забастовка. Но в этот раз, говорят, бастуют тысяч семь!

— И ты тоже… бастуешь? — спрашивает Баджи, насторожившись: ведь брат уехал на промыслы, чтобы заработать деньги и взять ее затем к себе, в хороший дом, еще лучший, чем дом дяди Шамси.

— А что же, по-твоему, мне отставать от своих товарищей? — вспыхивает Юнус. — Так у нас, дорогая сестра, на промыслах не делается! А если кто и сделает — того назовут штрейкбрехером и выкатят, чего доброго, на тачке!

Баджи хмурится: далась брату эта забастовка. И слова еще какие придумывают: штрейкбрехер! Не выговорить.

Юнус видит нахмуренное лицо Баджи. Нет, ничего, ничего не понимает девчонка. Глупая еще! Незачем с ней зря толковать!.. Юнус ставит стакан вверх дном. Пора уходить!

В дверях он сталкивается с Шамси, вернувшимся из магазина. Дядя обнимает племянника. Вдыхая запах жареного, доносящийся из кухни, Шамси приглашает племянника пообедать.

— Только что ел, спасибо. Сестра угощала, — отвечает Юнус.

— Твоей сестре у меня хорошо! — говорит Шамси умиленно. — Аллах свидетель, я ни разу не бил ее. Пусть она сама скажет.

— Не бил, — подтверждает Баджи.

— Я ее люблю, как дочь. Она у меня белоручка, Баджи-ханум — барышня! — острит Шамси улыбаясь.

Баджи приятно, что Шамси назвал ее Баджи-ханум.

— За зло платят злом, а за добро — дважды добром, — говорит Юнус.

— Напрасно ты о зле упоминаешь, — мягко укоряет Шамси.

— В народе так говорят!.. — пожимает Юнус плечами, собираясь уходить.

— Может быть, все же пообедаешь? — спрашивает Шамси, принюхиваясь к возбуждающим запахам из кухни.

— Спасибо, дядя, не могу — спешу на работу.

— Похвальная вещь работа — не буду уговаривать тебя. Ну, будь здоров… Баджи, проводи брата.

Баджи провожает брата.

— Ты теперь белоручка, Баджи-ханум, барышня! — говорит Юнус, и Баджи не может понять, хвалит он ее или осуждает.

Проходя по галерее, Баджи показывает на свою подстилку:

— Здесь я сплю. Подстилка у меня мягкая… — Она кивает в сторону кухни: — А там мы с Ана-ханум готовим обед. Вкусные блюда!

Пересекая дворик, Баджи говорит:

— Смотря, сколько у нас посуды! И еще больше спрятано в сундуках!

Она в эту минуту и впрямь чувствует себя Баджи-ханум, барышней.

Баджи открывает дверь. Только теперь Юнус замечает, что руки у сестры почерневшие, заскорузлые, как у рабочего, как у него самого.

«Баджи-ханум!» — с горечью усмехается Юнус, рассматривая руки сестры. Он поднимает голову к окнам галереи, за которыми чудится ему сердитая хозяйка, и жалость к сестре охватывает его. Когда же возьмет он сестру с собой, когда же они будут жить вместе?

Юнус рад, что стоит спиной к свету и Баджи не видит его лица, пылающего от стыда.

Хабибулла

Отец Хабибуллы, Бахрам-бек, часто рассказывал сыну, что род их восходит к древнейшим властительным фамилиям Азербайджана.

Но в ту пору, когда Бахрам-бек с гордостью повествовал мальчику Хабибулле о величии предков, сам он был не более, чем «хурда-бек» — обедневший малоземельный помещик.

Одержимый манией величия, Бахрам-бек жестоко притеснял и обирал крестьян, находился с ними в непрестанной тяжбе из-за спорных участков, из-за права на воду, из-за всевозможных видов податей. Однажды в разгар полевых работ он закрыл принадлежащие ему оросительные каналы и дождался того, что крестьяне взбунтовались, захватили землю и, пригрозив убить, заставили его покинуть родные места. Угроза была серьезная — немало помещиков, обращавшихся с крестьянами подобно Бахрам-беку, были убиты. На чужбине Бахрам-бек заболел и умер.

Хабибулла в то время был воспитанником елисаветпольской гимназии. Опеку над несовершеннолетним взял на себя брат умершего. Он продолжал тяжбу с крестьянами, быстро высудил землю, прибрал к рукам наследство и столь же быстро проиграл его в карты, оставив опекаемого племянника без средств. Юноше едва удалось окончить гимназию.

Некоторое время Хабибулла скитался по родственникам и по соседям-помещикам, оказывавшим ему гостеприимство как сыну Бахрам-бека. Но вскоре Хабибулла понял, что, лишенный земли и денег, не имея возможности вести тот образ жизни, какой ведут состоятельные соседи, он невольно опускается до положения приживальщика. Кое-кто из родственников намекнул ему на это в весьма грубой форме.

Хабибулле было двадцать лет, он был горяч. Бекское высокомерие, воспитанное в нем отцом, заставило Хабибуллу тотчас ответить на оскорбление еще более резко и покинуть родные места. Одна, видно, судьба была у отца и сына!

Хабибулла решил ехать в Баку, где, рассказывали, люди за одну ночь становятся богачами, стоит лишь земле захотеть осчастливить человека, выбросив из своих недр нефтяной фонтан. Быть может, и ему посчастливится на этой новой земле? Уезжал Хабибулла со злым сердцем, затаив обиду на беков, которым не простил оскорблений, и ненависть к крестьянам, которых считал своими врагами.

Молодой человек, прибывший в Баку, был честолюбив. Он мечтал о деньгах и особенно о власти. Мечтал, вернувшись на родину, посмеяться над своими оскорбителями, отомстить убийцам отца, вырвать свое добро из рук разорителей и врагов. Он обладал некоторыми способностями, и они казались ему залогом осуществления его честолюбивых планов. Однако, как это часто бывает с честолюбцами, он был непрактичен. За десять с лишним лет, прожитых в Баку, он не только не разбогател, не приобрел власти, но даже не смог создать себе сколько-нибудь сносного существования и пребывал в постоянных поисках куска хлеба.

Труд он презирал и не был к нему приспособлен. Приходилось довольствоваться случайными заработками. Бойкое перо, которым он снискал себе известность еще в гимназии, он теперь время от времени использовал в местных газетах, выступая в качестве светского хроникера. Это давало ему возможность общаться с богачами, нередко с филантропами из Исмаилие, стремившимися огласить на страницах газет круглые суммы своих пожертвований, чтоб обеспечить себе уважение в глазах общества, кредит в деловом мире и славное место в саду аллаха. И так получилось, что если прежде судьба толкала Хабибуллу на путь приживальщика, то здесь, в Баку, она заставляла его прислуживать богачам-нефтепромышленникам, домовладельцам, судовладельцам, коммерсантам. С годами юношеская горячность Хабибуллы поостыла, бекское высокомерие было обито городскими богачами, он научился многое пропускать мимо ушей.

С виду Хабибулла стал смиренен, но всякий заглянувший к нему в душу, увидел бы, что честолюбие его не погасло. Часто Хабибулла с горечью думал, что будь Бахрам-бек жив и не случись этой беды с оросительными каналами, вся жизнь его пошла бы по иному руслу, спокойному и широкому.

По окончании гимназии он был бы послан отцом в Петербург или в Москву в университет. Так поступали обычно со своими сыновьями соседи-помещики, такие же, как Бахрам-бек. В университете он отдался бы наукам — приятно блистать в обществе знаниями. Он не такой чудак, как этот инженер Азизбеков из городской думы: с каким трудом удалось этому сыну каменщика поступить в Петербургский технологический институт, а он тотчас связался со студенческими революционными кружками, организовал демонстрацию из-за самоубийства какой-то студентки, заключенной в Петропавловскую крепость, и был дважды арестован… О нет, он, Хабибулла, не участвовал бы в беспорядках, не походил бы на тех азербайджанцев из бедных семей, к которым судьба в кои-то веки оказывалась милостива, открыв и для них двери высшего учебного заведения, и которые искушали судьбу, больше ссорясь с полицией, нежели занимаясь науками. Его, Хабибуллу, не арестовывали бы, не исключали, он бы с легкостью окончил университет.

Он стал бы юристом, судейским чиновником, может быть прокурором. Таков был путь тех, кого заботливые отцы отправляли в Петербург или в Москву учиться. Успех на новом пути пришел бы скоро — разве не отличался он еще в гимназии умением красиво и убедительно говорить? Какая карьера открылась бы перед ним! Кто знает, быть может, он стал бы депутатом Государственной думы от одной из восточных губерний Закавказского края. Разве он имел меньше данных, чем те, кто уверенно двигался по этим путям, шаг за шагом достигая цели? Разве он не был таким же беком, как и они?

Хабибулла считал, что он создан, чтоб управлять, повелевать своим народом, который, в представлении Хабибуллы, состоял из темной, невежественной массы — конечно, за исключением избранных, вроде него. Ведь он — бек. Само это слово означает у тюркских народов правитель, властитель. Именно беки, считал Хабибулла, созданы историей для того, чтобы управлять, повелевать. Его самолюбию льстило, когда к его имени прибавлялось это короткое «бек», подчеркивающее высокое происхождение обладателя имени. Его гордость бывала ущемлена, когда его именовали просто — Хабибулла. Хабибулла-бек! — это звучало совсем иначе, чем простонародное Хабибулла. Он, впрочем, надеялся на лучшие времена и порой, вдохновляясь своими сладостными мечтами, забывал, что он не только не властительный бек, но даже не хурда-бек, каким был его отец, а жалкий неудачник, снимающий в качестве квартиранта комнатку в семье мелкого русского чиновника.

Несколько лет назад к чиновнику этому явился Шамси с просьбой составить исковое заявление в суд. Хозяин оказался больным, и помочь просителю вы-звался квартирант. Шамси доверился Хабибулле — как-никак единоверец и спустя месяц получил по решению суда деньги, которые почти не рассчитывал получить. Вскоре в подобном же случае Шамси сам обратился к Хабибулле, и тот провел это новое дело столь же успешно. Шамси проникся к Хабибулле нежностью — он всегда проникался нежностью к людям, приносившим ему прибыль.

— Легкая у тебя рука! — сказал тогда Шамси одобрительно.

С этого дня он стал давать Хабибулле различные поручения.

Хабибулла подыскивал для Шамси выгодных покупателей, ездил на товарную станцию принимать и отправлять товары. Хабибулла писал для Шамси прошения и разные другие деловые письма: в городскую управу — о выдаче патента и предоставлении льгот; в военное ведомство — с предложением шерсти; в суд — с жалобой на должников-неплателыциков. Он выполнял попеременно роль маклера, приказчика, секретаря. Жалованья он не получал: Шамси предпочитал отделываться единовременными подачками — постоянные служащие, считал Шамси, обворовывают хозяев. Впрочем, Хабибулла выполнял все поручения под неусыпным контролем Шамси — у бедняка, считал Шамси, одно на уме: как бы обмануть богатого. Шамси был к Хабибулле несправедлив: в денежных расчетах тот не проявлял особой жадности и настойчивости, и Шамси не упускал случая пользоваться этим с выгодой для себя.

Мало-помалу Хабибулла завоевал доверие Шамси, стал ему необходим.

Кое-чего, правда, Хабибулла не умел делать, как ни старался Шамси обучить его: не умел заводить дружбу с овцеводами, не умел скупать шерсть на стойбищах и ковры в селениях у ковроделов, не умел торговаться с покупателями. Зато он нередко давал правильные общие указания насчет того, когда можно ждать повышения или падения цен, какой товар вдруг понадобится всем людям и, исчезнув с рынка, станет цениться на вес золота; какой, напротив, завалив рынок, станет дешевле ветра. Указания эти, если приложена была к ним торговая сметка, приносили в итоге немалую прибыль Шамси. И так повелось, что Шамси не принимал ни одного важного делового решения, не посоветовавшись предварительно с Хабибуллой.

Войдя в доверие к Шамси, Хабибулла стал давать советы не только деловые, но и в области семейной и личной жизни. Наряду с Абдул-Фатахом появился у Шамси второй друг.

Лишь им двоим — почтенному мулле хаджи Абдул-Фатаху и Хабибулле — доверял Шамси свои дела и мысли. Доверял, конечно, постольку, поскольку вообще разумно доверять людям, — недаром ведь говорится: если ты сам не сберег своей тайны, как же ты хочешь, чтобы ее сберег другой?

Вывеска

На третий год войны военное ведомство повысило спрос на грубую шерсть.

Шамси увеличил поставку. Он обладал выдержкой, необходимой при быстром росте цен. Стремясь избежать ответственности за нарушение кое-каких ограничительных мер, введенных правительством в борьбе со спекуляцией, он оставлял в магазине лишь малую часть товаров, припрятывая большую часть у себя дома, в подвале; так поступало большинство спекулянтов Крепости, считая, что полиция не посмеет нарушить неприкосновенность купеческих домов. Подвал Шамси был забит тюками шерсти.

Третий год войны был для Шамси годом значительного преуспевания, хотя Шамси старался скрыть это от окружающих, даже от домочадцев. Выдавая Ана-ханум деньги на хозяйство, он по-прежнему ворчал на плохие дела, на дороговизну, на мотовство и попрошайничество жен. Однако все в доме ощущали неосновательность этих сетований — Шамси ворчал скорей по привычке и уже не был столь непреклонен, как прежде, в спорах из-за каждой копейки. Ругя и Фатьме все чаще перепадали подарки — кусок материи на юбку, на кофточку, а маленькому Бале — игрушки и сладости.

Преуспевание Шамси сказалось и на Баджи. К обычной ее работе по хозяйству прибавились новые заботы — ежедневная уборка и проветривание подвала, расчесывание слежавшейся шерсти.

В сентябре происходит осенняя стрижка овец. Кочующие стада овцеводов начинают спускаться с нагорий на зимнее пастбище. Горячее это время для овцеводов! Шамси заблаговременно поехал в Нагорный Карабах и выше, в Курдистан, на стойбища, к местам стрижки. Нелегко городскому торговцу, ежедневно отмеряющему привычный путь от дома до магазина, взбираться по склонам гор навстречу спускающимся стадам, но Шамси пренебрег годами и тучностью ради того, чтобы из первых рук скупить только что снятую коричневую карабахскую шерсть. Быстро и прибыльно продав эту шерсть, Шамси поспешил к местам более поздней стрижки, закупил новую партию и столь же выгодно ее продал. Третью партию он закупил на зиму, в запас.

— Теперь нужно повесить над магазином большую вывеску, — сказал ему Хабибулла, когда суета со скупкой шерсти утихла.

— Деньги не нуждаются в колокольчиках, — сухо возразил Шамси, — они сами звенят!

Хабибулла, казалось, предвидел возражение.

— Нет, — сказал он вежливо, но настойчиво. — Иной раз нуждаются. Ты, Шамси, привык торговать по старинке, так теперь торговать нельзя.

— Попробуй сам, если ты лучше умеешь! — ответил Шамси насмешливо: тройная операция с осенней шерстью придала ему самоуверенности.

Хабибулла пропустил насмешку мимо ушей.

— Но ты бы мог заработать еще больше, а звон, о котором ты говоришь, никогда не бывает чересчур громким, — заметил Хабибулла. — Если бы все, в ком ты нуждаешься, знали тебя и доверяли тебе в кредит, тебе не пришлось бы гоняться за стадами с холма на холм, в пыли, подобно жалкому пастуху, а шерсть со многих нагорий, весенняя и осенняя, текла бы прямо к твоим ногам, быстро и обильно, как ручьи, когда снег тает в горах. С другой стороны, военное ведомство само обращалось бы к тебе, как к известному крупному поставщику. Ты бы легче оборачивал куплю-продажу, и звон стоял бы в твоем магазине такой, как в русской церкви в праздник. Но для всего этого нужно создать видную фирму — переехать в новое большое помещение, повесить над магазином красивую вывеску.

Заманчиво звучали слова Хабибуллы! Но все же они не вполне убедили Шамси.

Перейти в новое помещение? Расстаться с насиженным местом, где торговали еще его отец и дед? Да все его на смех поднимут; скажут: надумал, дурак, на старости лет искать новое место, забыл, что оно для него уже уготовано — там, на горе, средь могильных камней. Нет уж, аллах избави! «Камень тяжел на том месте, где он лежит», — в сотый раз повторял Шамси любимую пословицу.

Что же касается вывески, то Шамси готов был согласиться, что вреда она не принесет, хотя и придется на нее кое-что поистратить. Если ж аллах захочет, вывеска может принести даже пользу. Прошло, однако, несколько дней, прежде чем Шамси подал Хабибулле листок чистой бумаги и произнес со вздохом:

— Напиши, Хабибулла, слова вывески, ты знаешь, как написать…

Хабибулла написал русский текст. Шамси трижды заставил его переводить текст на родной язык, высказывал пожелания, вносил поправки. И хотя Шамси не умел читать по-русски, он долго теребил исписанную бумажку, разглядывал ее, как бы стараясь вникнуть в непонятные знаки, удостовериться, что в них не скрыта опасность, беда.

Хабибулла задумчиво перечитывал текст.

— Счастье тому, чье имя будет стоять на этой выноске рядом с твоим! — вырвалось вдруг у него.

Хотел ли он польстить ковроторговцу? Давал ли понять, что непрочь видеть рядом с именем Шамси свое собственное? И качестве кого — компаньона, зятя?

«А почему бы не зятя? — промелькнуло в голове Хабибуллы. — Фатьме тринадцатый год, через год-два невеста. Чем он не хорош для этой дуры? Выйди Фатьма за него замуж, старику волей-неволей пришлось бы раскошелиться: как-никак — единственная дочь».

Шамси уловил тайный смысл сказанного Хабибуллой и нахмурился — не такому человеку, как Хабибулла, быть мужем Фатьмы! Не потому, разумеется, что Фатьма достойна лучшего мужа все бабы, как ослицы, равно глупы и упрямы! — но потому, что он, ее отец, владелец коврового магазина и склада шерсти, достоин лучшего зятя. Хабибулла, правда, человек образованный и родовитый. Но многого ли это стоит, если Хабибулла, как базарный писец, составляет по заказу бумаги, а все богатство, скрывающееся за этими бумагами, даже сам бумажный листок, чернила и ручка принадлежат ему, Шамси, которого аллах не наделил образованием и родовитостью, но зато наделил тем, чем можно купить образованного и родовитого человека.

Эта мысль развеселила Шамси. Он коротко усмехнулся.

«Я припомню тебе эту усмешку!» — подумал Хабибулла, и желание отплатить за долгие унижения вспыхнуло в нем с неожиданной силой.

Однако вслух он учтиво произнес:

— Я отнесу бумагу к живописцу, закажу вывеску.

— Давай лучше завтра, — сказал Шамси, бережно спрятав бумажку в карман. — Завтра день, когда святой Али дарит свой драгоценный перстень бедняку, — счастливый день! Быть может, и к нам святой Али будет милостив.

Вечером, украдкой от Хабибуллы, Шамси показал бумагу русскому чиновнику, на квартире которого жил Хабибулла: подумать, что иной раз полезет в голову даже таким умным людям, как Шамси, вообразил, что Хабибулла без его ведома поместит на вывеске свое имя! Конечно, Шамси не высказал своих подозрений чиновнику, а только просил прочесть, что написано на бумаге. Чиновник прочел, объяснил, и Шамси успокоился.

— Теперь пора заказывать, — сказал он наутро, подавая Хабибулле измятую бумажку.

Это было в день, когда святой Али дарит свой драгоценный перстень бедняку, в счастливый день. Неужели святой Али будет менее милостив к Шамси?..

Вслед за тем наступил махаррам, месяц печали и плача, когда нельзя брить бороду и голову, ходить в баню и начинать дела. Разумеется, не следует в такие дни вешать над магазином новую вывеску.

Но после месяца скорби, когда Шамси очистился, Таги притащил на спине вывеску от живописца. Она была так велика, что Таги исчез под ней, и казалось, что она сама, громыхая, движется но мостовой. С левого края вывески был изображен полусвернутый в трубку узорный красный ковер, с правого — желтый, перетянутый веревкой тюк шерсти. До чего же была красива эта вывеска! Пожалуй, не менее красива, чем потолок в комнате для гостей. Шамси приказал всем домочадцам идти к магазину любоваться ею.

Женщины, вперив глаза в вывеску, ахают, цокают языком, изо всех сил стараясь угодить главе семьи. Впрочем, восторг Ана-ханум и Фатьмы искренен.

Хабибулла выглядывает из магазина с видом победителя: это он придумал такую вывеску! Хабибулла улыбается женам Шамси, переглядывается с Фатьмой — мысль о втором имени на вывеске не выходит у него из головы. «Ковровое дело Шамси Шамсиев и зять». Коротенькое словечко «зять», но означает многое, как слово «бек». Фатьме через мать уже известно о намеках Хабибуллы, и она, не смея заговорить с ним, неуклюже кокетничает, бросая томные взгляды в его сторону.

— Какая красота! Какие узоры! — восторгается Ана-ханум изображением ковра на вывеске. Пользуясь любым случаем, чтоб уколоть свою соперницу, она добавляет: — Даже наша искусница Ругя такого не выткет!

— Слепому день и ночь равны! — презрительно усмехается Ругя и отворачивается от вывески.

Баджи изучает жесткие линии, резкие краски, наведенные малярной кистью на жестяные листы вывески.

— Ковры Ругя лучше! — невольно вырывается у нее.

— Молчи, дура! — накидывается на нее Ана-ханум, угости тычком и бок. — Тебя не спрашивают. Расхваливай как тебе приказано, и все.

Баджи умолкает.

«Ковры Ругя лучше. Лучше!» — упрямо твердит она про себя, потирая бок.

То, что предсказывал Хабибулла, сбылось, — много новых людей привлекла в магазин вывеска, возросли у Шамси доходы. И хотя имя Хабибуллы не стояло на вывеске рядом с именем ковроторговца, она все же сильно сблизила их.

Хабибулла стал вхож не только в магазин, но и в дом Шамси.

Баджи уже знает его вкрадчивый стук, скрипучее «это я, Хабибулла». Он проходит мимо нее не здороваясь, идет наверх к Шамси. Он ступает бесшумно, стремясь поймать врасплох Ругя, полюбоваться ею; он ведет себя, правда, с большой осмотрительностью — жена хозяина! — да и Ругя его не слишком жалует. Но с Фатьмой у него установилась дружба. Фатьма, завидя Хабибуллу, не спешит спрятаться от него и уходит, лишь подчиняясь окрикам матери.

Иногда Хабибулла дожидается Шамси. Строго говоря, не полагается мужчине задерживаться в чужом доме в отсутствие хозяина, но Хабибуллу Шамси мысленно приравнивает к слуге, а слуге, разумеется, разрешено находиться в доме в любое время. В часы ожидания Хабибулла сидит на галерее и читает газету, время от времени бросая взоры на женскую половину дома. Хабибулла никогда не снимает очков, и Баджи ни разу не видела его глаз, но она чувствует, что из-за темных стекол он смотрит на нее тем же нехорошим взглядом, каким смотрели халвачи и Теймур.

Случается, Хабибулла передает через Баджи подарки для Фатьмы. Нелегко Баджи выпускать их из рук — так хочется примерить бусы, браслеты, так хочется отведать фиников, жареного миндаля. Но еще трудней утаить что-нибудь от Фатьмы та неизменно настороже. У Фатьмы уже накопился целый ворох мелких подарков от Хабибуллы. Она бродит по комнатам, нацепив бусы, браслеты, грызя жареный миндаль. Она никогда не дает Баджи примерить бусы, браслеты, никогда не угощает ее — этого еще не хватало! Сердце Баджи наполняется завистью, когда Хабибулла вытаскивает из кармана подарок для Фатьмы. Она с облегчением и радостью закрывает за ним дверь, когда он уходит, не оставив Фатьме подарка.

«Чашка чаю»

В один из зимних дней Хабибулла сказал Шамси:

— Мусульмане-благотворители устроили в Исмаилие постоянную «чашку чаю». Помещение должно быть нарядно убрано, иначе ни один богатый человек туда не пойдет — грязных чайных, скажет он, хватает у нас на базаре. Так вот, благотворители обращаются ко всем мусульманам с просьбой дать во временное пользование красивые вещи — вазы, картины, ковры. Ты сам знаешь, что это у нас издавна принято.

— Нет у меня лишних ковров, — буркнул Шамси, — я ведь торгую ими.

Фамилии тех, кто дает красивые вещи, говорят, будут помещены в газетах, — сказал Хабибулла как бы невзначай.

Шамси, недавно вкусивший сладость популярности, насторожился.

— Я бы дал, пожалуй, один из больших лезгинских гяба́, — сказал он вяло.

Хабибулла пренебрежительно усмехнулся.

— На такой ковер никто и не взглянет, будь он величиной хоть с целое поле. Хороши, скажут, ковры у Шамси Шамсиева! А еще славится как лучший ковроторговец!

— Если так, сказал Шамси, загоревшись, — я дам кубинский хали-баласи, маленький коврик, но такой, что от него люди глаз не оторвут!

— Вот это правильно! — воскликнул Хабибулла удовлетворенно. Я сейчас позову Таги, чтоб он снес его в Исмаилие.

— Незачем, — остановил его Шамси, — коврик легкий — донесет девчонка.

Кубинский хали-баласи — это, конечно, не тяжелый лезгинский гяба́, но для девочки в двенадцать лет и он не так уж легок, как это представляется Шамси. Низко согнувшись, семеня ногами по мостовой, глядя исподлобья, как амбал, тащит Баджи на спине сложенный вчетверо коврик. Ветер мешает идти. Баджи придерживает зубами чадру. Стараясь не потерять из виду Хабибуллу, шагающего по тротуару в нескольких шагах впереди, она почти бежит за ним.

Но вот наконец и Исмаилие.

Красный портал, огромные окна, длинный балкон с колоннами, надписи, резные украшения крыши. Досадно: ковер мешает Баджи закинуть голову и разглядеть все как следует. Наверное, во всем мире нет дома красивее Исмаилие!

Вслед за Хабибуллой Баджи поднялась по широкой лестнице в большую комнату, сбросила коврик на пол, огляделась. Что только не натаскали сюда, в эту комнату! Какой-то мужчина прикреплял к вещам ярлычки с фамилией владельца — вещи сданы во временное пользование, беда, если что-нибудь пропадет. Другой — в европейском костюме, с золотой цепочкой на животе, — засунув руки в карманы, с хозяйским видом отдавал распоряжения.

Коврик привлек его внимание.

— Хороший ковер! — сказал он, тронув ногой ворс.

— Добрый день, Муса! — поклонился в ответ Хабибулла. — Ты прав, это хороший ковер.

— Наверно, из карабахских?

— Совершенно верно, Муса, из кубинских, — учтиво поправил Хабибулла.

— Хотел бы я приобрести такой коврик, — сказал человек с золотой цепочкой.

— Тебе-то уж, во всяком случае, желания подчиняются! — угодливо улыбаясь, ответил Хабибулла. — Это коврик Шамсиева.

— «Ковровое дело Шамси Шамсиева»? — спросил человек, словно что-то припоминая.

— Он самый! — обрадованно ответил Хабибулла.

— Красиво Шамси поступает, что дает «чашке чаю» попользоваться таким ковром, — одобрительно сказал человек с золотой цепочкой. — А это кто? — спросил он, стараясь разглядеть лицо Баджи, полузакрытое чадрой.

— Это его бедная родственница, служанка, — ответил Хабибулла таким тоном, словно извинялся не то за Шамси, не то за самого себя.

Человек с золотой цепочкой перевел взгляд на ковер.

— Хотел бы я приобрести такой коврик, — повторил он и отошел.

Хабибулла смотрел ему вслед.

— Это Муса Нагиев! — благоговейно шепнул Хабибулла Баджи. — Ни у одного человека в городе нет столько домов и денег, сколько у него. И вот этот дом, в котором мы сейчас находимся, тоже его дом. Муса выстроил его в честь своего сына Исмаила — поэтому-то дом и называется Исмаилие.

Хабибулла говорил столь пространно, стараясь дать выход нахлынувшим на него чувствам: шутка сказать, с ним беседовал сам Муса Нагиев!

Баджи была удивлена: неужели есть такие богатые люди, которые могут построить такой большой дом? Откуда берут они столько денег? В сравнении с ними Шамси показался Баджи куда менее значительным, ореол его потускнел. Ей даже стало обидно за дядю.

На обратном пути, проходя мимо раскрытых дверей шла, Хабибулла жестом указал Баджи место подле двери.

— Постой здесь! — сказал он, а сам вошел в зал.

Большой зал был уставлен столиками, за которыми сидели богато одетые мужчины и женщины, ели и пили. В конце зала возвышалась эстрада, где показывали свое искусство певцы, музыканты, танцоры. Между столиками сновали девушки в белых передничках, разнося сладости, фрукты, цветы.

Веселый смех и шум ударяют в голову Хабибулле. Он юлит между столиками, угодливо изгибаясь, как служка в кебабной. Он принимает поручения от мужчин, спешит от одного столика к другому, отпускает по пути любезности дамам, особенно барышням. Он необычно оживлен, и даже темные очки не могут скрыть этого от окружающих.

«Вот где надо искать невесту!» — думает он восхищенно.

Баджи заглянула в дверь вслед Хабибулле.

Аллах праведный! Как они красиво одеты, эти женщины в зале, как сверкают их кольца и ожерелья!

И тут же Баджи охватило недоумение: в женщинах, сидящих за столиками, в прислуживающих барышнях, в распорядительницах-патронессах Баджи узнала азербайджанок, хотя лица их были открыты и сами они, не смущаясь, свободно разговаривали с мужчинами. Неужели это возможно?

Но вот на эстраду поднимается мужчина. Он строен, красив. У него высокий лоб, тонкое лицо. В руках у него нет ни тара, ни кеманчи, он не поет, не танцует. Он только говорит. О чем? Баджи нелегко понять. Но в голосе его Баджи слышит песню и музыку, в жестах улавливает что-то похожее на танец. Никогда не слышала Баджи, чтобы так красиво говорили.

Незаметно для себя Баджи переступила порог, пошла вдоль стены к эстраде, глядя в упор на декламирующего актера. И он, казалось, смотрел на нее. Она скользила легко и бесшумно, но ее необычный для этого зала наряд привлек внимание.

— Куда ты лезешь? — услышала она вдруг сердитый шепот. Это Хабибулла поспешил сюда с другого конца зала — он чувствовал себя ответственным за поведение Баджи.

Взор Баджи оставался прикованным к актеру.

— Уйди отсюда! — сказал Хабибулла громче, но Баджи не двигалась с места. — Уйди, говорю! — прикрикнул он.

Окружающие зашикали на Хабибуллу — он мешал слушать. Хабибулла замолчал.

— Браво, Гусейн, браво! — стали кричать в зале, когда актер умолк.

Хабибулла воспользовался шумом.

— Пошла домой! — набросился он на Баджи и рукой указал в сторону выхода, но актер, раскланивавшийся с публикой, уловил жест Хабибуллы и сам жестом остановил его: пусть девочка останется!

Хабибулла, виновато улыбнувшись, подчинился актеру — сейчас тот был властителем зала. Но когда актер покинул эстраду, Хабибулла сказал неумолимо:

— Пошла домой, сейчас же! — и стал толкать Баджи к выходу.

Баджи оборачивалась, искала актера глазами — ведь он разрешил ей остаться. Увы, эстрада была пуста! Баджи вышла из зала, нехотя поплелась домой.

Вслед за Баджи явился Хабибулла. Вид у него был самодовольный.

— Я и на этот раз оказался прав! — сказал он. — Ты не поверишь, Шамси, кто загляделся на твой ковер… — И так как лицо Шамси выразило любопытство, Хабибулла нарочно помедлил: — Никогда не поверишь…

— Кто же? — не выдержал Шамси.

— Муса, Муса Нагиев! — торжествующе ответил наконец Хабибулла. — Он похвалил твой ковер.

— Муса Нагиев! — воскликнул Шамси с несвойственным ему восторгом, и восторг этот был уместен, ибо Муса не просто богач, но царь богачей, всесильный человек. Равным ему, может быть даже выше него был в городе только один человек — богач хаджи Зейнал-Абдин Тагиев. Они оба — Муса и хаджи Зейнал-Абдин — царили в умах многих людей, и трудно было сказать, кто из них важней, подобно тому как трудно сказать, кто сильней — лев или тигр.

— Я, конечно, этим воспользовался и немедля предложил Мусе приобрести коврик, — солгал Хабибулла. — Муса, по-видимому, склонен это сделать… Боюсь только, что он потерял ключ от кассы, — добавил Хабибулла озабоченно, имея в виду крайнюю скупость богача, про которую в городе ходили целые легенды.

— Каждый тратит свои деньги как хочет, — ответил Шамси, пожав плечами, как бы оправдывая богача. — Надо, однако, умеючи подойти к Мусе, и я уверен, он хорошо заплатит. Впрочем, такому человеку, как Муса, я готов уступить сколько возможно… Что ж до тебя… — лицо Шамси приняло обычное торгашеское выражение, — то один рубль со ста, как всегда. Надеюсь, не откажешься?

— Я буду не я, если не продам Мусе коврика! — воскликнул Хабибулла воодушевляясь.

Долго еще беседовали друзья. Выла уже ночь, когда Баджи закрыла дверь за Хабибуллой.

Баджи не спалось. Все казалось ей, что стоит она в большом светлом зале, у стены, видит красивого мужчину с высоким лбом и сверкающими глазами и в голосе его слышит песню и музыку.

Почему звучал для нее этот голос в поздний час зимней ночи, когда все вокруг спало — дядя, жены его и вся старая Крепость? Почему?..

Русская книга

С каждым днем крепнет у Хабибуллы желание жениться: трудно такому человеку, как он, в его годы, жить без жены, хочется ласкать сына, продолжателя рода. Только на ком жениться? Неужели на этой невежественной дуре Фатьме? А кто, впрочем, лучше? За редким исключением, все они таковы, а исключения бывают именно в тех кругах, откуда нет у него надежды взять жену при его нищенском положении. Жениться на русской? Хороши, правда, розовые русские женщины, очень хороши! Но жениться на русской — значит погубить древний род. Мысли Хабибуллы возвращаются к Фатьме. У Фатьмы, конечно, есть одно важное преимущество: богатый отец. Но вот опять же — ее невежество! И вдруг Хабибуллу осеняет идея: а что, если посоветовать Шамси заняться образованием дочери? За два-три года она кое-чему подучится, а много ли, в конце концов, знаний нужно женщине-азербайджанке?

Хабибулла является к Шамси.

Столкнувшись во дворике с Фатьмой, он улыбается ей приветливей, чем обычно. Фатьма спешит похвастать этим перед Баджи.

— Нравлюсь я, видно, нашему Хабибулле! — шепчет она взволнованно. — Что ж, и он мне тоже нравится. Сразу видно, что не какой-нибудь простой человек, а бек.

— Какой он бек — у него одежда рваная! — смеется Баджи.

Фатьма вспыхивает:

— Сама ты рваная! Просто из зависти так говоришь!

— А ты погляди на его рукава!

— Незачем мне глядеть… — Слыша голоса, доносящиеся из комнаты для гостей, Фатьма меняет тон. — Давай вот лучше заглянем в оконце над дверью, послушаем, о чем они там говорят. Тащи сюда ящик — ну!

Обе становятся на ящик, смотрят в дверное оконце, подслушивают.

О чем, в самом деле, говорят Шамси и Хабибулла, сидя за чаем в комнате для гостей?

— Никакой беды не случится, если девушка год-два будет посещать школу, — говорит Хабибулла.

— Но разве коран не запрещает нам этого? — недоуменно возражает Шамси. — Ведь это только молодые модники отдают своих дочерей в русские школы!

— Ах, Шамси! — снисходительно улыбается в ответ Хабибулла. — Ты отстаешь от жизни. Это только невежественные муллы так учат темный парод. — Говоря так, Хабибулла намекает на Абдул-Фатаха. — А вот возьми, к примеру, закавказского муфтия, — ты, конечно, слышал об этом ученейшем мулле? Так вот обе его дочери окончили русский женский институт. Одна из них замужем за генералом для поручений при верховном главнокомандующем, другая — за командиром полка, георгиевским кавалером. Дочери муфтия — одни из самых образованных женщин среди мусульманок. А ведь муфтий — не молодой модник, как ты выражаешься, ему девяносто лет, он еще во время русско-турецкой войны был переводчиком при великом князе Михаиле Николаевиче.

Трудно спорить с Хабибуллой. Шамси, однако, пытается возражать:

— Приятно, конечно, иметь зятем генерала или полковника — если только, разумеется, они мусульмане, — но я все же опасаюсь, что, посещая русскую школу, наши дочери забудут святой шариат.

— Не забудут! — уверенно говорит Хабибулла. — Несколько лет назад в русском женском институте, в заведении святой Нины в Тифлисе, сам наместник царя на Кавказе граф Воронцов-Дашков на свои собственные средства устроил для девушек-мусульманок, воспитанниц института, маленькую мечеть и комнату для преподавания шариата. Бакинские знатные мусульманки послали им туда подарок — коран в богатом сафьяновом переплете. Если бы ты только видел, какие ковры пожертвовали в эту мечеть виднейшие мусульмане Кавказа, дочери которых учатся там! Уж ты-то смог бы по достоинству оценить эти ковры! А какие люди были там на торжественном открытии женской мечети! Сама графиня Воронцова-Дашкова, княгиня Чавчавадзе, барон Рауш фон Траубенберг — тифлисский губернатор…

Шамси ошеломлен.

— А ты как туда попал? — недоверчиво спрашивает он.

— Я был послан на торжество от редакции газеты, — отвечает Хабибулла, падая с высот волшебного мира в мир повседневный.

Хабибулла, по-видимому, говорит правду. Благоразумие, однако, не позволяет Шамси сразу согласиться с неожиданным предложением Хабибуллы.

А вместе с тем доводы Хабибуллы столь убедительны, картины светского общества столь заманчивы! Ковроторгонец уже видит свою дочь в обществе княгинь и графинь. Наконец, в школе будет маленькая мечеть, где мулла будет обучать девочек корану по книге в сафьяновом переплете.

— В такую школу я бы отдал Фатьму! — вырывается у Шамси.

Фатьма за дверью подталкивает Баджи в бок:

— Это они обо мне говорят, слышишь?

Обе напряженно вслушиваются в разговор.

— О нет! — доносится до них низкий голос Хабибуллы. — Я только для примера привел тебе эту школу — ведь туда принимают лишь дочерей знатных людей.

Баджи удовлетворена: так ей и надо, этой хвастунье!

Но вот снова слышится низкий голос:

— Для дочерей купцов есть в городе другая школа — туда ты и сможешь отдать Фатьму.

Теперь опять торжествует Фатьма.

— Отец отдаст меня в школу! — восклицает она. — Я буду настоящей барышней!

— Не отдаст! — возражает Баджи.

— Посмотрим, как ты завоешь, когда увидишь меня с книжкой в руках, а сама будешь вертеться с метелкой по комнатам или с корзинкой по базару!

Кровь ударяет Баджи в голову: Фатьма будет ходить с книжкой, будет школьницей, а она, Баджи…

— Пока тебе еще только купят книгу, а у меня она уже есть! — говорит Баджи задорно.

— Врешь! — отвечает Фатьма, пренебрежительно поджав губы.

— Пусть сдохну, если я вру! — восклицает Баджи.

— Тогда покажи, — предлагает Фатьма.

Что-то подсказывает Баджи: не надо, не надо показывать книгу! Но Фатьма смотрит на Баджи так презрительно, так вызывающе, что робкий голос благоразумия гаснет. Баджи соскакивает с ящика, убегает. Не успевает Фатьма оглянуться, Баджи уже стоит перед ней с книжкой в руках.

— А ну, раскрой! — говорит Фатьма удивленно.

Баджи раскрывает книжку.

— А ну, дай-ка мне! — Фатьма протягивает руку, все еще не веря своим глазам.

Что-то подсказывает Баджи: не надо, не надо давать Фатьме в руки книгу! Однако для того, чтобы насладиться победой, дать необходимо. Фатьма сует в раскрытую книгу свой длинный нос, разглядывает буквы. Фатьма неграмотная, но она все же отличает знакомые по вывескам четкие русские буквы от завитушек арабского шрифта, виденных в книге корана, в двух-трех других книгах, составляющих библиотеку Шамси.

— Русская книга! — взвизгивает вдруг Фатьма и бросает книжку на пол, точно ужаленная змеей.

Опомнившись, она снова хватает книжку: надо показать отцу, чтобы выяснил, откуда у этой черногородской такая книга — уж не стащила ли где-нибудь? Фатьма делает движение, чтоб спрятать книжку за пазуху.

Не тут-то было! Вмиг Баджи вырывает книжку из рук Фатьмы, выбегает из комнаты.

— Русская книга! — визжит Фатьма во весь голос. — Русская книга!

На шум появляется Шамси.

— Здесь, в этой комнате, русская книга, у Баджи! — задыхаясь от волнения, шипит Фатьма.

Шамси зовет Баджи.

— Где книга? — строго спрашивает он.

Изумление на лице Баджи служит ему ответом.

Шамси зовет Ана-ханум.

— Не видела ты здесь русской книги?

Теперь изумление появляется на лице Ана-ханум: откуда в их доме может быть русская книга? Хозяин, видно, с ума сошел на старости лет!

Шамси зовет младшую жену.

Оказывается, и младшая жена никакой русской книги не видела.

Шамси усмехается. Ясно: Фатьма не в своем уме, играет кровь — тринадцать лет девке.

— Сумасшедшая! — говорит он, вертя рукой у головы.

Взгляды Баджи и Ругя встречаются. Едва заметная улыбка мелькает на лице Баджи и вызывает ответную улыбку на круглом лице Ругя. Ана-ханум перехватывает их взгляды: здесь что-то нечисто! Фатьма заливается слезами — теперь уж, конечно, отец не отдаст ее в школу!

С этой минуты Фатьма становится врагом Баджи. Кажется, нет им места вдвоем в этом мире.

Ана-ханум, разумеется, на стороне дочки.

Путем тщательных расспросов она убеждается, что та действительно видела у Баджи русскую книгу. Но если так… Вряд ли упрямая девчонка выбросит эту книгу, и, значит, надо запастись терпением, незаметно следить и накрыть девчонку с поличным. Вот когда попляшет она у них, черногородская!..

Но Баджи осторожна. Она даже боится думать о книжке: вдруг догадаются, о чем она думает?

Однако и Ана-ханум не так проста — она решает усыпить бдительность Баджи. И все чаще перепадает Баджи на кухне сладкий кусочек, прекратились подзатыльники, почти нет ругани и проклятий. Ана-ханум то и дело расхваливает Баджи, называет «милочкой». Много мешков хитрости нужно женщине, чтобы добиться своего!

«Наверно, забыли», — решает в конце концов Баджи.

Проходит все же немало времени, прежде чем Баджи решается извлечь книжку из тайника.

Однажды, когда домочадцы погружены были в послеобеденный сон, Баджи достала книжку из сумки и, усевшись на свою подстилку, в сотый раз принялась рассматривать картинки. Вот солдата ведут в цепях. Вот солдат обнимает женщину. Вот солдат бросается в воду, а женщина, подняв руки, плачет на берегу…

— Наконец-то я тебя поймала! — слышит она вдруг торжествующий крик Фатьмы и едва успевает сунуть книжку в сумку, как Фатьма набрасывается на сумку и подминает под себя. — Мать! Отец! Скорее сюда! Опять у нее русская книга! — визжит Фатьма.

Послеобеденного покоя как не бывало. Со всех сторон спешат домочадцы к месту происшествия, на галерею, где Баджи и Фатьма, сцепившись, катаются по полу. Спешит, ковыляя, и Бала, едва поспевая за матерью.

— А ну, отдай книгу! — приказывает Шамси.

Баджи не выпускает сумку из рук.

— Нет у меня никакой книги! — отвечает она.

— Она у нее в сумке! — шипит Фатьма.

Голос Шамси звучит громче:

— Говорю тебе, отдай книгу!

— Нет у меня никакой книги! — упрямо твердит Баджи, задыхаясь.

Шамси ударяет ногой по сумке. Баджи в ответ лишь сильней прижимает ее к груди, стараясь одновременно высвободиться из цепких объятий Фатьмы.



Шамси ударяет вторично. Сильный удар приходится Баджи по руке. Баджи кажется, будто ей оторвали руку. Сумка падает, раскрывается, книжка вываливается на пол.

— Ну, что я говорила! — торжествующе восклицает Фатьма, продолжая, однако, цепко держать Баджи.

Шамси тяжело нагибается над книжкой.

— Не трогай! — яростно вскрикивает Баджи. Губы ее трясутся, глаза горят злобой. Шамси останавливается в нерешительности. Но он чувствует, что на него обращены взоры домочадцев, и поднимает книжку: авторитет главы семьи превыше всего.

В то же мгновенье Баджи вырывается из рук Фатьмы и кидается на Шамси. Ей не удается вырвать книжку, зажатую в сильной мужской руке. В ярости она кусает Шамси за палец. Шамси, взревев, роняет книжку и с размаху ударяет Баджи кулаком по лицу. Несмотря на боль, Баджи хватает книжку с пола и, увернувшись от Ана-ханум и Фатьмы, сбегает по лестнице во двор, в подвал, и запирается изнутри.

Все бегут во двор вслед за Баджи. Последним ковыляет Бала. Шамси, Ана-ханум, Фатьма колотят кулаками в дверь подвала, осыпают Баджи проклятиями, угрозами. Только Ругя уходит в свою комнату, неодобрительно покачивая головой.

Баджи стоит посреди темного подвала, набитого тюками шерсти, прижав измятую книжку к груди, и не отвечает; пусть кричат сколько угодно, пусть хоть лопнут от злости — она не ответит! Кровь течет у Баджи из разбитых губ. Сердце готово разорваться.

Шамси приносит с улицы камни, с силой швыряет их в дверь. Дверь содрогается, душная пыль окутывает Баджи, но она все так же молчит. Наконец Шамси приходит в себя: незачем зря ломать дверь — лучше взять девчонку измором; вылезет же когда-нибудь, проклятая, из своей норы!

— Ты нас не хочешь впускать, ну, и мы тебя не выпустим. Посмотрим, кто кого осилит! — говорит он, захлопывая наружный засов подвала. — Посидишь до утра — опомнишься!.. — Косо поглядывая на окно Ругя, он завершает: — Пусть посмеет кто-нибудь открыть!..

Долго сидит Баджи взаперти. Вдруг слабый стук в дверь. Баджи вздрагивает.

— Кто там?

Никто не отвечает. Через минуту стук повторяется. И так несколько раз. Баджи решается выглянуть в крошечное треугольное оконце, вырезанное вверху двери. Что за черт! Это Бала с палкой в руке кружит по дворику и, проходя мимо двери подвала, всякий раз ударяет в нее палкой: все сегодня стучали в эту дверь — чем он хуже других?

В этот вечер входную дверь запирает Фатьма — вместо Баджи. Подойдя к подвалу, она злорадно кричит в оконце:

— Читаешь русскую книгу?

Баджи упрямо молчит.

Большая луна всходит на небе. Баджи видит ее в треугольном оконце. Потом луна исчезает за облаками, в подвале становится совсем темно, скребутся мыши. Баджи страшно, она не может уснуть. В середине ночи дом снова наполняется шумом: это Ругя украдкой собралась снести Баджи поесть, но натолкнулась на Ана-ханум. Та будит Шамси. Ну, теперь младшей жене несдобровать!..

Измученная, разбитая, встречает Баджи восход солнца.

Дочери муфтия, богатые девушки, такие, как в Исмаилие, и, может быть, даже Фатьма имеют право читать книжки, хотя они мусульманки. Но она, Баджи, этим правом не обладает. Есть, видно, два закона для мусульманок: один для них, другой — для нее.

Впервые за дни своей жизни в этом доме Баджи поняла, что ей плохо, что она здесь чужая, окружена врагами, — и слезы, горькие, как ее жизнь, хлынули из глаз.

Баджи разглаживала ладонью листы книжки — измятые, мокрые от слез, запачканные кровью. В тусклом свете подвала вглядывалась она в знакомые картинки, в непонятные строки, пытаясь разгадать их смысл.

Что в них таилось? Какой неясной силой звали они к себе и что сулили?..

Ответа не было.

Но, видно, и впрямь жила в них какая-то странная сила, если в знак дружбы подарена была эта книжка при расставании; если, завидя ее, визжали враги, точно коснувшись змеи; если почтенный торговец схватился из-за нее с девчонкой; если сама Баджи, плененная этой неясной силой, пролила ради нее свои горькие слезы и кровь.

Часть третья