— Знаете, ребята, я вот слушаю вас,—начала-таки она,—и думаю: откуда же вы всего этого нахватались? Откуда в вас такая злоба? Ты талантливый поэт, Андрей, зачем тебе фантазировать о каких-то нарах? Кому ты нужен? Живи спокойно, пиши свои стихи. Тебя печатали и еще будут печатать, и книга выйдет рано или поздно, если дураком не будешь, конечно. Я с Сашей далеко не во всем согласна. Но он по крайней мере патриот. И мне тебя, Костя, просто по-человечески жалко. Ты храбришься, конечно, изображаешь самого умного, а сам отправляешься за тридевять земель за какой-то мифической свободой, не понимая главного — никому ты там не будешь нужен. Не понимая, что меняешь шестую часть планеты на кучку озлобленных эмигрантов. Отец мой бывает в Париже, встречается там со стариками из России. Как ты думаешь, что они просят его привезти из Москвы?
— Икры,—пробормотал Глузман.
— Нет, Яша, ошибаетесь, не икры. Не матрешек, не самоваров— этого добра и в Париже сколько угодно. По горсточке русской земли—вот что он им привозит. И плачут старики, плачут настоящими слезами...
Виновник торжества протянул через стол руку и похлопал Свету по плечу безо всяких признаков скорби или хотя бы задумчивости.
— Горсточка земли — вещь хорошая, — молвил Глузман, — дешево и сердито.
— Чем плакать да еще настоящими слезами,—добавил Ярослав не без злобы,—лучше бы выправили себе советский паспорт да и вернулись на родину, на пенсию в пятьдесят рублей, благо никто их во Франции не держит, старичков ваших слезливых.
Тут налились слезами красивые глаза Светы, и Марку так и не удалось уговорить ее остаться. Вместе с ними на улицу вышел Морозов, и вся троица мирно добрела по заснеженной Кропоткинской до стоянки такси. Любовь—великая вещь. Не знаю, что уж там говорил по дороге Марк своей обиженной подруге, но расстались они почти совершенно довольные друг другом. Да и Морозов не таил особого зла на хозяина дома, так что возвращался тот, насвистывая гитарную мелодию не из самых грустных. Та же самая мелодия ожидала его и в квартире, где слегка протрезвевший Розенкранц взял, наконец, свою шестиструнку. Марк прислушивался, печалясь. Возле комода, на куче подаренных ему Костей англо-русских словарей, распластался вылинявший и залатанный пустой рюкзак, с которым не раз ездил Розенкранц с друзьями в короткие и долгие путешествия, а на нем—зачитанная машинописная копия Бродского, из которого Марку приходила сейчас на ум одна и та же строчка: «Смерть—это то, что бывает с другими...»
— У меня еще твой старый спирт есть, только теплый,—шепнул Марк Ивану.—Ты обещал жидкого азота принести.
— Не было сегодня. Но я сухого льда притащил. Возьми сам из портфеля, там термос с широким горлом.
Марк безмятежно раскрыл истоминский портфель, и элегическое его настроение тут же словно ветром сдуло. Оглянувшись на Ивана, он быстро вышел из комнаты, там извлек из портфеля отнюдь не термос, а пластиковый пакет с какими-то тремя небольшими увесистыми предметами, подержал его в руке, покосился на затворенную дверь соседки—и поспешил на кухню, где и кинул таинственный пакет в мусоропровод. А до спирта и сухого льда дело дошло только значительно позже, потому что через несколько секунд раздался троекратный отрывистый звонок в дверь.
На лестничной клетке увидел ошеломленный Марк двух милиционеров—одного в чине лейтенанта, а другого, совсем мальчишку,—сержанта. Тут же подоспела и ликующая Марья Федотовна.
— Давно вас жду, товарищ лейтенант!—Своему соседу, как и самим милицейским, она не дала сказать ни слова.—Полюбуйтесь сами—первый час ночи, а у нас в квартире опять шум, опять пьянка! Слышите? В комнате продолжала петь жалобная гитара Розенкранца. — И добро бы он был законный жилец, товарищи, а ведь проживает в нарушение паспортного режима. Непрописанный проживает, без договора о поднаеме!
— Документики ваши попрошу, — сказал лейтенант. Вернувшись из комнаты с паспортом, Марк застал блюстителей порядка уже в прихожей, а Марью Федотовну—с беспокойством посматривающей на ручейки талой воды, стекавшие с их сапог. Донесся откуда-то приглушенный звон кремлевских курантов, грянул государственный гимн.
— Что же вам сказать, Марк Евгеньевич,—лейтенант протянул документ обратно хозяину,—прописка у тебя, вижу, московская, парень ты, замечаю, понимающий. Неужто не знаешь, что после одиннадцати должна соблюдаться тишина?
— Товарища провожаем,—сказал осмелевший Марк.
— Вы бы знали, товарищ лейтенант, куда они провожают своего дружка! — В голосе Марьи Федотовны звучало неподдельное негодование. — Я все их разговорчики слышала.
— Что вы там слышали, надо еще доказать,—сказал Марк спокойно. Он вспомнил, что в свое время, еще когда в квартире жил ее настоящий хозяин, соседка успела изрядно попортить нервы местным милиционерам.—Вы, Марья Федотовна, опустились до клеветы. Я в суд могу подать на вас, Марья Федотовна...
Поморщившись, лейтенант двинулся в комнату, откуда уже выглядывали в темный коридор обеспокоенные гости. Взгляд его профессионально скользнул по лицам и нехитрой мебели, чуть задержавшись на книжных полках, на «Грюндиге», предмете большой гордости хозяина, да на календаре, который Марк не то выпросил, не то своровал прошлой осенью в представительстве японской авиакомпании. Зима в провинции снегом засыпана островерхая крыша, одинокая женщина, закутанная в серое, спешит домой, укрывшись ярким зонтом. Мягкие очертания, размытые деревья, светлая тоска.
— Так кого, говоришь, провожаете?—не утерпел сержант.
Марк нехотя показал на Костю, развалившегося в кресле с машинописной инструкцией для отъезжающих на коленях.
— И далеко? — вежливо осведомился лейтенант.
— За границу.
— А-а,—протянул лейтенант понимающе и даже с некоторым уважением.—В зарубежную командировку. В социалистическую какую-нибудь страну или в развивающуюся?
— Да в Израиль он уезжает!—выкрикнула Марья Федотовна, вынырнув из-за спины лейтенанта.—Я все слышала! Все!
Милиционер, посуровев, спросил у Кости документы, тот протянул изрядно помявшуюся выездную визу.
— Значит, в Израиль,—задумчиво сказал лейтенант, ударение поставив, как и Марья Федотовна, на последнем слоге,—на постоянное жительство... Что ж,—он помедлил, как бы что-то припоминая,—воссоединение семей граждан еврейской национальности, понимаю. А паспорт ваш можно?
— Нельзя,—усмехнулся Костя, засовывая визу в задний карман джинсов,—нет его у меня. Я теперь, видите ли, лицо без гражданства.
— То есть как без гражданства?—снова нарушил субординацию сержант.—Без подданства, что ли? А паспорт где?
— Сдал я свой паспорт. И распрощался с советским гражданством на веки вечные. Все удовольствие обошлось в пятьсот рублей плюс год жизни. Послезавтра выезжаю в Вену. Не тревожьтесь, лейтенант. Все официально, все законно. Вот мои друзья-приятели.—Он оглядел собравшихся. —Ни с кем я больше никогда не увижусь, вот и собрались выпить-вкусить. Хотите рюмашку? Все такие трезвые сегодня, аж противно. Уговаривали, завидовали, а в последний момент скисли. Можете себе представить, лейтенант,—он попытался ухватить ошалевшего милиционера за пуговицу тулупа,—мы незадолго до вашего прихода чуть не переругались. С каким же, спрашивается, настроением я должен теперь уматывать?
Тут лейтенант, наконец, отстранился от Кости, тем самым обезопасив свои пуговицы, а заодно и авторитет представителя власти.
— Что же вы...—Он замялся, подыскивая подходящее обращение. Товарищ—явно не годилось, гражданин... Но какой же гражданин—лицо без гражданства?—Что же,вы, Константин...
— Дмитриевич,—сказал Розенкранц. — Что же вы, Константин Дмитриевич, покидаете Родину? Поддались на удочку сионистской пропаганды?
— Как можно, лейтенант!—осклабился обнаглевший Костя.—Знаете, что написал один хитрый еврей в графе о причинах выезда? «В связи с представившейся, наконец, возможностью». Вот и я так, и я.
— У него единственный родной дядя в Израиле,—вмешался перепуганный Ленечка,—он круглый сирота...
— Вранье!—снова вскричала Марья Федотовна.—Он даже и не в Израиль собрался, а в Америку! Тут многие не в первый раз собираются на свои сборища, я много чего слыхала.—Она вынула из кармана байкового халата тетрадку в гладеньком дерматиновом переплете и помахала ею в воздухе.—И дежурств по квартире он не соблюдает! Полы моет плохо! Мыло мое использует! Я измучилась совсем, помогите, товарищ лейтенант!
— Кто прописан в комнате?—наконец, спросил сбитый с толку милиционер.
— Крамер Владимир Петрович,—сказал Марк упавшим голосом,— родственник мой.
— Договор о поднаеме есть?
— На днях должны оформить, товарищ лейтенант, я принесу.
— Когда принесете, тогда и поговорим. Комнату вам придется в течение ближайших трех дней освободить. Закон есть закон, товарищ Соломин, к тому же, факт шума после одиннадцати. Даже если б вы были тут прописаны, мы имели бы полное право составить протокол и сообщить вам по месту работы. Странный повод вы нашли для застолья, прямо скажу! И потом — это что такое? Он показал на зачехленную пишущую машинку в углу.
— Зарегистрирована?
— Пишущие машинки,—подал голос Иван,—уже лет двадцать как никакой регистрации не подлежат. Не те времена. Вы бы еще о радиоприемнике спросили, товарищ лейтенант.
Обиженный милиционер проверил документы и у Ивана, откозырял и велел всем немедленно разойтись, обещав вернуться через час-другой и «проследить». По коридору за ним засеменила Марья Федотовна, пытаясь всучить свою тетрадку с компроматом на зловредного соседа. Куча пальто и шапок, наваленная на стуле в прихожей, таяла. Уходящие говорили какие-то слова ободрения, кое-кто и обнимал, другие просто жали руку, женщины целовали; «Завидую, старина»,—шепнул вдруг Ленечка Добровольский; «Свидимся»,—весело заявил Ярослав, как, впрочем, и некоторые другие, не терявшие надежды получить долгожданное разрешение. Остались только Марк, Костя. Иван, отправивший домой свою Ирочку, да Андрей. Впрочем, маячила в коридоре и паскудница Марья Федотовна.