Младший брат — страница 42 из 63

И этот вечер шел на убыль. Кое-кто уже вертелся на своих резных деревянных стульях, комкая ресторанные салфетки. Оркестр внизу собирался играть в последний раз.

— Клэр,—шепнул Марк,—а как же дальше?

— Посидим еще немного, потом пойдем гулять — ты же мне до сих пор не показал белых ночей, так туманно было все эти дни.

— Нет, вообще дальше.

— Ты же сильный, Марк, придумай что-нибудь.

— Я не сильный, девочка моя. Я всегда был слабый, а теперь и остатки силы потерял, я совсем как тот остриженный Самсон.

— Мы что-нибудь придумаем, — твердила она, — мы обязательно что-нибудь придумаем...— И он понимал, что говорится это только в утешение, но так хотелось поверить.

— Ты не смогла бы поселиться здесь,—полуутвердительно сказал он.

— Нет, я бы не выдержала. Да и работы для меня нет. Но ты бы легко прижился у нас.

— Сомневаюсь,—он покачал головой,—да и не выпустят меня. Но можно, ты знаешь, сбежать из моей пресловутой командировки в Сирию. Если пороха хватит, в чем тоже сомневаюсь. А можно на иностранке жениться—хоть на тебе. В таком случае лет пять промурыжат. А повезет— могут и года через три отпустить. Мать-то мне разрешения в жизни не даст.

Нет, довольно этих отчаянных разговоров. Что толку головою об стенку биться, когда все и так яснее ясного?

— Я не смогу так сразу все переломать,—голос ее звучал беспомощно,—не смогу, но я приеду еще, я обязательно приеду, даже если ты женишься, ну и что, мы же в реальном мире живем, я приеду, у меня и заработки есть свои, не Билловы...

—Да и я не смогу.— Он встал.— Или смогу? Черт его знает. Музыка оборвалась. Осушались последние рюмки. Хэлен прятала в сумочку бутерброд с икрой, а мистер Грин умоляюще взглянул на Марка и, получив в ответ кивок, стянул со стола фирменную солонку с надписью «Контора» и такую же перечницу. Оторвав сонного водителя от чтения «Графа Монте-Кристо», компания погрузилась в автобус, а Марк и Клэр остались у ресторанного подъезда.

— Холодно,— пожаловалась она,— и темно. Я думала, в белые ночи гораздо светлее.

— Надо было в июне приезжать.—Он тоже поежился.—И все-таки ты посмотри, какое таинственное все, даже сейчас.

В светящейся тьме Невского проспекта фосфоресцировали белые колонны и белые рубашки на редких прохожих, неслышно шумели липы своей ртутно-черной листвой.

— Поразительный город. — Свернув с проспекта, они направились вдоль Мойки.—Почему ты живешь в мерзкой Москве, а не здесь?

— Привычка. И квартирный вопрос, и работы здесь куда меньше. Столица-то бывшая. Мы вообще консервативнее вас—родившись в Москве, почти никто не уезжает. Хотя один мой рязанский знакомый,—он вдруг припомнил разговор в пирожковой,—утверждал, что в Ленинграде снабжение лучше. Вот, между прочим, дом, где жил и умер Пушкин.

В кустах отцветшей белой сирени над сиротливой скамейкой светилось одно из окон — каморка сторожа, наверняка приятеля брату Андрею. Они снова очутились на набережной, миновали арку Главного штаба. По Дворцовой площади сновали хмельные туристы, слышалась финская речь. Как их не понять—рукой подать до дома, красивый город, дешевая выпивка, доступные женщины, обладающие в виде бесплатного приложения загадочной славянской душой. У самой колонны кто-то наигрывал на гитаре. а на колонне громоздились друг на друга кирасы, кольчуги и шлемы, на самом верху ангел сжимал в руке чугунный крест, военную славу трубили две летящие женщины на фронтоне Главного штаба, и мчался за ними еще один крылатый, на шестерке буйных коней.

— Странные вещи творятся с русскими городами,—сказал Марк.— Ты же знаешь, Пушкин был влюблен в Петербург, а потом, с легкой руки Гоголя и Достоевского, перешел он в разряд городов неуютных, давящих, фантастических. Ездили в Москву насладиться теплотой и гостеприимством. А теперь все мои друзья говорят, что в Ленинграде им дышится куда свободнее.

— Не так уж и странно, милый. Вы от Москвы почти ничего не оставили.

— Не мы, а они,—уточнил Марк.

— И потом, здесь у меня то же чувство, что было в Помпеях. Жизнь ушла, остались символы исчезнувшего государства. И грустно от этого, и... тепло как-то...

— Правда.

Надо бы вернуться в гостиницу, а сил нет. Нет сил пережить еще одну осторожную ночь, шорох шагов в коридоре, алый огонек сигареты, нежность и тоску. Ночь светла, свободно течет Нева, безразличная к тому, что ее заковали в гранит, и чайки кричат о своем... Ночи еще светлы, еще проплывают в померкшем, смертно чистом воздухе петербургские призраки — не здесь ли проходили они с Натальей, и тоже стояла последняя ночь холодного мая. В рассеянном сизоватом освещении река играет бензиновыми бликами, бьет волнами в осклизлые, обросшие мохнатыми водорослями ступени, грузная чайка чистит клюв на спине бронзового льва с сердито-обиженной мордой.

«Еще грохочут поздние трамваи, и мост дрожит под тяжестью стальной. Я выпрямляюсь в рост, не узнавая ни города под белой пеленой, ни тополя, ни облака. Давно ли тянулся ввысь желтоколонный лес и горсточкой слезоточивой соли больные звезды сыпались с небес? И снова сердце к будущему глухо—пульсирует прошедшему в ответ, и до утра воркует смерть-старуха, и льет земля зеленоватый свет...»

— Что с ним теперь будет, Марк?

— Ничего хорошего. Надо молиться, чтобы его в психбольницу не посадили. Лагерь все-таки лучше.

— Неужели его оправдать не могут? Это же шутка, его роман!

— У коммунистов плохо с чувством юмора, дорогая. Его могло бы спасти слезное покаяние, статья вроде той, что ты читала, только от первого лица. Но не пойдет он на такое. Отец, может, будет его уговаривать... а может, и нет... Кстати, раз уж ты расхрабрилась взять письмо от Натальи, сунь в тот же конверт его собственное заявление для прессы. Он его мне прислал на всякий случай.

— Не повредит это ему?

— Может быть. Но откуда у меня право за него решать? Ночь прошла самую темно-серую точку, и небо над Васильевским островом начало чуть заметно розоветь. Первый скворец запел в листве, и другой ему отозвался.

— Ты бы лучше обо мне подумала,—сказал Марк деланно сердитым голосом.

— Выпей,—он достал из сумки бутылку, заткнутую хлебным мякишем,—выпей. Ну, что ты плачешь?

— Я... я не плачу. Так получается. Страшно.

В расходящийся пролет моста медленно поползла темная громада корабля. Из-за разведенных мостов в гостиницу уже было не попасть. А над городом снова густел туман, и когда Клэр с Марком, промерив шагами весь Невский проспект, добрели до Московского вокзала, опять посеял противный холодный дождь. В зале ожидания даже подоконники были забиты сонным народом, путешествующим кто по своей, а кто по казенной надобности. Но на втором этаже оказалось чуть просторнее и буфет был открыт.

— Вот тебе, дорогая, и подлинная экзотика. — Марк отхлебнул из картонного стаканчика свой едва теплый, припахивающий цикорием кофе.—Знаешь, сколько я в юности перевидал таких вокзалов.

— Руфь бы сказала, что и в Нью-Йорке спят на скамейках.

— Да. Слушай, хочу спросить тебя...

— Понравилось ли мне в России?

— Нет, попроще. Что тебя поразило больше всего по приезде в Москву? В самый первый день?

— Об этом книгу можно написать, милый. Наверное, бедность меня больше всего потрясла. Ты пойми меня правильно, в Южной Италии есть совсем нищие деревни, да и Ирландия—не Пятая авеню. Но я же читала много, фильмы смотрела, на выставку в Монреаль ездила. Космонавты, заводы, новостройки. И вдруг видишь, как люди плохо одеты. Какие одутловатые женщины, обшарпанные дома, убогие витрины. И солдаты— я их в первый день в Москве увидала больше, чем за всю свою жизнь.

— Совсем ничего не приглянулось?

— Не знаю. Я в такой ужас пришла, все это начало рассеиваться только в Закавказье. И чем дальше—тем больше. Там тоже не Америка, но все-таки жизнь какая-то есть. Хоть лозунги и те же. Ты их всегда так смешно переводишь?

— Стараюсь. Чем больше я их переведу, тем полнее у моих клиентов будет представление о советской власти. Ты знаешь, ведь это, помимо всего прочего, еще и крайне глупая власть.

За окнами вокзала играла заря, дождь утих, а что-то все удерживало их в душном зале ожидания, где не было ни каменных ангелов, ни бронзовых львов, ни оштукатуренных кариатид, ни всей несказанной прелести белых ночей,—одни усталые человеческие тела, разбросанные как попало на цементном полу и на фанерных скамейках, да плотные, черные, пахнущие потом очереди у билетных касс.

— Скоро сведут мосты. Ты чемодан успела сложить?

— Когда?

— Значит, пора. К вечеру уже оба будем дома.

Они вошли в вертящиеся двери гостиницы, куда тонкой струйкой вливался поток таких же любителей белых ночей, а через два часа под пение птиц и кошачьи шаги дежурной по этажу застрекотал походный будильник. Марк остановил его—и больше не стало времени смеяться, плакать, обмениваться клятвами и поцелуями.

— Что тебе подарить?

— Уволь.—Он замотал головой.—Вполне достаточно натасканного вчера ко мне в номер остальными. Уволь.

— Это смешно, милый, Я навезла зажигалок, шариковых ручек, значков, джинсы новые захватила—твой, кажется, размер. Мне говорили, их тут можно выгодно...

— Брось ты свои американские штучки. Я, может, по вашим понятиям и беден, но горд. Вези все обратно. Вот таблетка успокаивающего мне бы не повредила. — Он облизал пересохшие губы. — Слушай, у вас в штате есть смертная казнь?

— Отменили,—рассеянно сказала Клэр. В чемодан поочередно летели: лилово-серое платье, в котором она была тогда у моря, черный свитер с дыркой от сигареты на груди—память о Тбилиси, драконы, переложенные какими-то полотенцами и блузками. Мелькали вещи, сыпались в чемодан, и номер постепенно приобретал свой исконный нежилой вид. Только букет астр продолжал топорщиться на столе.

— Погоди, отчего ты спрашиваешь?!

— Солнце восходит.—Марк сощурился.—Я так люблю утреннюю зарю где-нибудь в средней России, на берегу реки, когда туманно, и пахнет мокрой листвой, и обидно, что не знаешь названий всех этих птах, которые распевают в ивах, я же человек городской. И казнят на рассвете. Будят засветло, выводят в холодный двор... Или уже нет? Двадцатый век, все упростилось. «Тьму в полдень» помнишь?