Младший брат — страница 44 из 63

— Костя—мой полномочный представитель в Америке, с ним доспорите. Расскажите ему и про Якова с Владиком, и про Андрея.

— Завтра же, только придем в себя с дороги. И пластинки передадим. Спасибо тебе.

— Не за что. До свидания, Берт. До свидания, Руфь.

Щелчок, щелчок.

Господи, ну отчего эта идиотка все еще тут! Покосившись на оцепенелую Клэр, мисс Хэлен Уоррен склонилась к самому уху Марка.

— Я ценю все, что ты сделал для нас и для меня лично,—раздался ее безумный жаркий шепот,—но как ты еще инфантилен, Марк, как много в тебе чужого, не нашего! Идеологическая ответственность... буржуазный либерал... реакционная феминистка.... что у тебя с ними общего? Но я выведу тебя на верную дорогу, я помогу тебе.

— Я взрослый человек, Хэлен.

— А зачем ты подарки от них берешь?—взвилась она.—Зачем ты поддаешься их лживой, ужасной пропаганде? Зачем ты?..—Тут она прикусила язык, почувствовав нехорошее во взгляде Марка.

—-Повторяю, я хочу тебе помочь.

— Как вы можете мне помочь?

— Ты еще увидишь, еще убедишься. Лично я не сдавала денег на этот кошмарный материалистический коллективный подарок, я денег не печатаю, а зарабатываю их собственным изнурительным трудом, в обстановке классового террора. Но я не против сувениров. Вот приготовила, берегла до последней минуты...—С самого дна виниловой сумки, битком набитой брошюрами и плакатами, самоотверженная американская коммунистка извлекла увесистый сверток в простой оберточной бумаге.

— Это делает один парень из нашей ячейки... художник, но и скульптор тоже... продаем по пять долларов плюс налог, но есть, конечно, скидка... в каждом городе дарила по одному такому...

Марк, не глядя, сунул сверток в сумку, не сумел уклониться от сочного поцелуя, пришедшегося в самые губы. и застыл на месте.

Щелчок.

Сразу за турникетом все одиннадцать человек, мгновенно забыв про своего незадачливого гида, куда-то свернули и исчезли, а пограничнику не было никакого дела до прощания этой пары, но из таможенного зала уже тянулись американцы из группы Зайцевой, и Марку померещился вдалеке ее начальственный голос. Не было времени как следует попрощаться— правда, его никогда не бывает.

— Нельзя было на них так орать, да? Я просто не выдержала, у меня так случается, совсем себя не помню. Что же теперь будет, Марк? Меня сюда не пустят, да? Но как же так, это же несправедливо, несправедливо, несправедливо, прости меня, ради Христа!

— Я сам виноват. Втравил тебя в идиотскую историю. Мог ведь Гордону письмо отдать... или в чемодан спрятать... дурак...

— Неужели мы не увидимся больше? Я не смогу, я умру, если не будет никакой надежды...

— У тебя по крайней мере есть свобода,—сказал Марк.—Не упрекаю тебя—утешаю.

— Не нужна мне эта свобода. И нет ее у меня. Опомнись, милый, раскрой глаза, глупость какая, свобода—это быть рядом с тем, кого любишь, быть с ним и не плакать ночами в подушку... У кого она есть, у кого, любимый?

— Только не плачь, девочка. Жизнь—долгая штука. Кто знает, где и как приведет Бог свидеться. И ступай скорее, ступай. Перед смертью не надышишься.

— Не могу.

— Ступай. Пока мы живы, пока молоды—всегда будет надежда. Ступай, а то на нас уже глазеют. Прощай.

— Скажи мне «до свидания», как всем.—Она улыбнулась сквозь слезы.—Чем я хуже какой-нибудь Люси?

— Я всегда говорю любимым «прощай».

— А я все-таки—до свидания. Никогда не забуду тебя... Не знаю, что случится, но — никогда...

Долгий поцелуй на глазах у бесстрастного пограничника, полудюжины американских старушек да мадам Зайцевой, молчаливо переминающейся поодаль. Рука в руке. Последнее тепло дыхания. Пограничник прячет куда-то зеленый листочек визы.

Щелчок турникета.

Обернулась, постояла, нелепо взмахнула рукой. Ушла, вот и все. Нет, не все — по ту сторону КПП засуетился вернувшийся мистер Грин, пытаясь по-английски втолковать солдату, что обронил в таможенном зале сувенир, значок с профилем Ленина, и хочет «на одну секунду» обратно, попробовать разыскать. Прощай, мистер Грин, иди к своему самолету. Никто тебя обратно не пустит, да и значка твоего давно уже нет, друзья-туристы подобрали. Он украдкой развернул комочек бумаги, полученный от старичка,— это оказалась сторублевая банкнота, видно, остаток выручки за «Поляроид». Спасибо, мистер Грин. Марк быстрым шагом направился к выходу. Горло у него совсем пересохло, сердце дрожало, как загнанный заяц.

Хорошо бы застрелиться теперь.

Хорошо бы застрелиться, а требуется жить, «надо жить», как говаривала Клэр, когда отчаяние одолевало их обоих. Вернуться в гостиницу, вернуться в Москву, отчитаться за поездку, нанять адвоката для Андрея, встретиться с отцом, навестить Владимира Михайловича, собрать передачу в тюрьму, уйти от Светки к чертовой матери или не уйти —- смириться, переломать себя, как доводилось не раз и не два. Притаиться, сжаться, а покуда дать событиям идти своим чередом — не время еще совсем сходить с ума, Марк Евгеньевич.

Да и пистолета, по совести сказать, нет и не предвидится. Глупая Клэр сунула ему сегодня утром свой нательный серебряный крест. Где это меняются крестами—а, Мышкин с Рогожиным. Но обмена не было—сроду Марк не носил креста, поскольку пижонство. Да и веры не имелось — ни с горчичное зерно, ни с маковую росинку. У нее теперь нет креста. Грех. Наверное. Выгоняют же из партии за потерю членского билета. Теперь Марк будет носить. В память, между прочим, о любовнице. Тоже грех, даже вроде считается смертный. Вздор. Никогда не стеснялся, уж эту-то свободу отдавать—и вовсе идиотизм.

Солнечно за окнами аэропорта, безлюдна таможня. В горле комок, руки трясутся. Глупость, глупость. Пять лет тому назад приятельница-практикантка, проводив из Шереметьева ничем не примечательную группу, вдруг разрыдалась прямо в городском автобусе по дороге в Москву, ревела, утираясь детским платком с зайцами и лисичками. «Как подло,— рыдала,— улетели на свободу, и не увидимся больше никогда, а я, Марк, чем я-то их хуже?» Таня ее звали, и в Контору она после института не вернулась, прозябает где-то в учительницах, кажется. Многие, да, многие покидают достославное сие заведение, остаются разве что люди с железными нервами или вовсе без нервов. Верочка, между прочим, пялилась на их прощание. Донесет? Нет, конечно. Некоторое изъявление теплых чувств при расставании с туристами никогда не возбранялось. Это же так по-человечески, настолько в духе гуманизма. Куда отправиться теперь, и почему он до сих пор торчит в углу таможенного зала со своей сумкой через плечо и подношением от Хэлен в руке?

— Эй, Морковка! — раздалось невдалеке.

Он вздрогнул. Кто здесь мог знать его старую школьную кличку? — Морковка! Да обернись ты, наконец! Это был тот самый таможенник Володя.

— Чего такой смурной, елки-моталки? Старых друзей в упор не видишь, да? Подходи, у меня еще минут десять свободных.

— Быстров?—Марк, наконец, признал своего одноклассника.— Позволь... так ты в Питере?..

— Отца перевели. С повышением.—Быстров широко улыбнулся, блеснув добрым десятком золотых коронок.

Марк тоже с напряжением улыбнулся. Вот и знакомый таможенник в Ленинграде, только поздно.

— Жаль, не сразу тебя узнал.

— Да и я тебя не сразу! Ты стоишь, я присматриваюсь, приглядываюсь—кто такой мрачный в углу—-ба, соображаю, да Марик же, Морковка! Вот ты, значит, какой теперь. Он критически оглядел собеседника.— Что ж, одобряю, колеса на тебе самый смак, за версту вижу — итальянские, трезера нормальные, шёртец тоже фирмовый. Что за сверточек? Маленький сувенир, понимаю. Ну, что такой кислый?

— Не выспался,—сказал Марк первое, что пришло в голову.

— Ясно. И я сегодня в ночную смену, выложился вконец. Закурим?

Он протянул Марку початую пачку «Данхилла».

— Знаешь, бери всю, у меня блок. Группу проводил?

— Как видишь.

— Слушай, а с чего ты взялся защищать эту сучку?

— Скандала не хотел.

— А-а. Ну, ты у нас всегда был добренький, как Лев Толстой. — Он засмеялся удачной шутке.

— Но учти, Сережа был недоволен.

— Кто такой этот Сережа?—по возможности равнодушно спросил Марк.— И что за телефонограмму он поминал?

— Все тебе расскажи.—Быстров снова засмеялся.—Уполномоченный, кто ж еще. А насчет телефонограммы я и сам не знаю. Я человек маленький, мне велят пропускать—пропускаю, велят досматривать—досматриваю. Но по совести сказать,—доверительно наклонился он,—даже меня взбесила эта твоя Вогель. Приезжают расфуфыренные, жрут наш хлеб, а потом, понимаешь, язык распускают. Ты слышал, что она тут орала на весь аэропорт?

— Интересная у тебя работенка, Володя.—сказал Марк.—И часто такое случается?

— Бывает, — отвечал Володя, — за два года всего насмотришься.

— Странная, странная история, Вовка. И что она везла в этом конверте — ума не приложу. Что с ней будет теперь?

— Ничего не будет, только визы пускай больше не просит. А что везла—черт ее знает. Судя по Сережиной морде, мы с ним можем смело рассчитывать на благодарность в приказе, а может, и на премию. За пресечение попытки провоза антисоветского материала. А эта сучка вдобавок еще и гордая.

— Все они гордые.

— Ты кому говоришь. Морковка? У иного на прилете найдешь какой-нибудь несчастный «ГУЛАГ» на английском или Библию лишнюю, так он чуть не на брюхе перед тобой ползает, умоляет акта не составлять. Я, мол, искренне заблуждался, я не виноват, меня попросили... И колются, Марик, со страшной силой, всех закладывают. Ладно, заболтались мы с тобой. Ты как—женат, дети есть?

— Никого у меня нет.

— Бережешь холостяцкую свободу? А зря, поверь опыту. Я вот, к примеру, женат—сказка, сыну три года. В мае в кооператив въехали, на Петроградской стороне. Сорок семь метров, не хрен собачий. Да еще кухня девять с половиной—дворец! Гарнитур финский достали. Стенка с медной фурнитурой, диван раскладной, два кресла мягких, столик журнальный, стол обеденный, шесть стульев, фанеровка под орех. Умеют, сволочи. Мы рижский сначала хотели, так ну просто никакого сравнения, лучше уж лишнюю тысячу переплатить, но чтоб была настоящая вещь, точно? Я через час на дачу. Махне