Млечный Путь №1, 2013 (4) — страница 20 из 53

ливой со стариком. Ей это немногого стоило.

Она часто бывала здесь, ей был знакома каждая афиша, каждый рекламный плакат, которыми почтмейстер оклеил свою контору. Женщины, кофе, автомобили, даже аэроплан – с пятнами и оборванными уголками. Невыметенные мухи между стеклами. Старик, видимо, надеялся, что из-за писем Йозефа она и ходит сюда. Никто же ничего не знал. Даже почтмейстер.

Ближе к вечеру нахлынувшая тоска стала почти невыносимой. Лили едва дождалась ежевечерних посиделок у бабушки: накрыли стол вязаной шалью, а лампу – другой, шелковой, с расписным узором, разлили чай и раздали карты. Все были спокойны, все – как обычно, изо дня в день. Сегодня, однако, от общей безмятежности Лили охватил неизъяснимый ужас, как если бы ее заперли в одиночестве в пустой комнате с белыми стенами. И одновременно сердце ее сжалось от невыносимой нежности к ним, делящим ее одинокое существование, словно в них одних и был смысл ее существования, смысл – и опора. Она умирала от любви к каждой морщинке на коже бабушки, к каждой тени у материнских глаз. Они и не знают, что вокруг их маленького домика лишь пустота, просвистанная стылыми ветрами.

− Я говорила нынче с матерью Михеля, − сказала мать, которая шила, пока они с бабушкой играли. – Она спрашивала, помнишь ли ты его?

− Михеля?

− Михель всегда был из твоих приятелей самым шустрым. Вернется – ему будет, о чем порассказать, как он летал над Африкой и что видел. Если вернется…

− При чем тут Михель?!

− Разве, − откусывая нитку, спросила мать, − не он твой избранник?

− Михель герой, но без гроша в кармане, − с улыбкой возразила бабушка, − ему только железными крестами с дубовыми щеголять, а Клаус Келлер к военной службе не годен, потому служит писарем в канцелярии и унаследует денежки отца, который очень даже разумно их вложил. Почему бы Лили не подумать об этом?

Кто-то сошел с ума. Лили совсем не понравились многозначительные улыбки на лицах бабушки и матери, к тому же тени на лице старухи легли так неудачно, так зловеще… Как будто втянули в круг ведьм, и их ритуал безвременья внезапно показался ей самоцелью, и ритуалу нужна была жертва. И Лили заставят ее принести? Потому что остальным-то терять… нечего? Они – уже?

− Я выйду замуж только за Петера – или останусь одна навек! – хрипло сказала она.

Мать и бабушка переглянулись с самым искренним недоумением.

− А кто такой Петер?


* * *

В ужасе и смятении Лили выскочила из дома, даже не застегнув пальтишка и безотчетно прижимая к сердцу руку, сжатую в кулак. Она не понимала, в своем ли она уме – или сошел с ума мир вокруг нее. В кулаке она сжимала свое воспоминание. Все, что от него осталось, все, что не растаяло. В ее сознании это выглядело как смятые алые лепестки, хотя, разумеется, никто их тогда не подобрал и не хранил с трепетом. Тогда казалось, что уж роз на их век хватит.

Она не нашла писем Петера. Писали ей все четверо: трое с фронта, а Клаус из своего министерства, где проходил альтернативную службу, но она нашла только три пачки писем − некоторые даже не распечатанные! Она поискала и в печи, но камин был чисто выметен, а топка вычищена. Стоя посреди кухни, Лили почти физически чувствовала, как мир уходит из-под нее. Кто-то предал ее – но кто? И могло ли быть так, чтобы ее не предали?

Куда она могла пойти, чтобы задать свои вопросы? Только к одному человеку. Метафизика в ее голове щелкнула и сложилась в мозаичную картинку, на которой только извращенный разум мог бы найти закономерности. Или вообще не разум. Едва ли сейчас Лили руководствовалась чем-то, кроме стука крови в висках и заданного им ритма.

Был один человек, которого никто никогда не принимал всерьез. Детьми они над ним издевались. Он считал себя богом и преподавал им музыку. Он сам был как дитя и совершенно не зависел от них, как бы они ни крутили пальцами у виска, как бы ни кривлялись ему вслед. Это было нелогично, но Лили в этом ее состоянии пошла бы искать помощи и у более одиозного существа − как Русалочка пошла в свое время к ведьме.

Органист открыл ей двери своего домика. Внутри было холодно, и он расхаживал по комнатам, обвязанный дырявой женской шалью, и совершенно не замечал собственной нелепости. Кружка горячего ячменного кофе у него, впрочем, нашлась, и это было то, что надо, пока Лили в бессвязных словах и в слезах изливала ему свою душу.

Он со всем соглашался, и разговор их со временем гармонизировался. Органист поддакивал, подхватывал и завершал ее фразы единственно правильным образом, и Лили рассказала ему все, потому что, похоже, заклятие «никто не должен знать» исчерпало себя и более не имело никакой ценности – в том числе и для нее самой.

− Погоди-ка, − сказал ей учитель музыки, знавший всех детей, и приложил пальцы щепотью ко лбу. – Я Йозефа Миллера помню, сына почтмейстера. И Клауса Келлера помню – кто ж его не помнит, с таким-то папой. И Михеля помню, он из ваших был самый заводной. А Петера твоего не помню, хоть убей. На музыку твои слова о нем положить могу – а пацана не вижу.

Лили молча сглотнула. Было довольно холодно, невзирая на кофе, и она сидела, обхватив себя руками. Она и сама тосковала по Петеру так, как тосковала о лете, и чем дальше, тем меньше видела в том разницы. Стены вокруг нее были так холодны, а может, то была холодна оболочка, в которой билось ее бедное замерзающее сердце.

− Если вообразить все это, − органист обвел руками все вокруг себя, − как законченное, целостное музыкальное произведение, то могла бы ты представить тут своего возлюбленного как музыкальную фразу в этом большом и едином целом?

По мнению Лили Петер был бы доминирующей темой в мире вокруг него: гремящей радостью бытия, темой победы добра, наличием милосердного бога, не позволяющего злу вершиться и уж тем более – торжествовать. Но он был прав. В этом мире нет и не могло быть Петера.

− Ты можешь все, − сказала она бедному безумцу, вполне отдавая себе отчет в том, что на путях разума тут едва ли сыщется ответ. – Что нужно сделать, какую цену заплатить, чтобы вернуть Петера? Я готова.

Он грустно покачал головой.

− Если бы это было возможно, − сказал он, поправляя очки, − я вернул бы их всех. Вас всех. Нас всех. Даром.

Виталий БАБЕНКО
ОП!



ОП! Они Прилетели!

Надо же, я пишу эту фразу, эти два слова из двенадцати букв, без содрогания, не оглядываясь по сторонам, не ожидая ни звонка в дверь, ни стука прикладов в филенку… Или все-таки ожидая? Нет, поздно…

Я пишу эту фразу БЕЗ СТРАХА – вот что самое удивительное. А почему я пишу ее без опаски и без того самого ожидания, – об этом потом, потом. Если, конечно, хватит места и времени.

Они Прилетели.

Нет, ну до чего же вкусно, и привольно, и беззастенчиво так писать. Ах, свобода! М-да. Свобода… У гробового входа…

Не начать ли по порядку?

Итак, Они Прилетели. (Ну вот, опять!)

Это все знают, все помнят, только боятся сказать, написать, прошептать, напеть, пробумбумкать, страшатся вспомнить, ужасаются хоть как-нибудь проявить отвагу памяти, безрассудство гиппокампа, блажь лимбической системы.

Сначала, правда, никто и не понял, что Они Прилетели (эх, сладко звучит!). Просто в небе расцвела звезда. Или всплыла самосветная медуза. Или взорвалась шутиха. Или лопнул огненный пузырь. Легко сказать – в небе. На самом деле, как раз в небе ничего и не было видно. Особенно в небе Северного полушария. Потому что шутиха взорвалась, во-первых, в созвездии Золотой Рыбы, а во-вторых, страшно далеко – в пятидесяти миллионах километров от Земли. И была эта сияющая медуза совсем маленькая. Только в телескоп можно различить.

Вот чилийский Очень Большой Телескоп этот пузырь и засек. А потом и Большой южно-африканский телескоп подтвердил, и Магелланов телескоп, который опять-таки в Чили. Ну, и «Хаббл», разумеется, тоже.

Шутиха, как все помнят (но боятся вспомянуть), была очень недолгой. Раз – и нет ее, словно никогда и не взрывалась. Зато практически мгновенно расцвела другая звезда – в созвездии Мухи. Это потом стало ясно, что звезда одна и та же, а тогда казалось – совсем другая. Новая медуза всплыла гораздо ближе к Земле – в 20 миллионах километров. Когда же и этот блескучий пузырь погас – лопнул, разлетевшись сверкающими ошметьями, – вспыхнула третья шутиха (ну, конечно, все та же, только считалось – третья). Эта объявилась уже в Северном полушарии – в созвездии Сетки, и от нее до Земли было рукой подать – какие-то полтора миллиона километров. Тут, конечно, на медузу нацелились едва ли не все обсерватории мира – и Ликская, и Архенхольда, и Пулковская, и Паломарская, и Кека, и Карла Шварцшильда; наш Большой азимутальный телескоп, что на горе Семиродники, тоже свою лепту внес.

И пошли космические фотографии – одна другой краше, даром что компьютерами расцвеченные. Как публика фотографии увидела, – все ахнули. Ну, может, не все, но те, кто постарше, – с непременной обязательностью. Потому что на снимках этих, если разобраться, – не звезда, не шутиха, не пузырь, а самое настоящее Петрозаводское диво (правда, то диво было в земной атмосфере, это же – как выразился бы давно покойный Абрам Рувимович Палей – в просторе планетном{1}). Вот почти такое же диво, разве что всех мыслимых красок всех немыслимых радуг на свете:

{2} Кто знает, если все обойдется и если Интернет снова заработает, по этой ссылочке можно будет и сходить.


Ассоциация с Петрозаводским дивом сработала… на диво хорошо (а как иначе? по-другому и не скажешь). Тут уж самый распоследний бомж, самый безбашенный хипстер, самая гламурная фря, самый отчаянный вермиколог, давший клятву не отрывать глаз от земли, – все поняли: ОНИ ПРИЛЕТЕЛИ!

Дальше, как опять-таки всем хорошо известно (только прочно забыто), пошел сплошной фейерверк: шутихи взрывались в созвездиях Журавля, Рыси, Зайца, Малого Коня, Большого Пса – и все ближе, ближе, ближе к Земле, пока наконец пузырь не лопнул прямо над небоскребом Бурдж Халифа, осыпав Дубай неощутимым золотым дождем, а следом (ну, может не прямо следом, минут через пять) – бум! хрясь! плямс! – из расцветшей в сером псковском небе медузы вывалился Аккордеон и беззвучно и аккуратно угнездился на околице деревни Малый Храп, что к юго-востоку от Порхова, на берегу Шелони.