ливой со стариком. Ей это немногого стоило.
Она часто бывала здесь, ей был знакома каждая афиша, каждый рекламный плакат, которыми почтмейстер оклеил свою контору. Женщины, кофе, автомобили, даже аэроплан – с пятнами и оборванными уголками. Невыметенные мухи между стеклами. Старик, видимо, надеялся, что из-за писем Йозефа она и ходит сюда. Никто же ничего не знал. Даже почтмейстер.
Ближе к вечеру нахлынувшая тоска стала почти невыносимой. Лили едва дождалась ежевечерних посиделок у бабушки: накрыли стол вязаной шалью, а лампу – другой, шелковой, с расписным узором, разлили чай и раздали карты. Все были спокойны, все – как обычно, изо дня в день. Сегодня, однако, от общей безмятежности Лили охватил неизъяснимый ужас, как если бы ее заперли в одиночестве в пустой комнате с белыми стенами. И одновременно сердце ее сжалось от невыносимой нежности к ним, делящим ее одинокое существование, словно в них одних и был смысл ее существования, смысл – и опора. Она умирала от любви к каждой морщинке на коже бабушки, к каждой тени у материнских глаз. Они и не знают, что вокруг их маленького домика лишь пустота, просвистанная стылыми ветрами.
− Я говорила нынче с матерью Михеля, − сказала мать, которая шила, пока они с бабушкой играли. – Она спрашивала, помнишь ли ты его?
− Михеля?
− Михель всегда был из твоих приятелей самым шустрым. Вернется – ему будет, о чем порассказать, как он летал над Африкой и что видел. Если вернется…
− При чем тут Михель?!
− Разве, − откусывая нитку, спросила мать, − не он твой избранник?
− Михель герой, но без гроша в кармане, − с улыбкой возразила бабушка, − ему только железными крестами с дубовыми щеголять, а Клаус Келлер к военной службе не годен, потому служит писарем в канцелярии и унаследует денежки отца, который очень даже разумно их вложил. Почему бы Лили не подумать об этом?
Кто-то сошел с ума. Лили совсем не понравились многозначительные улыбки на лицах бабушки и матери, к тому же тени на лице старухи легли так неудачно, так зловеще… Как будто втянули в круг ведьм, и их ритуал безвременья внезапно показался ей самоцелью, и ритуалу нужна была жертва. И Лили заставят ее принести? Потому что остальным-то терять… нечего? Они – уже?
− Я выйду замуж только за Петера – или останусь одна навек! – хрипло сказала она.
Мать и бабушка переглянулись с самым искренним недоумением.
− А кто такой Петер?
В ужасе и смятении Лили выскочила из дома, даже не застегнув пальтишка и безотчетно прижимая к сердцу руку, сжатую в кулак. Она не понимала, в своем ли она уме – или сошел с ума мир вокруг нее. В кулаке она сжимала свое воспоминание. Все, что от него осталось, все, что не растаяло. В ее сознании это выглядело как смятые алые лепестки, хотя, разумеется, никто их тогда не подобрал и не хранил с трепетом. Тогда казалось, что уж роз на их век хватит.
Она не нашла писем Петера. Писали ей все четверо: трое с фронта, а Клаус из своего министерства, где проходил альтернативную службу, но она нашла только три пачки писем − некоторые даже не распечатанные! Она поискала и в печи, но камин был чисто выметен, а топка вычищена. Стоя посреди кухни, Лили почти физически чувствовала, как мир уходит из-под нее. Кто-то предал ее – но кто? И могло ли быть так, чтобы ее не предали?
Куда она могла пойти, чтобы задать свои вопросы? Только к одному человеку. Метафизика в ее голове щелкнула и сложилась в мозаичную картинку, на которой только извращенный разум мог бы найти закономерности. Или вообще не разум. Едва ли сейчас Лили руководствовалась чем-то, кроме стука крови в висках и заданного им ритма.
Был один человек, которого никто никогда не принимал всерьез. Детьми они над ним издевались. Он считал себя богом и преподавал им музыку. Он сам был как дитя и совершенно не зависел от них, как бы они ни крутили пальцами у виска, как бы ни кривлялись ему вслед. Это было нелогично, но Лили в этом ее состоянии пошла бы искать помощи и у более одиозного существа − как Русалочка пошла в свое время к ведьме.
Органист открыл ей двери своего домика. Внутри было холодно, и он расхаживал по комнатам, обвязанный дырявой женской шалью, и совершенно не замечал собственной нелепости. Кружка горячего ячменного кофе у него, впрочем, нашлась, и это было то, что надо, пока Лили в бессвязных словах и в слезах изливала ему свою душу.
Он со всем соглашался, и разговор их со временем гармонизировался. Органист поддакивал, подхватывал и завершал ее фразы единственно правильным образом, и Лили рассказала ему все, потому что, похоже, заклятие «никто не должен знать» исчерпало себя и более не имело никакой ценности – в том числе и для нее самой.
− Погоди-ка, − сказал ей учитель музыки, знавший всех детей, и приложил пальцы щепотью ко лбу. – Я Йозефа Миллера помню, сына почтмейстера. И Клауса Келлера помню – кто ж его не помнит, с таким-то папой. И Михеля помню, он из ваших был самый заводной. А Петера твоего не помню, хоть убей. На музыку твои слова о нем положить могу – а пацана не вижу.
Лили молча сглотнула. Было довольно холодно, невзирая на кофе, и она сидела, обхватив себя руками. Она и сама тосковала по Петеру так, как тосковала о лете, и чем дальше, тем меньше видела в том разницы. Стены вокруг нее были так холодны, а может, то была холодна оболочка, в которой билось ее бедное замерзающее сердце.
− Если вообразить все это, − органист обвел руками все вокруг себя, − как законченное, целостное музыкальное произведение, то могла бы ты представить тут своего возлюбленного как музыкальную фразу в этом большом и едином целом?
По мнению Лили Петер был бы доминирующей темой в мире вокруг него: гремящей радостью бытия, темой победы добра, наличием милосердного бога, не позволяющего злу вершиться и уж тем более – торжествовать. Но он был прав. В этом мире нет и не могло быть Петера.
− Ты можешь все, − сказала она бедному безумцу, вполне отдавая себе отчет в том, что на путях разума тут едва ли сыщется ответ. – Что нужно сделать, какую цену заплатить, чтобы вернуть Петера? Я готова.
Он грустно покачал головой.
− Если бы это было возможно, − сказал он, поправляя очки, − я вернул бы их всех. Вас всех. Нас всех. Даром.
Виталий БАБЕНКО
ОП!
ОП! Они Прилетели!
Надо же, я пишу эту фразу, эти два слова из двенадцати букв, без содрогания, не оглядываясь по сторонам, не ожидая ни звонка в дверь, ни стука прикладов в филенку… Или все-таки ожидая? Нет, поздно…
Я пишу эту фразу БЕЗ СТРАХА – вот что самое удивительное. А почему я пишу ее без опаски и без того самого ожидания, – об этом потом, потом. Если, конечно, хватит места и времени.
Они Прилетели.
Нет, ну до чего же вкусно, и привольно, и беззастенчиво так писать. Ах, свобода! М-да. Свобода… У гробового входа…
Не начать ли по порядку?
Итак, Они Прилетели. (Ну вот, опять!)
Это все знают, все помнят, только боятся сказать, написать, прошептать, напеть, пробумбумкать, страшатся вспомнить, ужасаются хоть как-нибудь проявить отвагу памяти, безрассудство гиппокампа, блажь лимбической системы.
Сначала, правда, никто и не понял, что Они Прилетели (эх, сладко звучит!). Просто в небе расцвела звезда. Или всплыла самосветная медуза. Или взорвалась шутиха. Или лопнул огненный пузырь. Легко сказать – в небе. На самом деле, как раз в небе ничего и не было видно. Особенно в небе Северного полушария. Потому что шутиха взорвалась, во-первых, в созвездии Золотой Рыбы, а во-вторых, страшно далеко – в пятидесяти миллионах километров от Земли. И была эта сияющая медуза совсем маленькая. Только в телескоп можно различить.
Вот чилийский Очень Большой Телескоп этот пузырь и засек. А потом и Большой южно-африканский телескоп подтвердил, и Магелланов телескоп, который опять-таки в Чили. Ну, и «Хаббл», разумеется, тоже.
Шутиха, как все помнят (но боятся вспомянуть), была очень недолгой. Раз – и нет ее, словно никогда и не взрывалась. Зато практически мгновенно расцвела другая звезда – в созвездии Мухи. Это потом стало ясно, что звезда одна и та же, а тогда казалось – совсем другая. Новая медуза всплыла гораздо ближе к Земле – в 20 миллионах километров. Когда же и этот блескучий пузырь погас – лопнул, разлетевшись сверкающими ошметьями, – вспыхнула третья шутиха (ну, конечно, все та же, только считалось – третья). Эта объявилась уже в Северном полушарии – в созвездии Сетки, и от нее до Земли было рукой подать – какие-то полтора миллиона километров. Тут, конечно, на медузу нацелились едва ли не все обсерватории мира – и Ликская, и Архенхольда, и Пулковская, и Паломарская, и Кека, и Карла Шварцшильда; наш Большой азимутальный телескоп, что на горе Семиродники, тоже свою лепту внес.
И пошли космические фотографии – одна другой краше, даром что компьютерами расцвеченные. Как публика фотографии увидела, – все ахнули. Ну, может, не все, но те, кто постарше, – с непременной обязательностью. Потому что на снимках этих, если разобраться, – не звезда, не шутиха, не пузырь, а самое настоящее Петрозаводское диво (правда, то диво было в земной атмосфере, это же – как выразился бы давно покойный Абрам Рувимович Палей – в просторе планетном{1}). Вот почти такое же диво, разве что всех мыслимых красок всех немыслимых радуг на свете:
{2} Кто знает, если все обойдется и если Интернет снова заработает, по этой ссылочке можно будет и сходить.
Ассоциация с Петрозаводским дивом сработала… на диво хорошо (а как иначе? по-другому и не скажешь). Тут уж самый распоследний бомж, самый безбашенный хипстер, самая гламурная фря, самый отчаянный вермиколог, давший клятву не отрывать глаз от земли, – все поняли: ОНИ ПРИЛЕТЕЛИ!
Дальше, как опять-таки всем хорошо известно (только прочно забыто), пошел сплошной фейерверк: шутихи взрывались в созвездиях Журавля, Рыси, Зайца, Малого Коня, Большого Пса – и все ближе, ближе, ближе к Земле, пока наконец пузырь не лопнул прямо над небоскребом Бурдж Халифа, осыпав Дубай неощутимым золотым дождем, а следом (ну, может не прямо следом, минут через пять) – бум! хрясь! плямс! – из расцветшей в сером псковском небе медузы вывалился Аккордеон и беззвучно и аккуратно угнездился на околице деревни Малый Храп, что к юго-востоку от Порхова, на берегу Шелони.