Так и есть – она лишилась рассудка. Филодем рванулся, пытаясь высвободиться, и неосторожным движением задел ее повязку. Крик застрял у него в горле: кудри, прежде каштановые, были серебрянее инея. Филодем сжал виски руками и зарычал, точно раненое животное.
Поликсена вскочила, мгновенно отрешаясь от своей скорби, схватила его за плечи и тряхнула. Сейчас она походила на эриннию: побелевшие ноздри раздулись, глаза, совсем огромные, приняли цвет безлунной ночи, волосы извивались, словно щупальца. Даже запах ее источал гнев.
– Перестань! Перестань! – закричала она. – Разве ты не понял – Стратоника больше нет! Теперь он может жить только в нас, благодаря нам, как мы – друг для друга. Он хотел, чтобы мы были вместе, чтобы мы были счастливы, с этой мыслью он умер. Так неужели его смерть останется напрасной?
Филодем невольно попятился, а Поликсена продолжала наступать, пока не притиснула его к стене. И вдруг скользнула к его ногам.
– Любимый мой, у тебя ведь тоже была мечта! Я знаю, что нужно сделать. Ты напишешь поэму о юноше добром и прекрасном, юноше, который был предан друзьям и умер за родину. Жизнь – как пламя: одни тлеют долго и скупо, подобно чадящему факелу, не давая ни света, ни тепла; другие – сгорают сразу, зато у костра их души может обогреться целый мир. Наш Стратоник горел ярко, сильным, чистым огнем – сам божественный Прометей, глядя на него, не устыдился бы своего дара. Человек угасает, тело его обращается в прах, все близкие его исчезают с земли, но память о нем, будто песня, передается из уст в уста и живет вечно. Я думаю, это и есть бессмертие – и Стратоник его заслужил.
Филодем покачал головой.
Написать поэму... Сейчас эта выстраданная мысль показалась ему не столь горькой, как нелепой. Не будь это кощунственно, он бы расхохотался. Нет, в самом деле: отставной гиппарх, искушенный знаток навоза и тонкий ценитель лошадиных бабок, меняет скребницу на стилос! Он уподобится тому горе-кифареду, которому аплодировал Диоген, пояснявший: «Я хлопаю, потому что при его росте он мог бы промышлять разбоем на большой дороге, а всего лишь терзает арфу». Скорее уж люди предпочтут слушать с агоры ржание его коня.
– Написать-то я напишу. Да кто прочтет?
Поликсена выпрямилась, взметнув черные ресницы. Ее ответ был достоин Медеи.
– Я!
Я всего лишь женщина, – продолжала она быстро, и краска прихлынула к ее щекам, – в мире мужчин мне немногое дано. Однако боги наделили меня голосом, который приятен самому царю. Я буду исполнять твою поэму на пирах – и пусть душа Стратоника радуется в царстве теней.
Филодем смотрел на нее, пораженный. А ведь Поликсена права! И еще одна мысль пришла ему на ум.
– Послушай, – сказал он медленно, – отпуская со службы, государь позволил мне избрать другое занятие. Я знаю, что он задумал расширить отцовскую библиотеку, созданную по образцу египетской. Но, в отличие от скаредного Птолемея, пополняющего свое собрание всеми правдами и неправдами – вплоть до запрета входить в Александрийскую гавань судам, у которых нет на борту ценных рукописей для продажи – царь Эвмен желает, чтобы его богатствами могли пользоваться все жаждущие знаний юноши из эллинских и даже варварских держав. Ибо это послужит к чести Пергама, исполнятся слова мудрого Аркесилая: «Славен оружьем Пергам, но не только он славен оружьем... Станет еще он славней в песнях грядущих певцов! «А я хочу написать для потомков его правдивую историю, ничего не утаивая и не приукрашивая. – Филодем усмехнулся, однако уже без прежней горечи – скорее лукаво. – Только я ведь солдат, слог мой коряв, а рука загрубела в боях. Как по-твоему, справлюсь?
Поликсена улыбнулась и по очереди поцеловала каждый из его пальцев.
– Ты прекрасен, мой любимый – а значит, все, что ты сделаешь, тоже будет прекрасно!
Филодем взглянул на нее с благодарностью и прижал к груди.
Уже давно отшумела столица, смолкли звуки буйного веселья, но они в эту ночь так и не сомкнули глаз в объятиях друг друга. А когда небо на востоке начало светлеть, Филодем подхватил возлюбленную на руки и вынес на балкон. Их дыхания слились, их сердца бились, как одно сердце. Их глаза смотрели туда, где рождалось солнце.
И оно встало, торжествующее.
Над Пергамом.
Над Азией.
Надо всем миром.
Леонид ШИФМАН
КОММУТАТИВНЫЙ ЗАКОН СЛОЖЕНИЯ
Мы остановились у входа в Церковь Преображения Господня.
– Здесь был лабораторный корпус, лаборатория акустики, помнишь? – спросил Андрей.
Я кивнул, хотя еще минуту назад не помнил даже о существовании этого здания.
Стянув с головы лыжную шапочку с надписью «NY», взялся за ручку массивной двери.
– Вот в синагоге не надо снимать шапку, – проворчал я. Последний раз в синагоге я был двадцать лет назад, на бар-мицве младшего сына. Интересно, если бы я лысину прикрывал ермолкой, ее, ермолку, тоже полагалось бы снять? Впрочем, это праздный вопрос: носи я ермолку, не зашел бы в православную церковь, ни в какую не зашел.
Внутри было необыкновенно светло. Солнечный свет проникал сквозь окна, опоясывавшие купол, а может?..
Я ощутил чей-то взгляд на себе. Мне почудилось, что кто-то суровый, всесильный и всезнающий наблюдает за мной сверху. Почудилось.
В углу за спицами скучала старушка. Мы поздоровались.
– Когда-то мы здесь учились, – зачем-то пояснил ей Андрей. Звук его голоса неожиданно загудел: акустика?
– Это хорошо, – энергично закивала служительница культа. Ей вторило эхо.
Это было действительно хорошо, я, по крайней мере, не жалею. Но откуда об этом знать старушке? Может, она тоже когда-то была молодой и училась в ЛЭТИ{9}? А может, работала? Вела лабораторные по акустике, а теперь на пенсии, вяжет свитер внучке. Я постеснялся спросить.
Мы осмотрелись. Первое, что бросилось в глаза: на стенах и потолке активно отходила штукатурка. Она сохранилась с лабораторных времен. Не она ли создает акустический эффект? Или… благодаря удивительной акустике бывшую церковь во времена оны приспособили под соответствующую лабораторию?
Иконы в глаза не бросались. Их было немного, и они сознавали свою важность. Состояние штукатурки их не касалось: святые повернулись к нам ликом, а к стенам задом. Я решил, что иконы развешены в произвольном порядке. Хотя нет, возможно, они прикрывают наиболее ободранные места на стенах.
На возвышении (амвоне? алтаре? еще как?) посередине зала расположилось небольшое распятие. Грустный Иешуа, склонив голову к левому плечу, смотрел себе под ноги. Я проследил за его взглядом и обнаружил три жестяные кубышки для сбора пожертвований. На одной было начертано: «На ремонт», на другой – «На свечи», на третьей – «На приход». Я полез в карман и вынул пятидесятирублевую купюру, достоинством на тот момент не уступавшую одному американскому доллару. Без долгих размышлений я запихал ее в кубышку «На ремонт», Андрей последовал моему примеру. Иешуа немного повеселел, и мне даже показалось, что он улыбнулся и как-то по-хитрому взглянул на меня. Ага! Иконы не прикрывают облупленное, а наоборот – висят так, чтобы потребность в ремонте выглядела убедительнее!
– Когда-то у нас стипендия была сорок пять рублей… – сказал я, но Иешуа не ответил.
– Да-а, ремонт не помешает, – сказал Андрей служительнице. У той не нашлось возражений. – Интересно, какой здесь приход? – уже обращаясь ко мне, спросил он.
– Как какой? Понятно какой. Студенты забегают перед экзаменом помолиться или абитуриенты.
– Да? – Андрей вновь попытался вовлечь в разговор старушку, но та лишь кивала, готовая согласиться с любым нашим предположением.
– Попробуем зайти? – спросил Андрей, когда мы выбрались из церкви на свет Божий.
– Разумеется, – ответил я.
Мы перешли дорогу и вслед за каким-то студентом проникли в здание третьего корпуса. Охранник лениво проводил нас взглядом, решив, наверное, не утруждать пару профессоров демонстрацией пропусков. Свою шапочку «NY» я предусмотрительно спрятал в карман.
Мы поднялись на второй этаж. У входа в ректорат стоял еще один охранник. На поясе у него висела кобура, явно непустая. На наше приветствие он не ответил. Мы решили не искушать судьбу и принялись изучать лики академиков, взиравших на нас с фотографий, развешанных по периметру. Академиков было куда больше, чем святых. Может, это связано с состоянием стен? Нам не хватало распятия и трех кубышек под ним. Я бы не пожалел ста рублей на ремонт. Он бы не помешал и тут. Колонны возле лестницы были испещрены надписями.
– Ты ничего не писал тут? – поинтересовался я.
– Нет. Не припомню.
– А зря. Представляешь, ведь мы упустили возможность написать самим себе! Сорок лет спустя!
Андрей усмехнулся.
– «Светка – дура», – прочитал я. – Кто бы сомневался. Стопудовая правда. Но какое теперь это имеет значение? Я даже не знаю, как сложилась ее судьба… Или вот это: «… + Таня = Любовь», начало не могу разобрать, видимо, несколько раз имя менялось. Все проходит. А это? Посмотри! «a + b = b + a». Класс!
– Коммутативный закон сложения. – Андрей, в отличие от меня, учился по специальности «Прикладная математика». – Это еще древние греки знали! Не это ли они царапали на своих древних греческих колоннах?
– Вот это действительно послание через века! Ну, почему-почему? Почему это нацарапал не я? Ну хотя бы «E=mc2»…
Тут я осекся, поймав на себе цепкий взгляд охранника. Андрей сказал ему:
– Мы тут учились раньше.
Но охранник продолжал хмуро смотреть на меня. Предательский акцент выдал меня. Наверное, охранник подрабатывает контролером в Эрмитаже, выхватывая из очереди иностранцев, в целях экономии норовящих сойти за простого российского гражданина. Не он ли меня вчера… Не запоминаю лиц, а зря. Надо следить за руками. Нет. Сейчас скажу ему, что я не из «Пендосии» какой-то там и не из «Гейропы», я сионистский друг. Почувствовав неладное, Андрей подхватил меня под руку и увлек за собой вниз по лестнице. Я не сопротивлялся.