– Хотел бы я оказаться в той, другой ветви, – мечтательно проговорил Сильверберг. – Но это невозможно. Нет такой ветви в мироздании, где я сумел бы выставить тебя из кабинета.
– Ты лучше спроси: при чем здесь Тиллой и его статья о происхождении гравитационного поля.
– Да! – воскликнул Сильверберг, изображая энтузиазм. – При чем здесь безумный Тиллой с его нелепым гравитационным полем?
– А в том, что задачу Тиллой решал в рамках копенгагенской интерпретации, где в момент наблюдения волновая функция исчезает. Идея Тиллоя гениальна, но неверна. Гениальность в предположении: чтобы волновая функция исчезла, не обязательно присутствие наблюдателя. Это может произойти само собой в результате квантовой флуктуации. На очень короткое – квантовое, как говорят физики, – время частица получает точное значение импульса и координат. На очень короткое – ничтожное – время принцип неопределенности нарушается, квантовые законы это допускают. И тогда на это ничтожное время частица приобретает возможность притягивать другие частицы. А поскольку частиц очень много и флуктуации в вакууме происходят постоянно, то все эти мгновенные процессы усредняются, и только поэтому в нашей Вселенной существуют стабильные гравитационные поля, и все предметы притягивают друг друга по закону обратных квадратов, который как раз и получается, если все квантовые флуктуации усреднить во времени.
– Уфф… – произнес Сильверберг, закрыв глаза и погрузившись в глубокое раздумье о тяжелой судьбе элементарных частиц.
– И тут мы подходим к главному, – продолжал Розенфельд.
– Да? Пока я не услышал ничего, что имело бы отношение к уголовному преследованию, – сухо произнес Сильверберг. – Расскажи про квантовые флуктуации доктору Фирман. Впрочем, она и так знает. Тогда – Лайзе. Но она ничего не поймет. Видимо, поэтому ты решил выбрать в качестве слушателя меня.
– Ты меня сбил, – недовольно сказал Розенфельд. – Не делай этого больше.
– Прости. Но не мог бы ты перейти, наконец, к делу?
– Я и перешел!
– Хорошо, – вздохнул Сильверберг. – Через пять минут явятся Блекман и Монтвидас. Так что…
– Ты меня постоянно прерываешь!
– Тебя прервешь, как же…
– Стив!
– Молчу. Ты остановился на фразе о том, что все квантовые флуктуации усредняются во времени и поэтому возникает гравитационное поле. Оно же – поле тяжести, я тебя правильно понял?
– Ты все запомнил? А изображал…
– Запомнить – не значит понять. На память не жалуюсь. Продолжай. Квантовые флуктуации рождают гравитацию. Что дальше?
– Дальше, – продолжил Розенфельд, собравшись с мыслями, – в вакууме возникают самопроизвольные флуктуации, которые равнозначны процессу наблюдения. Но волновая функция при этом не исчезает, конечно. Все возможные варианты квантового процесса все-таки происходят, но – в других ветвях многомирия.
– А! – воскликнул Сильверберг. – Наконец-то я понял. Ты мне сто раз объяснял. Это как выбрать чай, кофе или сок. Если ты выбираешь кофе, это не значит, что ты не выбрал сок и чай. Возникают три ветви: в одной ты выбрал чай, в другой – кофе, в третьей – сок. Да, еще я мог выбрать воду. Не часто так поступаю, но все-таки… Мир, где я пью воду, тоже появляется. Так?
Розенфельд кивнул.
– У электрона все варианты поведения тоже возникают, я правильно тебя понял?
– Конечно. Квантовые флуктуации, порождающие поле тяжести, рождают также и множество миров. Что из этого следует?
– Из этого следует, что осталось три минуты.
– Подождут твои сыскари, они привычные! Из этого следует, что поле тяжести есть только в многомирии, и волновая функция любой частицы имеет возможность существовать лишь во множестве миров. Если бы мироздание существовало в единственном экземпляре, то не было бы флуктуаций, и поля тяжести не было бы тоже! Сам факт, что мы живем в мире, где тела притягиваются друг к другу, – доказательство того, что многомирие существует!
– Разве поле тяжести, – с неожиданно возникшим интересом спросил Сильверберг, – возникает не потому, что пространство прогибается, когда массивное тело…
– Конечно! Так это описывает теория относительности. Но почему массивное тело прогибает пространство? На этот вопрос ни Эйнштейн, и никто из физиков не отвечал, потому что для этого нужно было построить квантовую теорию тяготения, а ее до сих пор нет. Почему частицы имеют массу? Потому что существует поле Хиггса, бозон Хиггса. Следующий вопрос: почему, частицы, имеющие массу, притягивают друг друга? Потому, – это сказано в работах Фирман и Смиловича, – что существует многомирие. Если бы была верна копенгагенская интерпретация и волновая функция исчезала при наблюдении, частицы не притягивали бы друг друга, пространство не прогибалось бы…
– И я бы сейчас парил над столом в неудобной позе, – подхватил Сильверберг. – Я понял. Ну и что? Какое отношение эта физическая ахинея имеет к…
– Прямое, – перебил Розенфельд. – Человек живет в многомирии. Человек не приспособлен жить в единственной Вселенной, где нет тяжести, где наверняка и другие физические законы действуют иначе. И где – вот главное! – не существует выбора, понимаешь?
– Не понимаю, – сказал Сильверберг, хотя, конечно, уже понял, что имел в виду Розенфельд.
– Понимаешь, – ласково произнес Розенфельд. – Ты же вспомнил.
Он знал друга лучше, чем себя.
– Письмо, – сказал Сильверберг. – Письмо Смиловича Лайзе с указанием точного времени собственной смерти.
– Вот именно.
В дверь постучали.
– Я занят! – крикнул Сильверберг.
Дверь приоткрылась, и показалась голова сержанта.
– Мы при…
– Закрой дверь! – рявкнул Сильверберг. – Подожди в коридоре, я позову!
– Слушаюсь, сэр, – растерянно проговорил сержант.
– Давай теперь буду говорить я. – Сильверберг повернулся к Розенфельду. – В физике я профан, но сложить два и два умею.
– Два и два? – с сомнением сказал Розенфельд.
– Хорошо, – отмахнулся старший инспектор. – Не два и два, а двенадцать и тридцать четыре. И еще умножить на восемь. В арифметике я пока тоже кое-что понимаю.
– Арифметика, – хмыкнул Розенфельд. – Слышал бы Смилович… Рассказывай.
– Мы живем в многомирии. Ты столько раз вбивал мне это в мозги, что теперь разбуди меня хоть в три часа ночи… Короче: если бы мир вдруг стал единственным и неповторимым, тяжесть исчезла бы, и другие законы физики тоже изменились бы. А без тяжести человек погибает – кальций вымывается из костей, наступает быстрое старение и возникает куча других болезней, к которым организм не приспособлен. Не перебивай меня, а то я собьюсь с мысли!
– Я не…
– Вот и не перебивай! Ты можешь помолчать хотя бы минуту?
– Но я не…
– Ты на меня смотришь! И твой взгляд красноречивее слов!
– Замечательно, – буркнул Розенфельд и поднял взгляд к потолку.
– Это два плюс два. А тринадцать умножить на тридцать четыре – и в уме я этого не осилю, посчитай на калькуляторе – это как у Смиловича получилось устроить себе жизнь в одномирии, если так можно выразиться. Но, судя по всему, получилось у него именно это. И у него не стало свободы выбора, потому что в единственном мире ее нет. Потому он и с Магдой поссорился – чтобы и она не оказалась в его единственном мире. И сразу же заболел, конечно. В его организме перестала действовать сила тяжести. Все органы оказались в невесомости. И как врачи могли это определить? Болезнь развивалась катастрофически быстро, потому что, кроме силы тяжести, пропали, видимо, и какие-то другие необходимые организму для выживания вещи. Снаружи все выглядело как обычно – ведь его единственный мир находился во внешнем многомирии. Но уже в первые секунды Смилович понял, чем все кончится. И когда. Потому что дорога вела только в одном направлении, каждый шаг, который он должен был сделать, был предопределен и ему теперь известен. Каждый шаг, каждая минута – до самого конца. И то, что он напишет письмо Лайзе, он знал. Не мог не написать, потому что такой стала его линия жизни. Свернуть он не мог. Черт побери, это ужасно – знать, что с тобой произойдет каждую секунду твоей будущей жизни. И знать, что на тебя накинутся все болезни, какие существуют в мире, отделенном от других.
– Хорошо излагаешь, – одобрил Розенфельд. – Даже я не смог бы лучше.
– Он знал, когда умрет! Но вот чего я не понял. Хорошо, для себя он устроил жизнь в одномирии. Но Магда, Лайза, ты, я, все люди продолжали жить в многомирии, верно? Для нас ничего не изменилось, и у нас свобода выбора была, есть и будет. Если Смилович знал все о себе и вариантов не существовало, то для Магды это было не так. Она могла поступать как хотела, но это означало, что и в мире Смиловича была неопределенность. Сам он выбирать не мог, но Магда могла! Значит, все мое рассуждение – чепуха, и я неправильно умножил двенадцать на тридцать четыре?
– Ты правильно умножил. Смилович никакого выбора не имел. При любых внешних обстоятельствах он мог поступить только одним-единственным образом.
– Вдруг его сбила бы машина?
– Стив, из общности миров был исключен один мир. Конечно, миров бесконечно много, и законы физики согласуются с этим бесконечным многообразием, формируются им. Если из бесконечного количества чисел исключить одно-единственное, для бесконечности не изменится ничего, но все числа сдвинутся, верно? Число возможных выборов для каждого человека останется практически таким же, но сами выборы станут чуть-чуть другими. Для тех, кто был со Смиловичем знаком, – больше, для остальных – меньше, вовсе незаметно. Магда могла поступать как хотела, но хотела она теперь немного другого.
– То есть, ушла от…
– Скорее всего. Ей и в голову не пришло, что она может не выполнить требование Смиловича. Из возможностей ее выбора такой вариант выпал.
Сильверберг покачал головой.
– Это выглядит безумием, – согласился Розенфельд. – Но ты сам видишь: версия объясняет все факты: болезни, время смерти, письмо Лайзе…
– Почему Лайзе? Почему не Магде?