– Да. Только все было не так.
– Конечно, – согласился Сильверберг, доедая бифштекс. – Иначе и драйва не было бы.
– Он очень хороший математик, – продолжал Розенфельд. – И физик прекрасный.
– Ты о ком? – удивился Сильверберг. – А! Смилович? Да, не повезло бедняге.
Эпитафия была краткой, и Розенфельд не стал ничего добавлять.
– Ужасно знать, кто убийца, и не иметь никаких, даже косвенных, доказательств. Так… теории.
– Если нет доказательств, – назидательно произнес Сильверберг, – то знать ты ничего не можешь. Э-э… Ты о ком, собственно?
– О Лапласе, – буркнул Розенфельд. – И о свободе воли.
Сильверберг положил в кофе слишком много сахара и не стал размешивать.
– Ты слышал, что профессор Литроу, у которого одно время работал Смилович…
– Что? – Розенфельд пролил несколько капель кофе на брюки.
– Ничего, – произнес Сильверберг, внимательно наблюдая за реакцией Розенфельда. – Я слышал, он в больнице. Симптомы, говорят, похожи на…
Сильверберг сделал неопределенный жест – то ли просто взмахнул рукой, то ли показал куда-то.
Розенфельд попытался посмотреть Сильвербергу в глаза, но тот отводил взгляд.
– Я разговаривал с ним на прошлой неделе, – сказал Розенфельд. – Мы говорили о физике.
– Конечно, – кивнул Сильверберг. – О физике, о чем же еще.
Рассказы
Эльвира ВАШКЕВИЧ
ЖАРА
Горячее марево наплывало из окна, шевелило прозрачные занавески, обтекало тяжелые сумрачные шторы, тянулось жаркими щупальцами в прохладную глубину комнаты. Фотографии в оловянных рамочках, расставленные на каминной полке, оживали от колыхания перегретого воздуха – казалось, что на строгих и напряженных лицах появляются улыбки, вздрагивают чинно сложенные на коленях руки, приподнимаются брови – давно ушедшие люди блестели из-под стекол совершенно живыми глазами, наблюдая и оценивая, будто даже переговариваясь между собой.
Гельмут фон Лаубе, бывший университетский профессор истории, помахал в окно соседке – фрау Майер. Та чинно поклонилась и заколыхалась обширными бедрами вниз по улице, аккуратно ставя тупоносые туфли на брусчатку, покрытую тонкой пыльной сеткой.
Честно говоря, Лаубе терпеть не мог фрау Майер, считал ее скандалисткой и сплетницей, но не поздороваться с соседкой для него было немыслимо – как он сам говорил: «Я слишком хорошо воспитан, чтобы моя жизнь была комфортной». Он сочувствовал дочери фрау Майер, рыжеволосой костлявой фрейлен Марте, которая работала продавщицей в цветочном магазине. Фрейлен Марта среди роскошных и ярких цветов выглядела еще более некрасивой, чем была на самом деле, но именно она делала лучшие букеты, и недавно хозяин, прослышав, что некрасивую фрейлен сманивают конкуренты, повысил ее до старшей продавщицы, увеличив и жалованье. Правда, Марте от этого было мало радости – фрау Майер отбирала у нее все до последнего пфеннига.
– Глупости, деточка, зачем тебе деньги? – вопрошала она у дочери, надвигаясь на ее тощую фигуру всеми телесами. – Я куплю все, что тебе нужно. А тебя в магазинах обманут, на рынке подсунут бог знает что! Ты у меня такая непрактичная!
Бедная фрейлен Марта! Стараниями матери она ходила в очень практичных туфлях, которым годами не было сноса, но выглядели они крайне уныло. Такими же унылыми и практичными были и блузки, и юбки фрейлен Марты.
– Такие вещи всегда в моде, – с довольным видом сообщала фрау Майер всей улице, демонстрируя очередную тусклую обновку, купленную для дочери. Фрейлен Марта не протестовала, лишь длинный нос ее повисал еще ниже, а глаза приобретали такой же тусклый и унылый вид, как и одежда. Уж лучше бы ее обманули в магазине!
Лаубе иногда просил фрейлен Марту купить ему булочек к кофе. Он очень любил кофе – маслянистый, крепкий, ароматный. И когда девушка приносила пакет с булочками, бывший профессор истории обязательно приглашал ее на кофе.
– Ах, фрейлен Марта, доставьте удовольствие старику, посидите со мной, – говорил он. – Я уже так стар, что не могу испортить вашу репутацию. Но если бы вы знали, как скучно пить кофе в одиночестве!
Фрейлен Марта никогда не отказывалась. Лаубе думал, что она готова пойти куда угодно, лишь бы побыть хотя бы недолго подальше от своей матери.
Эти кофепития были довольно приятными. Фрейлен Марта, ненадолго оттаяв от постоянного страха в профессорской квартире, начинала рассказывать смешные истории о покупателях в цветочном магазине, и старый историк искренне веселился, слушая ее наивные и простые рассказы. Но иногда Лаубе казалось, что в этих историях проскальзывает нечто фальшивое, нарочитое, похожее на пышные чинные розы, туго увязанные в букет. А некоторые истории напоминали герберы – эти цветы всегда казались профессору изготовленными из пластмассы. Красивые, вылощенные и неживые.
А ему хотелось полевых цветов, стоящих в простой стеклянной вазе посреди круглого стола – лохматый непритязательный букет, рассыпающийся лепестками ромашек и роняющий розовые цветки иван-чая. Профессору казалось, что когда-то он бывал в доме, где любили именно такие цветы, и они всегда стояли в круглой бордовой вазе с продольными синеватыми нарезками по толстому стеклу, стояли небрежно, но удивительно изящно, и вся обстановка квартиры – а она была очень небогатой – оживала от этих цветов. Но Лаубе никак не мог вспомнить где он это видел, что это были за люди. Среди его знакомых и друзей таких не было. Копаясь в памяти, он пытался отыскать их среди знакомых родителей, но ничего не находил. Да и не соответствовали эти лохматые букеты чинной офицерской выправке его отца, гладкой – волосок к волоску – прическе матери. Отчего же тогда так щемит сердце, стоит только подумать о полевых цветах?
В жару Лаубе всегда спал плохо. Даже в молодости, когда, казалось, стоит только коснуться головой подушки – и сон уже нежно обнимает, нашептывая на ухо сказочные видения. Но даже тогда стоило на город упасть жаре – пропадал сон, и Лаубе лежал в ночной темноте, расплываясь потным пятном на горячих простынях, без сна. Иногда он проваливался в душные кошмары, где всегда были выстрелы, погоня, и ему нужно было бежать без оглядки в неведомое, без надежды и смысла.
Теперь же, когда старость пришла к его порогу, когда она ела и пила с ним, ложилась спать вместо жены, двигая его голову на подушке, стало еще хуже: тяжелые видения перемежались полуобморочными провалами, и не помогала ни холодная вода, ни аспирин, ни даже попытки читать перед сном сборники глупых анекдотов. Все равно приходили странные сны. Удивительно, но даже если это были не кошмары, Лаубе все равно просыпался в холодном поту, долго не мог прийти в себя – сон давил на сознание, будто скальпель, пытающийся вскрыть нарыв, и становилось больно и страшно.
Вот и на этот раз он увидел такой же сон. Он ждал чего-то подобного – с той самой минуты, когда увидел, как столбик в термометре неуклонно ползет вверх.
Ему снилась высокая молодая женщина, и в этом странном сне он называл ее мамой. У нее были изысканно-пепельные волосы, белая до прозрачности кожа, ясные серо-голубые глаза, изящный прямой носик.
– Ты совсем не похожа на еврейку, – сказал мужчина с иссиня-черными блестящими волосами в военной форме. Карие глаза его улыбались, и даже крупный нос с характерной горбинкой не портил красоты продолговатого смуглого лица.
Фон Лаубе присмотрелся повнимательнее к женщине. В ней действительно не было ничего еврейского. Разве что тяжеловатые веки, опушенные светлыми ресницами, широковатые ровные брови, да в глазах какое-то неуловимо-печальное выражение, свойственное евреям и отчего-то цыганам. Может, это из-за того, что и у тех, и у других нет родины?
Вдруг мужчина подхватил его на руки, и фон Лаубе с изумлением обнаружил, что он – совсем малыш, мальчик лет пяти. И этот мальчик смеялся, обнимая за шею мужчину, называл его папой, целовал синеватую гладко выбритую щеку.
– Надо уезжать, Бронечка, – сказал мужчина. – Обязательно надо. Ты же читала, что они вытворяют в Европе. Так то ж Европа! Там они еще пытаются быть культурными. А что они сделают здесь?
– Да куда же мы поедем, Герш? – женщина подхватила ребенка на руки, погладила пушистую светлую головку. – Ни родни, ни знакомых нигде. Куда? Да и ты сам сказал, что я не похожа на еврейку. И наш Меир не похож.
– Это да, сын в тебя пошел, – кивнул мужчина. – Сразу видно – ашкенази. Не то что мы, сефарды. Нас не перепутаешь.
– Ой, вот не надо! – женщина засмеялась. – Сейчас начнешь рассказывать, что род твой прямо от первосвященников Иудеи идет!
– Ну а если и идет? – мужчина тоже засмеялся, обнял женщину, поцеловал маленького Меира в макушку. – Нет, Бронечка, похожи или не похожи, а уезжать надо. Ведь вокруг все знают…
– Так это же соседи! – Броня с изумлением смотрела на мужа. – Соседи, Гершеле!
– Да, соседи, – Герш стал серьезен, черные брови сошлись в строгую и печальную линию. – Бронечка, девочка моя любимая, а кто, по-твоему, помогал тем… в Европе… кто? Не соседи ли? Нет, не говори, что это – там, а мы – тут… – он поднял руку с раскрытой ладонью, словно сразу отмахивался от всех возражений жены. – Люди везде одинаковы, Броня. Я помню, как мать прятала меня в овраге, а вот такие соседи вспарывали перину, думая, что там спрятано золото… Золото! Да у моей матери не было даже золотого обручального кольца! Но они думали, что раз евреи – значит, и золото. А когда не нашли, то убили всех. Ведь получалось, что мы их обманули. Они надеялись на золото, а его не было…
– Но как же жить, Герш? Как жить, если никому не верить? – чистые глаза Брони заплыли слезами. Маленький Меир тоже начал всхлипывать. Он не знал, какая беда приключилась у матери, но раз она плачет – он будет плакать тоже.
– Вытри слезы, милая, – Герш погладил жену по щеке. – Вытри, а то малыш пугается. Нужно уезжать.
– Но у нас мир! – Броня метнулась к столу, схватила газету. – Вот, тут пишут, смотри! Немцы не нападут. У нас дружба с немцами. Вот же, и вот тут тоже пишут…