– Бывает, – кивнул зав. – Плохо человеку, какая уж тут еда. Но вы посматривайте, чтоб у него зад паутиной не зарос.
Докторесса покраснела. Но решить проблему деда так и не смогла.
– Ну вот, – бабка довольна, убирает с тумбочки грязные тарелки и чашки. – Теперь почитай немного, а потом – спать. А я посижу рядом.
Она сидит и бормочет тихонько, рассказывая деду последние домашние новости. Особенно упирает на пятерых курочек, дожидающихся дедова возвращения на даче:
– Вот выздоровеешь, поедем на дачу, будешь курей пасвить! – заявляет она. – А то скоро нестись начнут. Присмотр, значит, нужен. Опять же, яйца свежие будут. Это не магазинные тебе!
Дед сопит, глаза его закрываются под это уютное бормотание, газета выскальзывает из рук.
– Вот и хорошо, вот и ладушки, – шепчет бабка, подхватывая газету. Дедовы очки прячутся в футляр, бабка осторожно поправляет подушки, укутывает деда одеялом. – Вот и спи, спи…
Когда за окном разливаются густые сумерки уходящей зимы, бабка тихонько собирается и выскальзывает из бокса.
– Я завтра приду, – говорит она деду на ухо. – Вот как супчик сварю тебе с фрикадельками, сразу прискачу. Пока супчик горячий.
…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим…
Ночью в отделении реанимации хуже всего. Тишина, одиночество и темнота, прорезаемая приглушенным электрическим светом ламп и лунным, льющимся через открытые жалюзи окон. Удивительное дело, но лунный свет заливает бокс даже в пасмурные дни. Даже тогда, когда на небе не видно не то что Луны, но даже малюсенькой звездочки – все туго спеленато плотными сизыми тучами, низко нависающими над голыми древесными верхушками.
В ночной тишине особенно явственно слышен каждый звук: шорох быстрых шагов в коридоре, скрип открывающейся или закрывающейся где-то вдали двери, хрипение аппарата, который дышит за соседа по боксу.
В этой тишине лежишь и пытаешься думать, но мысли разбегаются, как амбарные мыши при виде кота, и остается сакраментальное:
– Господи, спаси и помоги! Умоляю! Спаси и помоги!
Пытаешься вспоминать, ведь говорят, что когда умираешь, то вся жизнь проходит перед глазами, от первой самой секунды, когда сделал вдох рождения, до последней. Но, видимо, последняя еще не наступила, и вспоминается только всякая гадость. Помнишь, кому и когда сделал плохо, помнишь все свои гнусности и подлости, всю грязь, в которую хоть раз наступил… Мысли смешиваются, но все равно горишь от стыда, и пытаешься зажмуриться покрепче, как будто это поможет забыть, поможет избавиться от душевной жуткой тяжести. И просишь, молишь:
– Господи, спаси и помоги! Спаси и помоги! Спаси-помоги-спаси-помоги-спаси… – и все уже сливается в одно слово мольбы. И ты готов отдать все, чтобы получить возможность хоть как-то, хоть немного искупить все вины свои, и пусть не поправить сделанное, но хотя бы попросить прощения у тех, кого обидел…
Потому что боли нет, но ты чувствуешь – жизнь уходит, протекает сквозь пальцы, капает с провисшей с кровати простыни. И тут появляется боль. Ты приветствуешь ее, ведь боль – это жизнь. Раз есть боль, значит, жизнь еще с тобой. Это – надежда.
У тебя болят ноги – ты просто сползаешь вниз по кровати из-за высоко поднятого изголовья. Ты ползешь по клеенке, не можешь вытянуться, скрючиваешься в неудобной позе. А трубки капельниц держат тебя, не позволяя повернуться. А манжета датчиков держит тебя, и шевельнуться страшно, чтобы не сорвать какой-нибудь прибор, датчик или что там еще к тебе подключено – ты уже и не знаешь. Поэтому ты молча лежишь и терпишь все усиливающуюся боль. Это как древняя китайская пытка водой. Сначала все ничего, и можно легко терпеть, как капли воды стучат по темени. Но с каждой каплей становится все хуже и хуже, и в конце концов боль превышает все мыслимые пределы. Только все, что ты можешь, это совсем немножко шевелить ногами. Так ты получаешь передышку на несколько секунд.
Ты ждешь, что ночь вот-вот закончится. Включат свет. Придут санитарки, поднимут, будут умывать, протирать камфарным спиртом – ага, кто сказал, что камфара – духи реанимации? – перестилать постельное белье. Взобьют подушку. Передвинут тебя вверх по кровати, и ты сможешь наконец вытянуть ноги, избавиться от боли. Ты ждешь… ждешь… ждешь…
У забежавшей в бокс медсестры спрашиваешь который час.
– Спите, спите, – заботливо говорит она. – Еще только одиннадцать.
Даже нет полуночи! Ночь еще только началась!
– Это будет долгая, долгая ночь… – шипишь сквозь кислородную маску.
– Спите, спите… – повторяет медсестра и упархивает.
Ночь продолжается, и лунный свет заливает тебя холодным сиянием, растворяет твою боль, и ты дышишь ею, пьешь ее, купаешься в ней. И все время считаешь секунды, минуты, часы, зная, что, когда в следующий раз забежит медсестра, будет с чем-то там полночь, и ночь все еще в самом начале.
…И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого…
Бабка приходит каждый день, и чудо – деду становится куда как лучше. Врачи около него уже не хмурятся, а улыбаются и кивают друг другу. Дед уже не желтый, а розоватый, и глаза его блестят за очками, когда он читает принесенную бабкой газету. И даже ругается, когда она эту газету уносит – в реанимации не положено держать ничего подобного.
На третий день в бокс почему-то пускают посетителей ко всем. И все пьют домашний бульон, придремывая в сладкой истоме, а посетители через головы своих полусонных больных переговариваются друг с другом.
– Ой, а у вашего-то папы вон какие пролежни страшные! – это о том, за кого дышит аппарат. Пролежни и в самом деле жуткие, из-под растрескавшейся корки, обмазанной зеленкой, просвечивает сочащееся влагой живое мясо, и смотреть на это ужасно. А вот санитарки и медсестры ничего, смотрят, даже обрабатывают этот кошмар, ласково улыбаясь больному, приговаривая что-то утешительное.
– Ничего, лишь бы выздоровел, а пролежни вылечим, – резонно отвечают дети, поправляя подушки, подсовывая валик из одеяла под ноги.
– А у нас вот курочки на даче, – рассказывает бабка. – Мой-то специально их завел, говорил, что в магазине яйца какие-то некачественные. Вот, скоро уже нужно курочек пасвить… пять штук их у нас…
И начинается обсуждение животрепещущего вопроса о качестве магазинных яиц. Под эту пустую болтовню даже скрипящий стон дыхательного аппарата кажется домашним и уютным.
Но вот посетители уходят, остается только бабка. Она вручает деду затертый детектив в мягкой обложке, кормит его паровыми котлетками с жидкой овсянкой и заботливо спрашивает, не нужна ли ему утка.
– Я сама подам, – шепчет она деду. – Если ты так уж санитарок стесняешься, то меня чего?
Дед кивает, и через десять минут в боксе становится трудно дышать. Но вентиляция работает отменно, и вскоре уже все в полном порядке. Бабка счастлива – тыквенный сок все же помог, и даже не понадобились никакие таблеточные слабительные. Ура тыквенному соку!
Еще день – и деда переводят из общей реанимации в палату интенсивной терапии пульмонологии.
– Вы ж сказали, что у меня сердце! – возмущается он, обнаружив, в каком отделении больницы оказался.
– Да, но у вас еще и пневмония, – качает головой новый зав. – И как это вы подхватили такую гадость? Вирусная пневмония! Прививки нужно делать.
– Ай, все эти ваши прививки… да ну их! – сердится дед, но видно, что он смущен. Похоже, прививки оказались полезнее, чем он думал, а собственную ошибку признавать не хочется. Но зав и не настаивает. Он поднимает деду изголовье кровати повыше, поправляет подушку и уходит, пообещав через несколько дней перевести деда уже в общую палату, как стабильно выздоравливающего. Дед смотрит победителем и бормочет что-то уничижительное о прививках.
В палату интенсивной терапии попасть проще, чем в бокс общей реанимации, так что следующие два дня бабка почти что живет в ней. Она нянчит своего деда, кормит его с ложечки, подставляет утку, моет ее, интересуется дедовым давлением и температурой, ахает и все время обещает куриный выпас, будто именно это должно помочь деду окончательно выздороветь.
На третий день бабка не приходит. Дед сначала терпеливо ждет, отказываясь от больничного завтрака.
– Лена придет, принесет что-нибудь, так чего ж я буду всяким тут наедаться? – говорит он санитарке, принесшей тарелки. – Сами съедите.
Но Лены нет и нет. К обеду проголодавшийся дед уже начинает сердиться, а с сумерками возобновляется крик. Дед отчаянно зовет жену:
– Хена! Хе-е-на! Хее-еее-на!
Потом пытается встать, как в первые дни в реанимационном боксе. Но в палате интенсивной терапии тоже нельзя вставать. Фактически это та же реанимация, только при отделении. Так что прибегают медсестры и деда вновь привязывают к кровати. Он даже краснеет от злости и громко ругается.
– Опять, наверное, утюг забыла выключить или плиту! – дед стучит кулаком по бортику кровати. Стук негромкий – привязанной кистью громко не постучишь. – Точно, забыла. И вернулась с половины дороги. Теперь вот явится к темноте, не раньше! Ну не бестолковка ли?
Ничего не помогает – ни крики, ни ругань. Бабки нет.
Больные обладают повышенной остротой слуха, а тяжело больные – вдвойне. Они всегда слышат даже самый тихий шепоток персонала, улавливают не только слова, но и их тени. И вот уже все обитатели скорбной палаты знают, что бабка упала в обморок прямо под дверью пару дней назад, и что она сейчас в том боксе общей реанимации, который недавно покинул ее муж. У нее – вирусная пневмония, и ей уже почти нечем дышать.
– На лице такая синюшность, прямо будто краской полили, – шепчут друг другу санитарки. – И руки, и ноги синие. Нет, она долго не протянет. Чудо еще, что вообще на ногах держалась. И как у нее это получалось? Ведь бегала тут, живенько так, деда своего пасвила…
Еще день – и персонал обсуждает, как бы аккуратнее сообщить деду о смерти жены. В конце концов об этом сообщает сам завотделением, отводя глаза и едва выговаривая слова. Дед, как ни странно, спокоен.