Александр КАЗАРНОВСКИЙ
ЖИЗНЬ-ГИМЕЛ
Весна в тот год обрушилась на Москву предсказанно, но все равно внезапно. Сугробы потемнели, потекли черными ручейками, чтобы под неожиданно жаркими лучами превратиться в пар, а затем уже в преддверии июня замести город тополиным пухом.
Но была в тот год и иная весна. Свихнувшаяся власть, рубя сук, на котором сидела, еще два года назад вздумала выпустить джинна внутренней свободы из той бутылки, в которую она же семь предыдущих десятилетий его загоняла. Джинн, боясь ловушки, никак не вылезал; пришлось за волосы его вытаскивать.
И вот наконец настала весна, когда люди вдруг поверили. Они проснулись. Энтузиасты поэзии и энтузиасты искусства, энтузиасты политики и энтузиасты торговли - все они подняли голову, борясь за право жить и творить, как хочется, а не как велено. И среди первых, и среди вторых, и среди третьих, и среди четвертых были, разумеется, евреи. Были они и среди четвертых, пятых, десятых и двадцатых, иными словами, в любой группе, где собиралось больше пяти человек, кроме разве что самых антисемитских. Впрочем, возможно, там они тоже были, только маскировались.
Но помимо евреев-революционеров, евреев-предпринимателей, евреев-служителей муз, евреев-христиан и евреев кришнаитов были еще и евреи-евреи. Как грибы, начали появляться и пытаться зарегистрироваться "Общество любителей еврейской истории", "Еврейское культурное общество", "Союз распространения иврита" - заявки подавались, с регистрацией тянулось, скорее всего по причинам бюрократическим, но всем виделись происки.
И вот, когда очередное общество должно было учреждаться в каком-то кафе на территории ВДНХ и не учредилось, поскольку выяснилось, что в кафе нет то ли света то ли воды, а посему оно закрыто, то все решили, что в городе с постоянным отсутствием чего ни хватишься, отмеченным еще Булгаковым, именно в данном случае наличествует заговор. С этой мыслью возмущенная орава двинулась на квартиру к кому-то из ее лидеров учреждать общество, не обратив, естественно, внимания, что девушка в желтом сарафанчике с океаном темных волос, обрушивающимся на изящные плечи, и молодой человек с круто выраженным еврейским лицом и тоже кудлатый, но при этом в кипе, свернули с магистрального пути на какую-то из боковых аллеек, коих множество на ВДНХ, и, продефилировав мимо облепленной мужиками пивной точки, двинулись в лесопарк.
Там аллейки постепенно переросли в тропки с черными сугробами по бокам.
- ...Ну да, - говорил он, - ты на втором курсе ушла в декрет, а Давид учился на пятом. Как же он погиб?
- Разбился в авиакатастрофе. Мой Женька - копия его.
- Познакомишь с Женькой?
- Познакомлю. Мы ведь теперь в одной обойме. Оба еврейские журналисты.
Тогда, в московском лесопарке, еще ни разу не поцеловавшись, эти еврейские журналисты не предполагали, что последний их разговор состоится в иерусалимской квартире ровно через восемь лет.
Леночка, тебе выезжать только через час, у тебя еще целый час времени, и... и знаешь, я хотел бы с тобой сейчас поговорить. Да-да, самое время. Сейчас ты поймешь, почему. Нет, Лена, ты все уложила, а твоему господину Баренбойму можно позвонить и попозже. А можно и вообще не звонить. Мама с детьми вернется только через сорок минут, успеешь попрощаться. Да и едешь-то не навсегда - на две недели. Ну на две с половиной. Сядь, я тебя очень прошу. Нет, раньше говорить не мог. Раньше я... Короче? Хорошо, если говорить совсем коротко, я прошу тебя никуда не ехать. Разобрать обратно чемодан и остаться дома. А билеты... черт с ними, с билетами! Почему? Без почему. Потому что я, твой муж, тебя прошу. Вот видишь, ты еще не согласна, но ты уже села. А только что даже сесть отказывалась. Ладно, объяснения будут, только постарайся не перебивать меня, потому что то, что я буду рассказывать прозвучит настолько невероятно, что впору твоего мужа в дурку отправлять.
Ну слушай, и да не покажется тебе вся эта история полным мистическим бредом. Ты помнишь нашу первую, неудачную попытку хупы? Мы с тобой, двое тшуванувшихся, два тшувенка, еврей с еврейкой, вернувшиеся к Торе и к своему народу, одержимые внезапно очнувшейся в нас, русских интеллигентах, любовью к еврейской культуре... ну и друг к другу...
...Тогда, за два дня до намеченной хупы, твоя мама возвращалась в Москву самолетом откуда-то с юга, кажется из Минвод, и мы поехали ее встречать.
В России аэропорты всегда поражали меня своей неустроенностью, суетливостью какой-то. Словно тысячи людей невесть откуда и невесть зачем стеклись сюда, и теперь не знают, как отсюда выбраться.
Я, как помнишь, с ног валился от усталости. Но, слава Б-гу, брезжило - еще пара дней - и конец суете! Послезавтра в кунцевской ешиве стараниями знаменитого на весь еврейский мир рава Ш. мы станем мужем и женой. Что? Ну конечно, и так были. Но фактически. Религиозными мы были без году неделя, и на совместное существование без хупы наша кошерность не распространялась. А? Конечно, ты сама все это знаешь! Хорошо, хорошо, перехожу к самому главному.
Ну да, тогда, в аэропорту...
Мама Лены вплыла в стеклянную дверь, обвешанная какими-то сумками, баулами, пакетами. Она напоминала жилой дом, хаотично и несимметрично утыканный балконами. Гриша, как истый chevallier gallant, бросился к ней и начал срывать с нее баулы и вырывать из ее рук чемоданы. Вслед за ним засеменила Леночка, и после визгов, сопровождавших пляски вокруг дородной Лии Ильиничны силой отобрала у нее остатки вещей, заменив их свежекупленным букетом белых с красными прожилками гвоздик. Они двинулись к выходу треугольником. Впереди - как всегда, стремительная Лена, за ней справа - Лия Ильинична, а слева - Гриша.
- Может, тележку поищем? - забормотала Лия Ильинична. - Смотри как Гришеньке тяжело!
- Да что вы, Лия Ильинична, - запротестовал он. - Ни чуточки мне не тяжело!
- Да и где мы сейчас будем искать... - начала, не оборачиваясь, Лена. Начала и осеклась. И вдруг остановилась, как вкопанная.
- Что там? - догнав ее, хором спросили Гриша и Лия Ильинична и тоже остановились, устремляя взоры туда где нечто неведомое привлекло столь пристальное внимание невесты одного и дочери другой. Но ничего особенного не увидели. На кружевных металлических скамейках сидели какие-то люди. Сбоку стояли лишь недавно появившиеся в Москве автоматы с кофе и кока-колой. Над ними застыла светящаяся реклама какого-то крема - обнаженное плечо и женское личико с влажными губками.
А может быть, эту рекламу он видел в какое-то другое время и в каком-то другом аэропорту - сколько их было за те пять лет, в которые он прожил десять?
Как бы то ни было, либо эта реклама уже в те годы, предрассветные, но овеянные совковым "сексаунаснетом", появилась в советском аэропорту, во всем остальном еще идеологически стерильном, либо Гришино сознание запустило крючок в более поздние времена и, вытянув ее оттуда, намертво прикрепило к тогдашнему снимку, сделанному камерой памяти, последнему снимку того периода, который он теперь обозначал, как "жизнь-алеф". Вот она стоит к нему спиной с белым пластиковым пакетом и красной брезентовой сумкой в одной руке и черным клеенчатым свертком, сверкающим в лучах белых неоновых и желтых электрических ламп. Юбка-колокол в стиле шестидесятых обнажает идеальные ножки, правда лишь до колена. Волосы щедрыми волнами бегут по плечам, обтянутым шерстяной кофточкой. И еще все хорошо, и нет никаких проблем, и послезавтра они поженятся, и Женька станет его ребенком, и "ахарей шаним альпаим соф недудай!" - "и конец скитаньям после двух тысяч лет!"
А Лена стояла к нему спиной и на кого-то упорно смотрела. Потом в памяти он пересматривал этот "снимок"... но нет, лица вышли слишком расплывчато. ТОГО САМОГО лица он не запомнил. Помнил, что был кто-то с черными усами щеточкой, но вряд ли это был Он. Впоследствии по Ленкиным рассказам вырисовался образ какого-то суперславянина, этакого горячего русского парня - ну откуда тут взяться черным усам?
И вдруг его охватило безумное чувство тревоги, безумное желание схватить Лену в охапку и бежать, бежать подальше от судьбы, от той бурлящей магмы, что в душе неофита или неофитки ждет своего часа под тонюсенькой коросточкой недавно усвоенной веры. Бежать и молить, молить Б-га, чтобы Он спас и его, и Лену от них самих. Словно ощутив его порыв, Лена вздрогнула и, резко свернув налево, направилась к выходу со стеклянными раздвижными дверьми, а он с Лией Ильиничной - за ней. И - внезапное облегчение: ну вот, все и прошло. Все и...
Выйдя на площадку перед аэропортом, над которой фонари уже разгоняли, правда, не очень успешно, сгущающийся сумрак, Лена вдруг остановилась, положила пакет и сумку у Гришиных ног, а сверток у ног Лии Ильиничны и объявила:
- Поезжайте сами, я приеду попозже.
Затем, резко развернулась и бросилась назад, в здание аэропорта.
Потоптавшись на месте, Гриша принялся искать скамейку, чтобы усадить на нее Лию Ильиничну, разумеется, не нашел, зато чуть не оказался растерзан таксистами и сочувствующими, каждый из которых предъявлял на них с Леей Ильиничной права, как на именно его законных пассажиров. Послав их всех подальше, он оседлал отбившегося от стаи частника, посадил в машину Лею Ильиничну, загрузил в багажник все ее сокровища. Вид у сокровищ был такой, что частник на них вряд ли позарился бы, да и сомнительно, что он вдруг возжелал бы изнасиловать старушку, так что можно было их вдвоем безнаказанно оставить, что он и сделал, с криком "Я через пять минут буду!" бросившись в здание аэропорта искать Лену.
- Понос, - сочувственно произнес частник, глядя ему вслед. Лия Ильинична, слава Б-гу, смолчала, сообразила, что не стоит распространяться, мол, никакой не понос, а это от него, дурака, невестушка сбежала.
Лену он, конечно, нигде не нашел, вернулся мрачный и всю дорогу курил, зато, когда они пересекли порог квартиры, как тут же раздался звонок. Он бросился к телефону, и, конечно же, это была Лена. Но она сказала, что потом с ним поговорит, а сейчас пусть он позовет маму.