ого грязного мира в светлый и бездонный мир Торы. Сколько раз, до кулачков обсуждая с одноклассниками проблемы того, кому достанется тряпка, найденная на дороге, а потом вдруг, наткнувшись на бесконечный, куда-то в небеса уводящий поток духовности, я бормотал Окуджавино "Давай, брат, отрешимся! Давай, брат, воспарим".
Ты уехала. Я не провожал тебя, только Лие Ильиничне позвонил, чтобы проститься, а потом попросил позвать к телефону Женьку и трепался с ним минут сорок, пока однокашники, ожидающие очереди у единственного на всю ешиву телефона-автомата не стали советовать мне обзавестись совестью.
После твоего отъезда я высунул нос из своей талмудической берлоги, осмотрелся и вскоре перекочевал обратно в Кунцево. Захотелось быть поближе к жизни. Женская группа уже функционировала вовсю. Там я и встретил Юлю Гольдберг.
Хупу мы подгадали так, что медовый месяц у нас пришелся как раз на алию. Представляешь, свадебное путешествие в Израиль, да еще и без возврата! Еще в Кунцево я закорешил с приехавшими к нам эмиссарами из одного маленького, но удаленького поселения в Самарии. Поселение было маленьким, а ешива в нем - большой. Там, ставши поселенцем, то бишь врагом еще не начавшегося тогда мирного процесса, а заодно и всего прогрессивного человечества, я и продолжил совершенствовать свое образование.
Ты же, как выяснилось, едва соскочив с трапа на горячую бетонную полосу Бен-Гуриона, стала активно печататься в русскоязычных газетах, причем, если первые статьи были ура-патриотическими или активно-религиозными, вроде очерка в защиту харедим, не дающих разрушать в угоду строительным подрядчикам старинные еврейские кладбища, то в дальнейшем... в дальнейшем, похоже, ты ощутила, что абсорбция в стране, которая родная, но чужая - это не самая легкая вещь на свете. И тональность твоих статей стала резко меняться. Укоряя израильтян, унижающих несчастных олим, ты приводила им в пример Станкевича, призывавшего российских евреев на страницах "МК": "Не уезжайте!"
Ты с болью писала о профессорах-никайонщиках, о стариках, мужественно зубрящих иврит... Я, правда, не понимал, почему этим старикам не приходило в голову оторвать филейные части от теплых совковых мест и не переместить их, равно как и остальные части тела в Святую землю лет двадцать назад. Глядишь - и работа бы поинтереснее нашлась и иврит бы дался полегче. Впрочем, а где я сам тогда был?
Одна твоя статья, чье название говорило само за себя - "Прощание с сионизмом" - произвела такое впечатление, что, по слухам, какой-то начитавшийся ее оле выбросился из окна. Ты всегда была безумно талантливой девчушкой.
Мы с тобой коллеги. По приезде, освоившись в самарийском поселении и в ешиве, я тоже начал печататься и примерно в тех же газетах, что и ты. Только я давал яростные репортажи о поселенческих демонстрациях и о разгоне их магавниками.
"Вы больше, пожалуйста, в таком оскорбительном для армии тоне не пишите!" - увещевал меня редактор, печатая мой очерк с подзаголовками "Глазами поселенца. Сокращенный вариант".
На тот момент и ты, судя по всему, уже чуток обустроилась и сменила гнев на милость по отношению к Израилю.
Встретились мы на конгрессе "Алия за единую и неделимую Эрец Исраэль". Я сдуру явился без жены, а ты, все в точности рассчитав и, зная, что я там буду, приехала с шестилетним Женькой на конгресс! Судя по одежде, с религией к тому времени ты рассталась бесповоротно.
"Дядя Гриша, - сказал он мне, хотя на тот момент я уже носил имя Цви. - Ты заходи ко мне иногда. Ты не к маме заходи, а к нам с бабушкой".
Твои волосы в тот вечер, казалось, еще щедрее обычного. Твое алое платье без рукавов и круто выше колен делало тебя просто обворожительной. Ты кого угодно могла свести с ума. И все-таки я устоял. Бы. Если бы не Женька. Мой панцирь был непробиваем для твоих чар. Но Женька его пробил.
С этого момента у меня с Юдит... Юдит... э-э-э... так с момента приезда в Израиль стала именовать себя Юля, моя жена, так вот, наши отношения с Юдит пошли вкривь и вкось. Всем она была религиозна, а вот детей заводить не хотела. "Сначала обустроимся, встанем на ноги..."
Дообустраивались мы до развода. Тебя за все это время я ни разу не видел. Пока бегали в "Мисрад мишпати", узнал, что ты вышла замуж за некоего Фурмана. Его Ави звали, да? Хотя откуда же тебе знать? Я учился, сам начал преподавать, вляпывался из шидуха в шидух, один другого безнадежнее. Ты в это время рожала детей: старшую - Мирьям и младшего - Арье.
А ты думаешь, почему я встал на дыбы, когда наших с тобой детей ты хотела назвать этими именами?
Ну потерпи, потерпи еще чуть-чуть, скоро все разъяснится. Знаешь, какое-то странное чувство было у меня. Я не ревновал. Вообще. Я был за тебя рад. Сейчас еще скажу - постараюсь без высокопарностей - вот ты живешь на еврейской земле, замужем за каким-то Гурманом, рожаешь еврейских детей - ну и слава Б-гу! А у меня, будем надеяться, тоже еще все сладится. Чай, не старик еще!
Теперь - самое поразительное. Нет, пожалуй, еще не самое, но поразительное. У меня один шидух вроде бы как начал свариваться. Девушка попалась... впрочем, неважно, что за девушка, это все осталось в отрезке времени, именуемом "жизнь-бет", нам пора переходить к жизни-гимел.
Короче, мы уже принципиально договорились о свадьбе, правда, дату еще не назначали, но проверку на неарийское происхождение уже прошли. И тут вдруг у меня возникло желание навестить тебя и незнакомого мне Фурмана.
Уроков у меня в тот день не было, адрес ваш я узнал в редакции газеты, где мы оба печатались... Решил сюрприз сделать и тебе, и Женьке, и Лии Ильиничне, и Мирьям с Арье, которых никогда не видел и которых давно любил. А что до Фурмана, так я не ощущал его своим соперником. У него жена. У меня шидух. А что что-то где-то когда-то было, так то где-то и когда-то.
Только не получилось сюрприза. Открыла плачущая Лия Ильинична и со слезами бросилась мне на шею. А в квартире дым, дым, табачный дым! Он был трезвым, этот Фурман, только глаза потухшие... Но перегаром - как от меня тогда в Кунцево.
Но, как говорит Жванецкий, у нас было. Вернее, у меня было.
После первых двух рюмок Лия Ильинична чуток успокоилась, а Фурман, наоборот, разговорился.
"Второго октября прошлого, девяносто шестого года", - сказал он, - она полетела в Москву на международный конгресс русскоязычного еврейства. Их там целая группа летела. Только она отделилась от группы - кого-то встретила. Так и осталась. Понимаете, Машка и Арье, ну и, конечно, Женька - они все трое зациклены на матери. Обожают - не то слово! Я летал в Москву, пытался уговорить. Встретился с ее фотографом - ну сука! Ему - что она есть рядом, что ее нет! А она смотрит на него глазами влюбленной кошки...
Стены в салоне, где мы пили, были не привычного в Израиле белого цвета, а выкрашены желтой краской, что, с одной стороны, делало помещение более уютным, а с другой - тусклый свет бесплафонной лампочки казался тут еще более тусклым, а стального цвета сигаретный дым еще более густым.
В общем, остался Фурман без детей. Всех, всех вытребовала ты - и Женьку и общих. В Москве их и в школу отдала. В общую. Все. Нет Израиля. И поверишь ли, Леночка, в ту ночь мне стало куда хуже, чем тогда в Москве. Как бы тебе объяснить? За годы, когда я по сто раз в день в благословениях произносил имя Вс-вышнего, выросло во мне стойкое ощущение, что весь народ наш - одна большая семья. И неважно, что голову этого Фурмана в жизни не увенчивала кипа и Лия Ильинична подает к водке закусь, купленную в олимовском магазине, так что мне остается только бормотать по-шолоховски: "После пятой не закусываю!" Все равно - семья, семья, семья!
Знаешь, когда я впервые в Израиле в автобус сел, посмотрел на лица и подумал, что все вокруг - мы - поверишь, заплакал! В голос заплакал, так что люди на еще не знакомом мне иврите стали спрашивать, что случилось.
Сейчас не плачу, но чувство это никуда не делось, только глубже ушло и стало... тоже глубже.
Семья. И теперь семья эта дала трещину. Женьку, Мирьям, Арье - МОИХ, МОИХ, МОИХ детей увезли в эту чертову Россию. И, возможно, навсегда.
Мне это было еще невыносимей, чем Фурману. И апофеозом - когда Лия Ильинична провела ладонью по моим волосам, посмотрела темными глазами, из которых выкатывались слезы, чтобы утонуть в морщинах и сказала:
"Видишь, как ты удачно поступил, что не женился на ней".
Дым, стальной дым спустился так, что дышать стало совсем невозможно. За столом, уронив голову на руки, всхлипывал во сне пьяный Фурман. На стене ударили старые, привезенные из России, из Москвы часы.
Я пробормотал что-то прощающееся и вышел вон, прочь от стального дыма, еще один глоток которого мог бы оказаться для меня роковым. Я шел и спрашивал, глядя в Небо: "Почему я не женился на ней тогда?! Все было бы по-другому! От меня бы она не ушла! Ведь тогда - вернулась!"
Я даже вспомнил дифирамбы, которые ты когда-то расточала мне, как мужчине, хотя и понимал, что ни к твоему уходу, ни к твоему возвращению эти мои качества ни малейшего отношения не имели.
"Ну, в крайнем случае, - стонал я, - хотя бы детей сохранил - уж от меня бы они к ней не уехали! Женечка! Мирьям! Машенька! Арьюшка!"
Выйдя на улицу я готов был кричать в лица одиноким прохожим: "Катастрофа! Несчастье! Нас стало меньше! У нас отбирают детей!"
Иерусалимские улицы вдруг сменились какими-то странными пустырями. Потом снова пошли улицы, но уже не Иерусалима, а какого-то другого города, невесть как здесь оказавшегося - может, Хедеры, может, Кфар-Сабы. Кварталы длинных плоскокрышных построек - местный аналог московских хрущоб - чередовались с островерхими краснокрышными одноподъездными поджарыми трехэтажками. Сплошной бетон, никакого иерусалимского камня. Но что окончательно выдавало полную неиерусалимскость местности - так это эвкалипт, трепещущими на фонарном ветру, они поднимались, как восклицательные знаки на строчках стиха, переходящего в крик, и ответом им вырастали солнечные бойлеры на плоских крышах пятиэтажек.