- Это чего же? - осторожно поинтересовалась у него Серебрякова.
- Революции духа, - уверенно озвучил Филонов. - Если жизнь ощутимо меняется, то и прежние стандарты искусства - это удел лишь историков. Изучать их, конечно, стоит - спору нет. Но художнику надо всякий раз время чувствовать, а иначе он и не художник вовсе, а ремесленник, способный только вчерашнее копировать.
- Ну да, время..., - не очень решительно протянула Серебрякова. - Только что значит "чувствовать" его? По-разному это бывает у людей, всех под одну гребенку не причешешь..
Она плеснула в чашку Филонова заварку и залила ее кипятком: "Вы пейте чай-то, пока не остыл. А у меня еще печенье есть. Так что угощайтесь.
Филонов взял с тарелки хрустящую печененку, разломил ее на несколько частей. Затем отхлебнул глоток чая.
- Чувствовать по-разному можно, это верно, - произнес он. - Только не забыть бы нам всем, ради чего мы живем сегодня. Вы вот о революции мечтали, как и я. Хотели, чтобы жизнь другой стала. Но ведь сегодня никто за нас путь к переменам не проложит. Вот я и пытаюсь найти для себя те формы ее отражения, которые бы подтверждали: по новой дороге мы идем. Старое не отрицаем, но и копировать его не будем. А ежели бесконечно повторять одно и то же - толку никакого не будет.
Филонов медленно разжевал кусочек печенья, лежавший перед ним, и добавил:
- Если хотите, я вам свои картины покажу.
- Хочу, - озвучила Екатерина Александровна.
- Ну, тогда подождите. - и сорвался с места.
Через несколько минут Филонов снова появился на кухне Серебряковой. "Вот, - стал разворачивать свои картины одну за другой. - Эту я еще в Париже нарисовал, а эту на фронте - "Германская война" называется.
Серебрякова отметила для себя, что манера изображения, использумая гостем, и впрямь необычна. На принесенных картинах не было даже намека на строгие классические линии. Все изображения состояли из точек - где-то поменьше размером, где-то побольше. Издалека они и не аидны были, а вот поднесешь нарисованное поближе к глазам...
Такого художественного стиля ей еще не доводилось видеть. Ее удивили и герои картин. Чаще всего с какими-то мрачными неестественными лицами, неестественными позами и движениями. Все это в совокупности создавало какие-то странные, но чрезвычайно необычные, влекущие к себе аллегории. Возникало ощущение, будто филоновские образы явились совсем из другого мира. Будто и не человек их писал вовсе.
Картины показались ей необычными, по-настоящему талантливыми. Таких она и не встречала прежде. Даже не слышала ни о чем похожем.
- Вы все это дома храните? - удивленно спросила она.
- Дома. А где ж еще хранить? Я пробовал в музеи свои работы отдать. Кое-что удалось пристроить, но чаще всего отказываются брать. Непонятны, говорят, ни сюжеты, ни техника рисования. А по мне, так все это очень современно. Видите, все из тумана проступает: люди, машины, птицы. Вот и наша жизнь сегодня такая же - зыбкая пока, неопределенная. Но дорогу она себе все равно пробьет, - уверенно закончил Филонов.
Они говорили еще долго. Им было интересно друг с другом. Серебрякова рассказывала о своей жизни в эмиграции, Филонов - о своем становлении как художника. В этом, чувствовали, было что-то общее - поиск себя в принципиально новых для себя обстоятельствах.
Расставались уже совсем поздно. Филонову показалось неловким более утомлять хозяйку своим разговором, сам и закончил его. Одновременно по итогам встречи ощутил, сколь близко ему все то, что она говорила - и о жизни, и об искусстве, и о взаимоотношениях людей.
Ему вдруг подумалось, что все это выглядит немного странным. У них двоих совсем разный жизненный опыт, да и старше его Серебрякова почти на двадцать лет. А вот надо же: как свежо все то, что она рассказывала, как небанально!
Отныне Филонов захаживал к Екатерине Александровне часто. Ему не переставали нравиться их разговоры. Он рассуждал вслух о своем методе отображения жизни, но больше все-таки слушал Серебрякову. Его необычайно привлекало восприятие той зарубежья - неторопливое, рассудительное. Эта тональность разговора невольно гасила его категоричность в оценках, заметную со стороны.
Он становился колючим и в других случаях - когда она пыталась поделиться с ним своей провизией. Видела неприкрытую бедность и неприкаянность Филонова, о которых он стеснялся говорить вслух и исподволь пыталась вручить ему то небольшой кусок сыра, то еще что-нибудь. Филонов артачился. Согласились на компромисс: Филонов будет отдавать ей деньги за эти передачи, как он иронично называл получаемую от Серебряковой еду. Он слюнявил химический карандаш и старательно что-то помечал в своем блокнотике. Через некоторое время приносил Екатерине Александровне деньги.
- Оставь, Павел, их себе, потратишь на что другое, - бросала она ему.
- Нет, Катя, милая, уж уволь. Если ты деньги не хочешь брать, я тогда и не приду более.
Какие-то средства Филонову удавалось зарабатывать в петроградских "Окнах РОСТа" и торговой рекламе. Сущие копейки, правда, но расплатиться за еду - и Серебрякова замечала это - для художника было делом принципиальным. "Когда он бывает не в настроении, то на малейшее замечание с моей стороны... рассердится и уйдет, - записала как-то в своем дневнике. - В нем довлеет дух. Павел Николаевич не от мира сего человек".
В дневнике она почти всегда называла его по имени-отчеству. И помечала не только сиюминутное. Видать, понимала, какого таланта человек перед ней и писала о Филонове как о человеке исключительном.
"Если бы он говорил не красками, пока еще, к сожалению, недоступными массам, а человеческим языком, он явился бы тем рычагом, который перевернул бы весь мир - и наступил бы рай земной..., она на секунду-другую задумалась. - Как никто не может определить, что происходит в настоящее время, так никто не может проникнуть в творения Павла Николаевича, потому что они носят в себе величие и тайну данного момента... Его расшифрует история".
Филонов тоже относился к Серебряковой с пиететом, но это измерение было отнюдь не глобальным, как у нее, а куда более личным.
Когда через три года после их первого знакомства, в 1924-м, они сошлись окончательно, став мужем и женой, Филонов воспринимал это как дар судьбы. Писал ей во время одного из краткосрочных отъездов из Ленинграда: "Катя, сам не знаю почему, но во мне растет чувство радости, что мы сошлись на свете и сдружились так крепко. Ты не зазнавайся, смотри. Подумаешь, какая радость, жил парень один и вдруг свалился ему такой властитель дум, как ты".
Наверное, ему казалось, что ее жизненный опыт и годы в эмиграции не чета тому, что видел он. И ее жизнь никогда не станет доступной ему. От того считал Серебрякову во всех смыслах старшей, более зрелой и осмысленной.
И впрямь странными были их отношения. Удивление многих вызывала не только большая разница в возрасте между Филоновой и Серебряковой, но абсолютная противоположность их характеров. Она часто была не в настроении, жаловалась на головную боль. Он в свои сорок ощущал себя куда бодрее, несмотря на то что временами голодал. Но даже после женитьбы тщательно следил за тем, чтобы не стать нахлебником у своей Кати, получавшей специальную пенсию как бывшая революционерка со стажем.
Специфичность их характеров ощущалась во многом. Они часто и не жили вместе. Несмотря на все увещевания Серебряковой, Филонов так и не переехал к ней со своим незамысловатым скарбом, продолжая проводить время у себя и там же нередко оставаясь на ночлег. Она поначалу недоверчиво любопытствовала, отчего так. Он отнекивался, ссылался на обилие своей работы. Бывали дни, когда Филонов и впрямь совсем не отдыхал, даже по ночам. Так что Екатерина Александровна вынужденно привыкла к таким отношениям с мужем. Их трудно было назвать даже гостевым браком. Филонов часто по-прежнему бытовал на одном этаже, она - на соседнем.
В общем, непонятно все это было - даже, кажется, для них самих. Наверное, солидный Катин возраст (а ей в момент соединения с Филоновым было уже почти 60) и не позволил разрушиться этим отношениям.
При этом Филонов был чрезвычайно нежен со своей женой: неизменно называл ее дочкой, что выглядело совсем уж нелепо, постоянно целовал и рисовал ее, забрасывал удивительными по своей нежности письмами, когда ему доводилось оказываться в отъезде.
"Хорошая доченька! - писал своей Кате Филонов. - ... Постоянно думаю о тебе, но мне этого мало, мне надо поглядеть на тебя, полюбоваться, поговорить... Твой верный Панька".
"Дорогая Катюша, - обращался художник к ней в другом своем письме, - доченька моя, солнце мое, радость ненаглядная... Встаю ли утром, или весь день, при любой работе, и когда спать ложусь - все, Катя, у меня из головы не выходит - будто вижу твою маленькую фигурку, не перед собой, а в себе, будто ты у меня в каждой капельке крови разлилась. И ничего, кроме хорошего, не вижу, не нахожу я в тебе, чем дальше, ты мне дороже и роднее".
Читая такие письма, невольно складывается впечатление, что Филонов куда эмоциональнее относился к своей жене, чем она к нему. "Не умею я, Павлуша, раскрываться, нежность напоказ проявлять", - призналась она как-то в их разговоре. "Отчего же, Катя?" - поинтересовался он. "Да вот не умею, и все тут, - вздохнула Серебрякова. - Будто боюсь чего-то".
И замолчала.
Жизнь бывшей народоволки научила Екатерину Александровну, как следует добиваться цели, но куда меньше, как сделать себя счастливой. Собственно, она мало задумывалась об этом, что понял и сам Филонов. Позже он нередко именовал себя в письмах "ее товарищем", "товарищем своей доченьки". А та хоть и признавалась время от времени в своих письмах, что "зацелует" своего верного Паньку, но, похоже, дальше разговоров дело не шло.
Разными они, конечно, были. Совсем разными.
Екатерина Александровна мыслила обо всем очень конкретно. Важнее всего для нее были самые прозаические вопросы: здоров ли ее Панька, сыт ли? Спрашивала об этом исключительно себя, не погружая в свои мысли Филонова. Знала, он чего доброго сорвется - уйдет в себя или, чего доброго, станет рвать у нее на глазах свои работы.