МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ №3, 2015(14) — страница 15 из 51

Она ластится к нему, пока Цезарь думает, что в Риме Клеопатру нужно будет держать подальше от Кальпурнии, чтобы царица ее, чего доброго, не отравила.

– Я привезу Цезариона, чтобы он увидел своего великого отца, о котором буду рассказывать ему на ночь, чтобы он засыпал под сказания о твоих подвигах, – нашептывает она, – пусть он посмотрит на тебя вместе со мной, и нам больше ничего не будет нужно. Мальчик становится все больше похожим на тебя с каждым днем…

Пропуская сквозь пальцы ее стриженые пряди, Цезарь представляет себе, как настойчиво она начнет требовать, чтобы он признал сына и сделал его законным наследником, и какое возмущение это вызовет среди римской аристократии, и какими неприятностями грозит.

– Все, что захочешь, радость моя, – целует он царицу во взъерошенную макушку, пахнущую шумными сирийскими духами, – только не плачь.

Все еще со слезами на глазах Клеопатра раздевает его, порхая быстрыми маленькими ручками по телу и разжигая прикосновениями, и тянет на ложе, моля быть с ней в последний раз.

Она стонет под ним громко и сладко, вцепляясь в него судорожно и безнадежно, приникая к нему, как приклеенная, и он не может понять, неужели даже ее крики это подделка?

Внезапно Клеопатра, будто совершающий обманное движение противник, ускользает, и вот она уже сверху, оседлав его, как амазонка, сдавливает сильными бедрами, и начинает раскачиваться, подниматься и опускаться на него, задавая ритм движений, все быстрее и быстрее, пока с пронзительным вскриком не откидывает голову назад, содрогаясь всем телом, без слов кричащим ему: «Ты – бог! Ты прекрасен! Ты – единственный из мужчин, кто может делать это со мной!» 

И от этого он летит куда-то, подхваченный поющим среди пирамид песчаным ветром, развеиваясь в солнечных лучах, растекаясь по нильской водной шири, растворяясь в прогретой до корней земле, горсть за горстью, кость за костью, «Цезарь» исчезает, а кто или что остается – он не знает.

Собственный вскрик звучит со стороны, вторя разбегающейся от паха волне дрожи, и он – человек, мужчина, существо, плоть – видит, как Сфинкс улыбается ему, проступая из влажной дымки, Сфинкс дарит краткое забвение, стряхивающее земные путы, и благословляет на вечность, длящуюся единый миг.

Клеопатра, падая ему на грудь в изнеможении, пьет его крик, как подношение, трется об него, смешивая их пот, а затем отстраняется и вновь возвышается над ним, пухлый рот с чуть приподнятыми уголками смотрит на него, и ему чудятся слова фараонов, божеств в человеческих телах, он слышит отзыв, которым они откликаются на обращенную к ним молитву.

«Благословляю тебя, смертный…» 


Laurus

Марс, бог войны, Цезарь, сын Венеры, вернулись в свой Город, задолжавший им земной поклон за распростертые границы государства, раскинувшегося через сизые полотнища морей и горбы гор от востока до запада, от заката до восхода. За величие и могущество, за страх и священный трепет, испытываемый другими народами, чья ненависть держится в узде.

За разбрасываемые щедрой рукой сестерции и драхмы, дармовой хлеб, приток новых рабов, добытые для казны сокровища и плененных чужих богов, падающих ниц перед Юпитером Виктором.

За крики женщин Алезии, за детские скелеты, за полусгнившую голову расчлененного в Египте Гнея Помпея, за липкие ночные кошмары с отрубленными руками и ногами, вспоротыми животами и личинками, копошащимися в тухнущем человечьем мясе.

За голод, наматывающий кишки на кулак, за морщины, за усталость под кожей, за то, что не был рядом, когда умерла единственная дочь.

Войны окончены, пришло время мира.

Пришло время Риму платить долги.

Гай Юлий – смертный, сын Аврелии, воин – готовится к торжеству. Столько всего нужно сделать, чтобы получилось роскошно, пышно и пришлось бы по нраву плебсу.

Рим любит красивые зрелища.

Триумф – высшая почесть, оказываемая полководцу, победившему в сражениях, в которых убито не менее пяти тысяч врагов.

Цезарь не может вспомнить, сколько смертей записано на его счет, даже его раб Косма не сможет. Галлы, бритты, египтяне, сирийцы, нумидийцы, соотечественники римляне… Во сне к нему приходит закутанный в темный плащ паромщик, перевозящий умерших по черным водам подземных рек, монеты звенят в его карманах, а покойники вручают ему новые, их так много, что не удержишь, они просыпаются меж пальцев, катятся по земле, на которой ничего не растет, столько золота, столько платы за жизни… Под капюшоном его плаща Цезарь видит свое лицо.

Возможно, он погубил больше людей, чем другие римляне, воевавшие до него. Если заменить слово «резня» сочетанием «воинское искусство», если убийцу назвать героем, это преображает человека. Так и чувствуешь, как плащ развевается за спиной алыми крыльями, как треплет ветер перья на шлеме, как тело само норовит принять позу, подходящую для позирования скульптору. Но Цезарь не обманывает себя. Он просто знает о войне все – как выживать на ней, как сражаться, как выигрывать. Знает лучше всех на свете, ни больше и ни меньше. Свора Беллоны жмется к его ногам, как ласковые щенки, священные щиты отца-Марса укрывают его от любых врагов.

Ведь он не был сотворен поэтом, чтобы завоевать людей, сплетая сети из слов, берущих в плен души.

Но стал тем, для чего был рожден, чтобы наполнить имя «Цезарь» значением.

Люди скандировали его имя, идя в атаку, умирали с ним на устах, клялись им, как именем бога, тряслись от страха при его произнесении, возводили монументы, ваяли статуи – вот что он сделал с бессмысленным набором звуков.

Ни «честный», ни «жестокий», ни «счастливый», ни «худой», ни «рыжий», ни «левша», ни «победитель». Даже ни «владыка Рима».

«Цезарь» не означает ничего, кроме Цезаря.


Optimus Maximus Soter

Лепестки роз кружатся, словно алый снегопад.

Сегодня цвет Рима – красный.

Триумф знаменует окончание битв, но ежедневная война Цезаря продолжается.

В Сенате он чувствует глухую вражду и видит зависть на лицах с приторными улыбками, натянутыми так туго, что рты оптиматов, того гляди, потрескаются. Несмотря на оказанные им милости, дружбы и братства от них можно ждать до греческих Календ{16}.

Он знает, что эти люди желают его падения и гибели, как Цицерон, произносящий длинные речи, увитые лаврами превосходных оборотов и плющом затейливых метафор. Оратор, как заправский трагик, прикладывает руку к сердцу: «Цезарь – наш великий отец, столь же милосердный и мудрый в своем желании мира, как был непобедимым на поле битвы!» 

Все его слова это фальшивое золото и выдаваемые за алмазы стекляшки, хрустящие меж ладоней аплодирующих сенаторов.

Но затем поднимается Брут, требующий тишины, и говорит, что для него все раздоры остались в прошлом. Он видит, как заботится Цезарь о Риме, подобно садовнику, лелеющему каждый куст и травинку в доверенных ему владениях Республики.

– Я клянусь в своей верности Цезарю и от всей души призываю вас к тому же! – провозглашает Брут, тонкие, но жесткие черты его лица смягчаются любовью и почтением.

Брут единственный искренний человек во всем этом сборище достопочтимых двурушников, трусов и предателей. Его легендарное имя имеет серьезный вес в Риме, где первого консула Республики поминают в одном ряду с героями древности, побеждавшими страшных чудовищ. К тому же Марк Юний прекрасный оратор. Пожелай он заняться юриспруденцией и произносить защитные речи, смог бы оправдать кого угодно, хоть отцеубийцу, да так, что преступник пошел бы домой, унеся с собой в мешке и собаку, и петуха, и дорогую обезьяну, а не очутился бы на дне Тибра в их компании{17}.

Быть может, остальные сенаторы, слушая разумные речи Брута, поумерят свою неприязнь к диктатору.

– Поздравляю, ты запугал их до усрачки, – Марк Антоний улыбается насмешливо и широко, демонстрируя крепкие зубы, он весь – нараспашку и предателем никогда не сделается, иначе поступил бы так давным-давно. – Едят с руки и повинуются взмаху твоих ресниц. Еще немного и ты станешь новым Суллой.

Цезарь передергивается:

– Не смей меня с ним сравнивать.

– Я имел в виду, что ты поставил себе трон вместо консульского табурета, – ни мало не смущенный Антоний указывает на возвышающееся посреди зала кресло, охраняемое статуей Помпея Великого. – Но не волнуйся, троном его никто, кроме меня, не решится назвать. Цицерон изливает на тебя потоки лести и молодой Брут не отстает. Да что им остается делать? Брут приполз к тебе после Фарсалы, как побитая шавка. Кинулся в ноги, умоляя о прощении, и ты поднял его с колен и расцеловал, как блудного сына. Цицерону пожал руку, Кассия похлопал по плечу, Каске улыбнулся, как старому приятелю. Всех помиловал! Теперь они хором поют тебе похвальные гимны.

– Брут действительно верит в то, что говорит.

Марк Антоний хмыкает, всем своим видом выражая сомнение:

– Его почтенная матушка на каждом приеме сверлит тебя такими взглядами, что, кажется, убила бы ими. Я бы ее поостерегся. Ну, как тайком подсыплет отравы в вино или настроит сынка против тебя?

– Даже если теперь Сервилия меня недолюбливает, она благородная матрона, не способная на подлости.

– Брошенная женщина страшнее Фурии. Уж я-то баб хорошо знаю, поверь! От них вреда больше, чем от сенаторов. Там пошепчет, здесь поплачет, поцелует-приголубит, после оттолкнет и станет изображать неприступную весталку, пока не сделаешь, как ей хочется.

– И чего же ей хочется? Моей смерти? Молва доносит, она свою невестку Порцию тоже не жалует. Не объединиться ли нам с бедной дочерью Катона в своем опасении перед грозной Сервилией?

Антоний досадливо пожимает плечами. Он доволен последнее время меньше, чем следовало ожидать. Стихия Антония это военные действия, открытые, как его хищная улыбка, а не интриганство и вкладываемые в речи тройные смыслы, без которых жизнь истинного политика как еда без соли. Ничуть не влечет его и бесконечная возня с законами и актами, проведение переписи населения, выслушивание прошений, постановлений, пасквилей и тысячи других дел, от которых Цезарю теперь не передохнуть ни минуты, а ведь это только начало настоящей работы.