Матиас подобрал свою шапку, сиротливо валявшуюся у еловых корней, стряхнул с отворота золотые чешуинки.
– Благодарствую, ваше болотное высочество, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу доброту и детям своим накажу помнить… – он видел их как наяву, румяных, розовощеких детей с льняными волосами и голубыми глазами Линхен, усевшихся на лавку в ряд, числом не меньше пяти, смеющихся, пухлогубых детишек. И Линхен среди них – дородную мать семейства в чистом фартуке и свежевыглаженной рубахе, разливающую по мискам суп. И его самого во главе стола – почтенного отца семьи, покуривающего трубку, набитую душистым табаком, благодушно улыбающегося Линхен и детям…
Стоит только надеть на головы этот соломенный венок, и желание сбудется. Первое и, даст господь, последнее желание… Болотной гнилью был напрочь пропитан воздух поляны, болотом пахли ладони Матиаса, коими разгребал он солому в коровнике, неуклюже сплетая венок – себе и Линхен, связывая, соединяя, стягивая во единый клубок их судьбы, отныне и навсегда, пока смерть не разлучит их…
Пока не истлеет гнилая солома.
И года не прошло, как ослепительно сияющее золото обратилось в черный, болотом тянущий перегной, как сгнило, отболело в груди Матиаса все солнечно-огневое и жгущее, сгорело, оставив после себя лишь выжженные уголья.
Все так же любила его Линхен, все той же нежностью и обожанием сверкали ее улыбки, словно бы величайшим сокровищем был для нее Матиас, все так же нежны были светло-льняные косы ее, речными волнами струящиеся по плечам, сияющие золотом косы. Матиас же чувствовал скуку – болотно-серую, вязкую, словно трясина, Матиас вяз в ней с каждым днем все глубже и глубже, все отвратительней, все ненавистней казалась ему вечно влюбленная Линхен, золото, порченное гнилостно-грязною ржой.
Линхен понесла в первые же недели после венчания, и в положенный природою срок разродилась – крикливым, словно ночная птица, прожорливым, как волчонок, дитем с красным сморщенным личиком и лягушачье широкими губками, безобразным, точно лесной подменыш. Матиас глянул на него вскоре после рождения, одним из первых, оттолкнув повивальную бабку, глянул на улегшийся на груди измученной Линхен, заходящийся в плаче комок человеческой плоти, и сказал: «Это не мой сын. Унеси его в лес, Линхен, на Еловую гору… да и сама оставайся там». И Линхен заплакала, еще сильнее младенца, а Матиас раздраженно махнул рукою и вышел во двор. Ярким светом светила луна, круглая, как совиный глаз, глаз смотрел на него с черного неба, с необозримой великаньей высоты, и Матиас погрозил ему кулаком, и сказал: «Что, брат, злорадствуешь, да? Все тебе смешно…», а затем отправился в деревенский трактир, и пил всю ночь, желая забыть – крик младенца, несчастное лицо Линхен, луну и великана, пил, пока золотые лучи солнца не плеснулись в приоткрытые окна, лужами не растеклись по столам, щекочуще-золотою пыльцой не осели на вспухших веках Матиаса.
Дома было голодно и пусто, у Линхен не хватало молока, она совала младенцу в ротик безобразно раздутую грудь, в синих, венозных прожилках, младенец орал, покраснев от натуги, завернутый в старые тряпки бесполезный кулек, и Матиас с ужасом понял, что так теперь будет всегда, до самой его кончины – безденежье, детские крики, вечно беременная жена, кружащаяся голова с похмелья… «Ведь ты же сам хотел этого, Матиас-дуралей, чего ж теперь жалуешься?»
…Путь до Еловой горы он одолел необыкновенно быстро, словно бы крылья плескались за его спиной, черные, как сама тоска, точено-острые вороньи крылья пели, рассекая воздух, несли его прочь от родного крыльца. «Он же обещался помочь, только бы не обманул, только бы согласился снова…»
– Господин Румпельштильцхен, ваша болотная милость! Простите меня, дурака, что тревожу вас по такому пустячному делу…
Земля под ногами его дрогнула, словно бы от великанских шагов, далеких, неостановимо надвигающихся на Матиаса.
Б-бум! Бумк!
Матиас покачнулся, и едва устоял, и тотчас же правый сапог его провалился в какую-то нору, узкую, как крысиный лаз. Черной, болотною гнилью дохнуло из лаза, и, помогая себе крошечными ручонками, в присыпанном землей колпаке и сером от грязи камзоле, наружу выбрался тот, кого он сейчас так жаждал увидеть.
– Что, Матиас-дуралей, опять в болоте, опять затянуло по самую маковку? Экий же ты неосторожный, смотреть надо, куда идешь! Впрочем, что с вас, червяков, ожидать – всю жизнь в грязи, и потому грязи не видите, вот и липнет она к вам. Говори, зачем пожаловал, клоп.
«Забери их к себе, в свое болото, господин Румпельштильцхен всезнающий. И Линхен мою забери, и первенца. Верни мне свободу, холодную, как ветер в поле, бездонно-гулкую, как небо над головой, ведь что может быть дороже свободы для человека…»
– Золото, господин Румпельштильцхен, вот чего не хватает мне для полного счастья. В нищете проживаем я и супруга моя, младенец наш от голода плачет. А пойдут как еще дети, так хоть в гроб ложись, да крышкой еловой накрывайся! Денег пришел просить у вас, ваше болотное всевластие. Столько, чтобы и мне жить хватило, и детям моим, да еще и внукам, и правнукам осталось. У вас же их как листьев в лесу, а мы люди небогатые, у нас каждый грош наперечет!
Карлик засмеялся рассыпчато-звонким смехом, словно бы золотые монеты зазвенели в мошне, смеялся все громче и громче, руками держась за дрожащий живот, монеты звенели в подскакивающих сундуках, золото билось о крышки – все больше и больше, сыпалось через край неотрывным потоком, осенней золотою листвой ложилось под ноги Матиаса.
– Десять тысяч гульденов, достаточно ли тебе для начала, о, блоха ненасытная? Купишь на эти деньги завод, богатейшим в этих краях заводчиком станешь, рекою деньги к тебе потекут, хватит и тебе, и детям твоим, и правнуки не обижены будут! Если, конечно же, с умом всем этим хозяйством распорядишься… а ума-то тебе не занимать, верно ведь, Матиас-дурачина?
– Мы, может, и ума невеликого, но ложку к уху за столом не несем, – пробормотал Матиас, за пазуху собирая монеты, скользкие, точно бы в болотной слизи, что то и дело норовили выскользнуть из нетерпеливых пальцев его, – уж как-нибудь управимся сами с заводом, уж не глупее прочих, ваша болотная щедрость! А будет достаток в жизни – будет и счастье, верно ведь говорю?
Золотом облетевшей листвы отражалось в лужах его беспечальное будущее – круглые бока золоченой кареты, в которой восседал он – погрузневший и важный заводчик, господин Матиас с часами на длинной цепочке, в камзоле, как у богатых господ и пудреном парике. Напротив него – разодетая Линхен, осточертевшая ко всем свиньям, но все же своя Линхен, госпожа супруга заводчика, а подле нее – хорошенькая и молодая служанка с худеньким миловидным личиком, неплохая замена поднадоевшей жене…
– Червяк, как есть червяк, – карлик смотрел на него с каким-то удивленным восторгом, ползающего на коленях в грязи, выковыривающего из грязи золотисто-желтые гульдены, – умеете же вы жить… л-люди… – он выплюнул это слово как камень, серый, как болотная слизь, остроугольный камушек, навязший в зубах, – и живете, и размножаетесь, и порождаете себе подобных… тьфу. Что ж, второе желание, исключительно моего любопытства для…
И снова взмахнул руками-ветками, рассыпая в окрестные лужи дивно-золотую пыльцу, серым вихрем пронесся над притихшей поляной, уронив к ногам Матиаса полинявшую шапку, и исчез, взбудоражив притихшие листья, Румпельштильцхен всемогущий, господин всякой твари в окрестном лесу.
И наступила тишина, и Матиас поднялся с колен и, поклонившись низко, сказал тишине:
– Благодарствую вам, господин Румпельштильцхен! Век помнить буду вашу несказанную доброту!
А потом поднял шапку, и побрел прочь, тяжелой, медвежьей походкой, и золото приятно оттягивало его карман, и Матиас думал, что в этот раз – все, этот – последний, ни за какие золотые коврижки, ни ради каких женских глаз, обожаемо-нежных… раз и навсегда, закончить эту игру с болотным огнем, что заведет его когда-нибудь в самую топь, да там и оставит…
Но не прошло и трех лет, как гнилостные болотные огни вновь поманили его за собой.
…Купить стеклодувный завод оказалось легче легкого – с карманами, набитыми золотом, как осенними листьями, Матиас явился к вдове местного заводчика, и она с радостью продала ему предприятие скоропочившего супруга. Сияющий всеми цветами радуги стеклянный пузырь… и трех лет не прошло, как лопнул, разлетелся на острорежущие куски, и Матиас собирал осколки дрожащими от боли руками, и алые, как лесная морошка, капли стекали по ладоням его.
Все поначалу шло наилучшим образом, как в самом сказочном сне, как в самых смелых мечтаниях – богатый дом, лошади и карета, глаза соседей, полные уважения и зависти, Линхен в шелковом платье на церковной скамье рядом с госпожой супругою бургомистра… все пошло прахом, в считанные месяцы, грязно-бурыми листьями опустилось на болотное дно, увлекая за собой бедолагу Матиаса, Матиаса-кутилу, Матиаса-карточного игрока.
Деньги требовали счет. Исписанные болотно-серыми чернилами кипы бумаг вопили о бережливости и преумножении, Матиас же досадливо отмахивался от них – завтра, недосуг! Ярким пламенем лесного костра сгорали недели и дни – в бессонных бдениях за игральным столом, в развеселых попойках… деньги словно бы жгли Матиасу ладонь, нескончаемым потоком текущие деньги, пахнущие огнем и болотною гнилью, и завтра наступило в один прекрасный момент, когда имущество бывшего богача пришли описывать за долги судебные приставы.
Матиасу было нестерпимо стыдно. Стыд, точно дым, ел глаза, дымом уходило в трубу его беспечальное будущее, Матиас тер покрасневшие веки, и ели качались перед глазами его, колкие, как языки пламени, болотно-черные ели, и костер дымился под ними, и огонь шел в небеса, к серебряным звездам, что сияли над Еловой горой…
– Мое вам почтение, господин Румпельштильцхен! Вы уж простите меня, что я к вам в столь поздний час… беспокою вас понапрасну…