Млечный путь № 4 2016 — страница 25 из 48

Зодчий послушно закрыл глаза, однако тут же беспокойно шевельнулся.

– А ты не исчезнешь?

Маленькая ладонь легла на его отяжелевшие веки.

– Нет.

Он вздохнул, покачиваясь на теплых волнах, но медлил отдаться во власть Морфея, ревнивый ко вновь обретенному счастью.

– Значит, мы больше не расстанемся?

– Никогда.

Архелай прижался щекой к выпуклому своду ее лона.

– Тогда знаешь, что я сделаю? – сказал он. – Выстрою нам дворец, какого не было ни у Креза, ни у Сарданапала. Прямо здесь, посреди чащи. Колоннами в нем будут вековые деревья, крышей – небо, и звезды украсят капители, подобно листьям аканта. Плющ, мягкий, словно твои кудри, задрапирует стены, мхи устелют полы, и лунный свет прольется над ложем вместо занавесей. Вечерами ручей будет нашептывать тебе самые дивные свои сказки, ночная тишина баюкать, а заря нежно целовать. Дриады и фавны, твои сородичи, станут приходить к нам в гости, а друзья поселятся с нами. И мы будем жить долго и счастливо, как Филемон с Бавкидой, пока не умрем в один день...

Орседика слушала, как он грезит, и две прозрачных слезинки скатились по ее щекам.

Архелай приподнялся.

– Почему же ты плачешь?

– От радости.

Она склонилась над ним, осыпав своими волосами, прильнула губами к его губам. В этом поцелуе дремали радуги и росные утра, солнечные полдни и полуночный мрак. Он был – точно терпкое вино, обволакивал и завораживал, снимая год за годом, заставляя время течь вспять.

Блаженство отнимало дыхание, но Архелай этого не замечал. Напротив: тело его наливалось живительными соками, распрямлялось, подобно могучему дубу, обрастало новыми ветвями. Все раны наконец зарубцевались, все почки развернулись в листья. Он хотел поделиться с Орседикой этим великим чудом, но мысли путались, напластывая образ на образ, и, как усталый пловец, он низринулся в забытье.


Эльвира ВАШКЕВИЧ
ЧЕТЫРЕ ЖИЗНИ БОРЕНЬКИ ЭЛЕНТОХА

Боренька Элентох жил тремя жизнями одновременно. В одной он был отличником, комсомольцем и бессменным редактором школьной стенгазеты, писал статьи о социалистическом строительстве и сочинения о равенстве и братстве всех народов. В другой жизни Боренька был еврейским мальчиком, сыном старого портного, помогал отцу в мастерской, а матери – готовить шаббатнюю трапезу, накалывал мацу иголочкой, чтобы появились симпатично-аппетитные дырочки, и внимательно следил, чтобы ни капли молока не попало на мясо – кошерное так легко сделать трэш, а отец зарабатывает немного.

Третья жизнь Бореньки была самой интересной: в ней он был художником. Боренька бродил по району и рисовал все, что попадалось ему на глаза. Он рисовал пышно цветущие клумбы у райкома комсомола, и флаг, бессильно обвисший в летнем жарком мареве. Рисовал старого дядю Хаима, шарманщика, что бродил со своим расписным лакированным инструментом по дворам, предлагая скрипучую музыку и бумажные трубочки с предсказаниями, которые вытаскивал из плетеной проволочной корзинки белый попугай. Дядя Хаим был некрасив, читать карту морщин на его лице было сложнее, чем Талмуд, а на лапсердаке было больше заплат, чем первоначальной ткани, но рисовать его Бореньке нравилось – это был настоящий вызов его искусству художника. Альбом Бореньки был полон самых разнообразных вещей: свернувшаяся вокруг котят полосатая толстая кошка, соседская коза Баська с обломанным левым рогом, портрет директора школы (его он берег для стенгазеты), покосившиеся домишки старого городского района…

– Сара, кого мы родили? – частенько причитал старый Гершеле, глядя на своего удивительного сына. – Ты только посмотри на этого шлемазла! Все бы цветочки нюхал… Разве из него получится приличный портной? Он не может сделать даже простой стежок! Кто будет одевать весь этот квартал, когда я умру?

Гершеле ворчал на сына, но гордился им. Просто своим ворчанием он пытался обмануть Бога. Ведь известно, что еврейский Бог может быть и суровым, и даже жестоким. Он дает одной рукой, а второй так и тянется, чтобы отобрать. И Гершеле наивно старался отвлечь внимание высших сил от того факта, что у его Бореньки необычайные способности к рисованию.

Только по ночам, глядя на одинокую звезду, заглядывающую в низенькое подвальное окошко портняжной мастерской, Гершеле начинал верить в доброту сурового Бога и шептал, глядя в небеса:

– Пусть рисует, пусть. Пусть художником будет. Представлю только, и сердцу больно от счастья: художник Элентох! Не портной Элентох, а художник! Пусть рисует…

Соседи, десятилетиями обшивавшиеся у поколений Элентохов, прочили мальчику большое будущее.

– Вы видели, как Боренька Элентох нарисовал нашу козу? Вэй! Прямо как живая! Вот-вот замемекает! Нет, он не будет портным. Какие цветы рисует! Будет открытки рисовать, большие деньги заработает.

А пока Боренька готовился к большому будущему и таким же большим деньгам, старый Гершеле стежок за стежком прокладывал ему дорогу. С утра до поздней ночи он сидел, скрестив ноги, как сидели его отец и дед, и упрямо втыкал иголку в неподатливую ткань. Гершеле шил по старинке, вручную, не признавая входящие в моду швейные машинки, которые составляли ему солидную конкуренцию, отбирая так трудно достававшиеся копейки.

– Сара, куда катится этот мир? – говорил Гершеле, обсасывая за обедом куриное крылышко. – Только подумай – шить на машинках! А как же почувствовать ткань? Ведь она живая… она ж разговаривает… Ее руками, только руками нужно! Но конечно, если какую дерюгу, то можно и на машинке. Так ведь, Сара, они и бархат на машинке теперь шьют! Нет, похоже, что я – последний настоящий портной в Минске. Вот умру, и кто тогда будет шить в этом городе? Спохватятся за модное платье, а уже все, нет Элентоха!

Через много лет старый седой Борис Григорьевич Элентох, ставший действительно большим и уважаемым человеком, услышал из магнитофона соседского мальчишки тянущий душу голос: 

Тихо, как в раю…

Звезды над местечком высоки и ярки.

Я себе пою,

А я себе крою.

Опускайся, ночь.

Отдохните, дети, день был очень жарким.

За стежком стежок.

Грошик стал тяжел…

Услышал – и заплакал.


Нередко, желая обмануть сурового еврейского Бога, Гершеле заходил к ребе Исааку.

– Вэй, что делается! – причитал Гершеле. – Наш Боренька совсем не хочет учиться портняжному мастерству. Все рисует, рисует что-то. А в школе – только подумайте, ребе Исаак! – целый отличник. Это вместо чтоб Талмуд читать…

Так Гершеле показывал, что недоволен сыном. А то вдруг Бог решит сам выказать недовольство.

– Понимаю, – вздыхал старенький ребе Исаак, и его пейсы вздрагивали. – Но ты сам виноват. Зачем отдал сына в эту школу? Отправил бы в хедер. Пусть бы Талмуд изучал.

– Да, да, надо подумать… – смущался Гершеле.

Ребе Исаак знал, что ни о каком хедере и думать никто не будет, говорил так, для порядка. Ах, жалко, молодежь сейчас вся в комсомол, в школы… Никто не хочет читать Талмуд. Говорят, что слишком уж много правил, да еще таких, в которых в современной жизни и смысла-то нет. Молодые… что они знают!

Старенький ребе Исаак не осуждал их. Такая страшная, непонятная жизнь вокруг… Как и Гершеле, ребе Исаак родился на этой кривой улочке на городской окраине, пережил мировую войну и революцию. И если у маленького Бори Элентоха может быть другая, лучшая жизнь, так пусть рисует! Жизнь человеческая коротка и полна лишений, а Тора – она вечна…

Как художник, Боренька любил все красивое. Не удивительно, что когда он увидел Розочку, дочь Льва Ильича Лифшица, директора швейной фабрики, героя гражданской войны, то обомлел до полного ступора. Он даже выронил альбом с рисунками, и не заметил, как яркие листы падали в липкую зимнюю грязь, густо вымешанную ногами прохожих.

Розочка и в самом деле была хороша. Блестящие черные кудряшки, выбивающиеся из-под алой беретки с кисточкой, огромные глаза, розовые пухлые щечки… Боренька отчаянно влюбился. У него появилась четвертая жизнь.

Зимой Боренька лепил с Розочкой снежных баб, выкатывая во дворе грязно-серые комья талого снега и украшая их то морковкой, то угольками. Весной таскал Розочке цветы, обрывая клумбы около райкома комсомола, и не раз чуть не попадался, но ухитрялся уходить, резво прыгая через заборы и прячась за углами домов. Это был его район, и ни одна собака не тявкала, когда Боренька пробегал мимо, зато все шавки дружно облаивали милиционеров, пытающихся поймать цветочного вандала.

Летом они играли в прятки, и Боренька выкрикивал в солнечный диск странную считалку, чтобы решить, кому водить:


Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет,

Жду тебя домой!

Подпись: Николай II!


Водить почему-то всегда выпадало Бореньке, и Розочка встречала этот результат неизменным смехом и радостным хлопаньем в ладоши. Чтобы услышать ее смех, Боренька был готов играть в детские игры сутки напролет.

Как-то летним вечером Боренька собрался сводить Розочку в кино. Это было торжественное мероприятие, и Боренька принарядился. Когда старый Гершеле увидел сына в костюме и при галстуке, то утратил от неожиданности дар речи.

– Вэй, Сара, кого мы родили? – воскликнул он. – Это же не сын портного! Это – большой человек с большим будущим!

Его так переполняла гордость за сына, что он даже забыл о вечно наблюдающем ревнивом еврейском Боге. А Сара, оглядев Бореньку, только улыбнулась и вставила в петлицу парадного пиджака маленькую белую розочку.

– Совсем жених! – восхитился Гершеле, и Боренька покраснел.

Он шел к Розочке и чувствовал себя красивым и значительным. Но, уже подходя к дому, услышал резкий голос Цили Соломоновны, Розочкиной матери. Циля Соломоновна обожала открывать окна, говоря, что от духоты квартиры у нее болит голова. Но при этом никогда не понижала голос, выясняя отношения с мужем, и весь район был в курсе семейных дел товарища Лифшица, начиная от оторванной пуговицы на кальсонах и заканчивая черной ревностью Цили Соломоновны к какой-то Аське, что работала в бухгалтерии фабрики.