Млечный путь № 4 2016 — страница 26 из 48

– Лева, ты должен что-то сделать! – вещала на весь район Циля Соломоновна. – Я сколько раз говорила Розочке, чтобы она не водилась с этим голодранцем, но она меня не слушает. Лева, но это же смешно! Наша дочь – и Элентох! Фу, Лева, Элентохи всегда были голодранцами. Да и где ты видел богатого еврейского портного? Говорят, что их Боренька станет художником, но я в это не верю. Лева, Розочка уже большая, а как принесет в подоле?

Несчастный Лев Ильич, прекрасно знающий какие огромные уши у соседей, не уступающие размерами их любопытству, что-то тихо шипел, пытаясь остановить жену. Но Цилю Соломоновну несло, как трактор по горбатой улочке, и в конце концов Лев Ильич рявкнул:

– Да замолчи наконец! Ты ж меня под политику подведешь своей болтовней!

Политика – это было страшно, и Циля Соломоновна, охнув, умолкла.

– Сейчас все равны! – сообщил во весь голос Лев Ильич распахнутому окну. – Сейчас власть рабочих и крестьян. И лучше быть нищим еврейским портным, чем каким-нибудь недорезанным буржуем!

– Так разве ж я спорю?! – всплеснула руками Циля Соломоновна. – Конечно лучше! А все же Боренька Элентох нашей Розочке не пара.

Боренька, простоявший под окнами директорской квартиры все это время, развернулся и пошел домой. Щеки его полыхали алым, и казалось, что каждый встречный уже знает о том, что думает и болтает Циля Соломоновна. Он – голодранец, сын нищего портного. Он – не пара дочке директора швейной фабрики. Боренька вырвал из петлицы белую розочку и поклялся, что когда-нибудь Циля Соломоновна возьмет все свои слова обратно. Каждое словечко, каждую буковку, каждый восклицательный знак, которыми она добивала Боренькино счастье.

Увидев сжатые в ниточку Боренькины губы, старый Гершеле вздохнул. Еврейский Бог услышал-таки его неосторожные слова гордости, подставил-таки ножку мальчику!

А наутро взвыли противными голосами сирены, пронеслись самолеты с чужими черными крестами на крыльях, громыхнули первые бомбовые разрывы, и срывающийся голос Молотова сообщил из репродукторов о начале войны.

Боренька бросился в военкомат, но был развернут от порога. Пятнадцатилетним мальчишкам нечего делать на войне – так сказал седоусый капитан. Вернувшись домой, Боренька впервые не увидел отца в мастерской. Старый Гершеле ушел куда-то, бросив недошитое платье из тяжелого малинового бархата.

Когда Гершеле вернулся, у Бореньки отвисла челюсть, а Сара тоненько завыла. Где пейсы старого Гершеле? Где привычный лапсердак, засаленный на локтях? 

Нитки, бархат да иголки –

Вот и все дела.

Да еще Талмуд на полке –

Так бы жизнь шла и шла…


Гершеле был одет в зеленоватую форму не по росту, и вокруг тощей шеи его свободно болтался ворот гимнастерки, а сапоги противно чавкали при каждом шаге. Только узорчатая кипа осталась на макушке Гершеле от прошлой жизни, но и ее прикрывала солдатская пилотка со звездочкой.

– Ты с ума сошел! – кинулась к мужу Сара. – Да как же тебя взяли?

– Так надо, – строго сказал Гершеле.

Всегда болтливый, услужливый с клиентами, ласковый с домашними, он вдруг преобразился. Стал суров, молчалив, и около губ его залегла новая морщинка – безнадежности и жуткого долга.

– Это будет страшная война, Сарочка, и ты должна все выдержать, – сказал Гершеле, бережно вытирая мокрые от слез щеки жены. – Ты должна сберечь Бореньку.

– Говорят, что это ненадолго, – в глазах Сары светилась безуминкой надежда. – Несколько дней – и Красная Армия их отбросит.

– Минск сдадут. Я чувствую. Нужно уезжать, Сара. Ты слышала, что они делают с евреями? Так это там, в Европе! А что будет твориться здесь? Нужно уезжать, пока есть возможность.

Всю ночь Гершеле собирал вещи, а на рассвете втолкнул жену с сыном в отходящий переполненный товарняк. Запихивая за ними узлы, бормотал:

– Надо так, Сарочка, надо… Знаю, что стар, знаю, что не солдат… Но, может, смогу дать вам лишних пять минут, чтобы уехать подальше. Может, смогу убить того фашиста, который убил бы нашего Бореньку… Может, я еще пригожусь…

Боренька рванулся было из вагона к отцу, но тот прикрикнул, чего никогда не делал раньше:

– Поезжай с матерью!

И Боренька замер, удивленный этим новым Гершеле. И понял, что не может ослушаться его приказа. Четыре жизни Бореньки Элентоха закончились, соединившись в одну нить – железнодорожное полотно, убегающее вдаль.

Дорога слилась в сплошной стук колес, перемежающийся редкими остановками. На станциях набирали воду в помятые чайники, покупали продукты у местных жителей. Все чаще продавцы отказывались брать бумажные деньги, требуя вещи, золото, украшения, и Сара сняла тонкое обручальное колечко, чтобы получить кусок пожелтелого сала с подошвенной густо просоленной шкурой.

– Мама, но это же нельзя, это не кошерно, – прошептал Боренька, когда мать сунула ему в руки тяжелый сальный бутерброд.

– Ешь, – сказала Сара. – Кошерно или нет – это потом будем думать. А сейчас – ешь. Сейчас все кошерно.

И Боренька понял, что прежняя жизнь не вернется уже никогда, даже если война закончится прямо сейчас, сию секунду. Не будет больше курочки, запеченной на соляной подушке до пронзительно-розовой корочки, не нужно больше прокалывать иголочками мацу, не попробовать уже тянуще-сладкий цимес с грушами и морковкой… А главное – больше не будет портняжной мастерской. Никогда.

Ой, вэй!

Было время, были силы,

Да уже не то.

Годы волосы скосили,

Вытерли мое пальто.

Жил один еврей, так он сказал, что все проходит.

Солнце тоже, вэй, садится

На закате дня.

Но оно еще родится,

Жаль, что не в пример меня…


Кто же будет одевать их всех потом по моде?..


Некоторые сходили на станциях, не в силах выносить давку, духоту и вонь теплушек, переполненных людьми, но большинство стремилось уехать как можно дальше, туда, где не летают страшные самолеты с чужими черными крестами на крыльях, куда не доберется война.

Боренька с Сарой оказались в небольшом поселке, затерявшемся посреди степей Казахстана, и тут их догнала похоронка. Гершеле погиб при обороне Минска, и его узорчатая кипа валялась где-то среди многочисленных снарядных воронок, перепахавших подступы к городу, рядом с рваными и окровавленными пилотками с красными звездочками.

Боренька отупело сидел, прислонившись к саманной ограде, а вокруг бегали местные мальчишки, выкрикивая новую считалочку:

Внимание! Внимание!

Говорит Германия!

У нас сегодня под мостом

Поймали Гитлера с хвостом!

А на хвосте записка –

Не подходите близко!

Считалочка была смешной, звонкой, но Боренька помнил рвущее душу завывание сирен и вонь теплушек, и ядовитый гул самолетов с черными чужими крестами на крыльях… Вэй! Как далеко еще до того, чтобы поймать Гитлера…

Боренька забормотал:

Где ты, Виолетт?

Принес тебе привет…

В памяти всплыло улыбающееся личико Розочки.

Отупение разом слетело с Бореньки. Он побежал в местный военкомат. Широкоплечий, высокий, он кричал, что ему уже восемнадцать. Документы? Мужик, ты что, умом решился? Какие к свиньям собачьим документы! Мы из Минска последним эшелоном ушли, документы где-то и сгинули! Ты, шлемазл поганый, у меня отец погиб, а ты здесь прохлаждаешься? Пусти, говорю, на фронт, гнида!

И Боренька тряс перед лицом ошарашенного таким напором офицера отцовой похоронкой.

Поверили ему или просто очень нужны были солдаты, или не знали, как отвязаться от скандального мальчишки, который сыпал русскими, белорусскими и еврейскими ругательствами, поминал погибшего отца и требовал своего права на геройскую смерть – неизвестно. Но Боренька на следующий день уже оказался в солдатской форме и тяжелых сапогах, а на остриженную голову домашним пирожком улеглась пилотка со звездочкой. Сара только всхлипнула.

– Мама, ты уж дождись, – неловко сказал Боренька. – Я вернусь. Точно тебе говорю, мама. 

Ой, вэй!

Будет день, и будет пища,

Жить не торопись…


Новая жизнь оказалась логическим продолжением первой мирной Боренькиной жизни. Он опять почувствовал себя отличником и комсомольцем, и это было приятно – привычные ощущения давали какое-то подобие стабильности в мире, внезапно сошедшем с ума. В мире, где старый еврейский портной идет на фронт, а кусок сала стоит золотого кольца…

Боренька узнал всю изнанку войны, и она показалась ему похожей на подкладки старых пальто, которые частенько приносили отцу перелицовывать. Сверху – плотная, добротная ткань, а с обратной стороны – расползающийся дырами серый атлас.

Он валялся с пулей в плече в госпитале после Сталинграда, зацепился бедром за снарядный осколок на Курской дуге, ползал на брюхе по бесчисленным полям, перекусывая колючую проволоку и молясь, чтобы поле оказалось незаминированным. Он видел героизм и предательство, высокие душевные порывы и гнусную грязь. Он пил неразведенный спирт и лихо занюхивал рукавом. Он не обращал внимания на вонючие портянки и ухаживал за медсестрами.

Он обдирал до крови тело и душу, но не жаловался. В самые тяжелые моменты, когда казалось, что терпеть уже невозможно, проще броситься грудью на амбразуру и сдохнуть героически, разом покончив с бесконечностью кошмара, Боренька видел портняжную мастерскую, и старый Гершеле сидел, скрестив ноги, прокалывал иглой плотную, неподатливую ткань. И у Бореньки открывалось второе дыхание, и он ловко забрасывал в плюющуюся горячим металлом амбразуру гранату, и успевал откатиться в сторону, чтобы не поймать шальной кусок железа.

В Берлин Боренька вошел капитаном.