MMMCDXLVIII год — страница 17 из 30

— Если другие лечили тебя безуспешно, — отвечал он, то я могу быть счастливее других.

Не знаю, что сделал он с моими глазами — мне даже показалось, что он совсем их вынул, потом чем-то обвязал. После уже узнала я, что это были очки, в которых вместо стекол натянуты были двенадцать соединённых между собою прозрачных пленок; каждый день срывал он по одной и с каждым днем ощущение света более и более давало мне чувствовать, что незнакомец возвратил мне зрение.

Но зачем он возвратил мне его, когда уже со мною не было ни отца, ни матери? Слепота моя не мешала мне плакать; об них бы только плакала я!.. Но теперь зрение дало мне ещё столько новых предметов для слез, столько душевной скорби…

— Не плачь, Мери; милая Мери не плачь! — вскричала Лена и обняла ее.

Мери не могла удержать слез своих; крепко сжала она ребенка в объятиях.

— Не понимаю, какие чувства говорят мне о тебе, доброе дитя, но знаю, что только ты одна привязываешь меня еще к жизни! — произнесла Мери и осыпала Лену поцелуями.

Рассказ несчастной девушки тронул неизвестного до глубины сердца, но, когда он увидел взаимные слезы и ласки двух невинных существ, в глазах его также заблистало чувство прекрасной души.

— Не много остается мне досказать, — продолжала Мери, успокоясь от волнений, внутренних горьким воспоминанием, — но эти несколько слов будут заключать в себе то время жизни, по которому можно предсказать человеку, счастие, или бедствие предназначены остальному его существованию!

Когда открылись глаза мои, я не поняла, что со мною сделалось, мне казалось, что рассудок мой помутился. Я не могла отдать себе отчета, что со мною было прежде. Я стала жалеть о той темноте, которой меня лишили. В сердце моем происходило какое-то неприятное, болезненное волнение. Прежде жила я ощущением, слышала и помнила звуки голоса отца и матери, осязала прикосновение их, и была счастлива! После разлуки с ними одно только чувство давало мне знать, что я лишилась их; но получив зрение, я вдвойне испытываю потерю свою!

Добрый незнакомец думал подарить меня светом, и дал мне новое средство чувствовать несчастия!

Не скоро привыкла я различать предметы, долго поверяла я зрение осязанием. Все окружающее меня мне не нравилось. Дом и люди, у которых я жила, были чужды для чувств моих. Все мысли мои были заняты желанием взглянуть на отца и мать. Напрасно спрашивала я про них. Мне не отвечали, как будто вопросы мои относились до какого-нибудь сна, который, как игра воображения, никем не мог быть истолкован.

Таким образом прошло несколько лет; мне минул уже 12-й год; вдруг неизвестный человек приехал к нам… Он с удивлением взглянул на меня; не знаю, что во мне так поразило его. В доме у нас он был как хозяин; при нем обращение со мною всех в доме переменилось: все старались предупреждать мои желания. Как будто имея на меня какое-то право, однажды сказал он, что я должна ехать с ним; я не могла противиться, потому что я не знала: кто я и кому принадлежу; я даже рада была удалению от людей, которых я не могла любить. Он избавил меня от них, я чувствовала к нему благодарность.

Мы поехали морем. Вступив на корабль, я предалась невольной грусти; все чувства мои старались припоминать прошедшее; я слышала тот же шум, те же отвратительные звуки голосов; все было мне уже знакомо, хотя я никогда еще не видала корабля; но на нем не было уже подле меня того существа, которое я называла своей матерью, и которого ласки были для меня так дороги и сладостны; я старалась уверить себя, что-то был сон; хотела представить себе образ матери, но старания мои были напрасны. Она, кажется, не имела на себе земного образа, не могла явиться взорам; но являлась мне в образе мысли, в образе сладостного чувства, которое родители мои называли любовью.

Мы приехали на остров, с которым и тебя познакомило несчастие. Покровитель мой… Эол… поручил меня своей престарелой матери, и уехал неизвестно куда.

Там нашла я это милое дитя. Эол ласкал и любил Лену, как дочь свою, но кто была её мать, это было тайною для меня; может быть, подобно мне, она лишилась ее на веки!.. Я желала заметить…

Внезапное колебание корабля, скрип и треск мачт прервал слова Мери.

— Сложи крылья! — раздался на палубе резкий голос кормчего.

— Волю левому перекосному!

— Перебой в право!

— Туго!

— Что это значит? — спросила Мери.

— Мери, Мери! Кто это сердится? — вскричала Лена, и прижалась к Мери.

— Верно выходят тучи, — сказал неизвестный. — Это предосторожности; нам опасаться нечего; я уверен, что корабли Эола пройдут безопасно и между Вельтонскими морскими вихрями.

Качка корабля увеличивалась более и более, удары и плеск валов, о плечи Альзамы, сливались с треском снастей и с громкими голосами матросов.

Слова неизвестного не успокоили Мери. Непривычка быть на море во время опасности, начинала на нее действовать: голова её кружилась, какое-то беспокойное чувство взволновало ее, невольный трепет пробежал по ней как холодная волна. Неизвестный замелил это, хотел успокоить ее, но вдруг корабельный вестовой вошел в каюту.

— Эол! — сказал он. — С юга тучи, будет гроза, по Миртовому морю нет пути; ветер несет к полуострову.

— Тем лучше, войди в какую-нибудь пристань! — отвечал мнимый Эол.

— Кормчий взял уже путь к острову Соколиному; я думаю, мы успеем еще долететь туда; и кстати, там есть наши!

— Идти по ветру!

— Воля твоя! До сих пор на этих берегах для нас пристани не было! — произнес вестовой корабля, и вышел вон.

Едва он удалился, неизвестный обратил внимание на Мери. Положение ее было ужасно: то забываясь, походила она на мрамор; то очнувшись и вспыхнув, с ужасом всматривалась она во все, как в пустынное отдаление, и отыскивала предмета, который бы мог обратить её внимание; то обняв плачущую Лену и устремив взоры на неизвестного, она уподоблялась безумной деве, влюбленной в образ Архангела.

Неизвестный сел подле нее; она склонила к нему на плечо голову, взглянула на него, прижала к груди, слезы заструились из очей; но вдруг, как будто на миг возвращенная к памяти, вскричала:

— Болезнь убивает меня! Вот дочь Эола! Кто бы ты ни был, замени ей отца! — Беспамятство прервало её слова.

Лена обнимала ее и плакала; неизвестный с жалостию смотрел на больную.

Вошедший кормчий был свидетелем всего; он слышал слова Мери. — Не умрет! — сказал он громко, — это душа знакомится с морем!

— В какую западню приказал ты ехать? — продолжал он, внимательно всматриваясь в лицо неизвестного.

— К берегам Пелопонесским — отвечал он.

Кормчий вымерял глазами мнимого Эола.

— Да есть ли там место для нас? — сказал он злобно. — Впрочем, для нашего брата всякий честный человек уступит угол, даст надежный приют, куда ни день не проникнет, ни громовая стрела не пролетит!.. Не хочешь ли в пристань Напольскую? Там уж я был гостем! В заклепах Кастронских ржа съела на мне связку цепей!

— Иди исполнять, что приказано! — сказал неизвестный, удерживаясь от гнева.

— Ступай сам править кормой, молодец! — хладнокровно отвечал кормчий. — Кажется, ты не в свое стадо попал!.. Не думаешь ли отдать его под волчий надзор? Нет, друг! Как хочешь свисти, а не попадешь в ветры! Тяжела ворона для соколиного полета!..

Неизвестный не дал кончить дерзких слов, обнаруживающих тайну, он бросился на кормчего и схватил его за грудь.

— Товарищи! — вскричал кормчий резким голосом; но голос его слился с шумом бури, с треском снастей и с воем ветров.

На палубе все готовились встретить бурю. Туча, как чёрная полночь, покрыла уже все небо; только на северо-западе видна еще была светлая полоса, как трещина в стене мрачной темницы; но и она уже исчезла подобно погибающей надежде.

Нельзя было отличить моря от неба; только перед раскатом грома, в мгновение полета молнии, заметно было, что морские черные валы, оттеняемые струями пены, поднимаются как горы, а черные тучи, волнуясь, несутся от юга к северу.

Вой ветра, падение волн и перекаты грома заглушали голоса отчаянных пловцов; но они не в первый уже раз недели пламенное небо и разъяренное море.

— Что-то скажет теперь наша старая Суратская Нимфа? Кряхтит!

— Не чудо, ей скоро минет сто лет!

— За то не даром ей прозванье вековая; ребра из Телиму, а одежда из нетленного Наньму.

— Эге! ломит становую!

— Где ж кормчий?

— Чорт его знает!

— Кажется пошел спросить у Эола, куда плыть.

— Время спрашивать воли начальства; теперь, но всем грозная воля бури.

— И то правда: в царстве небесном да в беде — все равны!

— Слышишь, как бранится! Только не приведи Владычица, чтобы она съездила своей огненной плеткой по нашим ребрам! — прожжёт кожу проклятая, засмолит волоса!

— Да что ж, шутит с нами кормчий?

— Да и Эола как будто нет на корабле?

— Ломит, ломит и прочь тряпки! Прочь крылья! — раздалось вдруг несколько голосов на палубе. Порыв вихря взнес корабль на огромный вал, как на скалу, и, сбросил оттуда в бездну. Как будто со Скардонского порога упали яростные воды на палубу Альзамы, и матросы онемели.

— Народы! — раздался повелительный голос.

— Ветры! — повторил тот же голос.

— Кажется, голос Эола. Пойдем, здесь делать теперь нечего, работа кончена.

Несколько человек бросились в каюту. Там Мери лежала без чувств, на шее её повисла маленькая Лена. Кормчий плавал на полу в крови, а мнимый Эол, показывая на него рукою, сказал к вошедшим:

— Не хотел повиноваться! Бросьте; его в море, там он будет волен!

Молчаливо и быстро как цейлонский тигр, который бросается на свою жертву и влечет ее в логовище, пираты схватили труп кормчего и повлекли на палубу. Там дали они свободу и языку и чувствам своим, которые пробудил в них неожиданный конец кормчего и ужас бури, угрожающей общей гибелью.

В мраке тучи вспыхнула молния; громовая стрела пронеслась над Альзамой и осветила страшное лицо покойника.

— Вот он, наша зеница! Только его и видели!