Мне на плечо сегодня села стрекоза — страница 16 из 25

— Я верю в тебя. Не подводи меня. До свидания, — услышал я на дальнем конце провода. Потом гудки.

— Ну, что там? — спросила Люля. — Это Евгения Максимовна звонила? Что ты там натворил?

— Да ничего. Драмкружок, будь он неладен.

— Глупо! — сказала Люля. — Театр и художественная литература — самое благородное дело в мире, на свете. А ты исправил еще две твои тройки?

— Нет, — сказал я.

— Ты убиваешь меня!

— Да исправлю я их! Исправлю! — заверещал я. Я вдруг опять напугался за рыбалку и особенно за щенка. — Эко диво — тройки! А рассказ мой в газете?! А?! А драмкружок?!

— Отстань ты от меня! — сказала Люля.

— Рассказ-то дашь почитать? — шепнул мне дед.

— Ой, дед, — пробормотал я. — Ой, пожалуйста, а?.. Ну, как-нибудь потом, ладно, а?

Дед кивнул. Святой человек!

Люля сказала:

— Рассказ твой, я надеюсь, отличный?

Я не знал, что ответить, да и вообще он стоял у меня поперек горла, этот рассказ.

— Освобожусь — почитаю, — сказала Люля. — Ты, я полагаю, не против?

Я что-то промычал невнятное.

— О чем хоть там? — спросила Люля. — Какая тема?

— Да никакая там не тема, — сказал я, стараясь говорить повежливее. — Рассказ как рассказ.

На сплошном нерве я рванулся к телефону и позвонил Свете. Подошла Айседора, я подождал неизвестно чего и повесил трубку.

24

В этот вечер он был каким-то странным, хотя вроде бы и обычным Игорем Николаевичем. После чая он долго ходил, вышагивал по комнате, и все, что он говорил мне, он говорил, именно расхаживая по комнате и будто выстукивая какой-то ритм пальцем по столу, по пишущей машинке, по стеллажу с книгами. Казалось, что он говорит очень строго, но вроде бы не со мной строго (хотя так оно и было), а строго именно вот на эту тему.

За чаем как раз все было понятно: он разбирал мой рассказ по косточкам. Я не ожидал, что все это будет так интересно и так понятно, хотя, конечно, когда пишешь рассказ — это не так уж и понятно. Он очень легко находил в рассказе места глупые (они и были глупыми), или скучные, малоинтересные, даже корявые. Как-то очень легко Игорь Николаевич объяснил мне, как многое меняется в рассказе, ну, в отдельной фразе, отдельном предложении просто от порядка слов, даже от того, на каком месте стоит запятая или точка. И очень важно само слово, не такое, а именно вот такое.

— Смотри, — говорил он. — Ты пишешь: «Кошка шла, прижав к телу подбитую лапу, к сараю». Но ведь явно же, Леха, лучше так: «Прижав к телу подбитую лапу, кошка шла к сараю». Ведь верно? (Я кивал.) И почему — «шла»? Здесь это обычное слово уже не годится. Лапа-то подбита? Кошка-то ведь уже ковыляет или хромает, а не просто идет, ведь так? А вот какое слово вместо «шла» — я не знаю, это уж твое дело, твоя обязанность придумать слово именно что точное, или какое-либо неожиданное. Вот дальше ты пишешь: «Кошке хотелось плакать». Это же черт знает, как здорово, честное слово! Кошки не плачут, они как-то по другому себя выражают, когда им худо, но ты здорово написал, выразительно, поэтому и точно.

То, что он говорил потом, уже расхаживая по комнате, отбивая свой ритм пальцем то по столу, то по пишущей машинке, то по стеллажу с книгами, — это было уже не так мне понятно, я, скорее, не понимал, а ощущал, что он говорит мне что-то очень важное, существенное.

— Видишь ли, — говорил он. — Здесь есть парадокс: я тебе, ребенку, говорю о детях так, будто ты уже не ребенок, а взрослый, а это не совсем верно. Постарайся все же понять. Как пишут дети стихи, рассказы? Лучше ли, хуже — но прежде всего непосредственно, легко, живо, иногда с юмором, но не больше. Глубины, понимаешь ли, глубины — нет. Глубины переживаний. Вроде бы сами дети способны переживать глубоко, а пишут — по верхам. Ясно я объясняю? А у тебя какой-то странный прорыв. Я, черт побери, разволновался, когда про твою кошку читал. У тебя — будто про кошку, но будто и про человека, про людей, даже про меня, вот что интересно, вот что важно! Понимаешь? (Я неуверенно кивал.) Раз у тебя есть эта глубина, то техника письма, мастерство — это уже второе дело, хотя и важное. Но прежде всего ты должен, когда начинаешь писать, пишешь рассказ, почувствовать, насколько серьезно и глубоко это у тебя получается, нужно это людям или нет, понимаешь?

Я продолжал кивать, он все говорил, объяснял мне, он как-то очень горячо говорил, и это мне неизвестным образом передавалось: я разволновался. Только мне было почему-то стыдно, что все это он говорил обо мне, будто я какая-то особая персона, получалось-то именно так.

— Вот я наговорил тебе кучу соображений, — сказал он, — и не знаю, понял ты или нет. И спрашивать у тебя не буду. Понял — не понял, важно, чтобы ты хоть как-то почувствовал то, что я пытался тебе объяснить.

— Как ваша книга? — спросил я.

— Помаленьку. — Он махнул рукой. — Движется.

Дальше он опять дал мне повод о чем-то расспросить его, но я не стал, было стыдно как-то, неловко.

— Книга книгой, — говорил он. — Мне тут ситуацию личную разрешить надо, а она не разрешается. В общем, по моей вине. По моей слабости.

— Игорь Николаевич, — сказал я. — Мы тут с моим дедом штуку одну задумали, ну, я предложил… Попутешествовать на надувной лодке недельку по какой-нибудь реке или речкам. А что? Вполне возможно. Лодки, правда, пока нет, но дед обещал купить. Наверное, двухместную. Может, и вы с нами, а? Конечно, нужна будет еще лодка. А так — рыбалка, грибы, костерок вечером у воды, уха — здорово ведь, а?! Поехали? Шикарно!

Он грустно улыбнулся, пожал плечами, потом оживился и сказал, что идея действительно отличная, очень даже может быть, что неделю он вполне выкроит. Тут же мы оба завелись и стали прикидывать, что и как мы организуем, какой выберем маршрут и как чудесно будем жить, сплавляясь вниз по реке.

— Между прочим, Леха, — сказал он, — спиннингом когда-то я ловил отлично.

— А я не умею, не пробовал, — сказал я. — Ну, удочкой обычной я немного умею, а зимой наловчился даже неплохо, дед научил.

— Вы с ним и зимой ловите?

— Ага. Ездим иногда. Дед вроде бы слегка прихворнул, в санаторий вскоре собирается, а так ездим. На окуне недавно были; на блесну — прекрасно! Хотите поедем?

— Даже не знаю, — сказал он. — Заманчиво, конечно, но зимой-то я не ловил — ноль опыта.

— Ну, этому мы вас мигом научим. И снасти дадим. Лишь бы одежда теплая была, валенки.

— А отец ловит?

— Папаня — нет. У него вся жизнь в компьютерах.

— Свободное-то время есть.

— То-то и оно, что нет. То есть — есть конечно, но и тогда он только на них и сосредоточен.

— Да, это завидное качество. Ты с ним как — дружишь?

— Вполне. Папаня у меня отличный.

Уже возвращаясь от Игоря Николаевича домой, я вдруг подумал: вот ведь странно, отношения у меня дома вполне хорошие, но то, что я говорил, а главное — мог бы сказать Игорю Николаевичу, поделиться, что ли, я вряд ли бы сказал и Люле, и папане, и деду, хотя Игорь Николаевич абсолютно чужой мне человек. А может, дело именно в этом и заключается, что чужой? Я еще раз вспомнил его и снова пожалел: что-то с ним, по-моему, происходило невеселое.

25

Честно скажу: иногда сердце мое буквально сжималось, когда я думал о Светлане. Сжималось как-то особенно и не только потому, что я все не звонил ей и очень хотел ее видеть. Было такое впечатление… не знаю, как сказать… Ну, будто она наполняет весь белый свет. А ведь если вдуматься: один раз я видел ее (вернее, два) на киноленте, два раза — на рыбалке, один раз — у нее дома. Все. Больше мы не виделись и не говорили. Но дело не в том, что я постоянно думал о ней, а в том, что она непостижимым образом вошла в мою жизнь и в каком-то другом смысле — постоянно присутствовала, незримая. Взять хотя бы мое зряшное ожидание ее возле цирка. Перехваченную к ней записку и драку из-за нее. Именно из-за нее, из-за Светланы, а не буквально из-за записки: будь записка какая-нибудь другая, не к Свете, я бы вовсе не обязательно полез на этого гада Лисогорского, хотя он и сподличал. Мои несчастные тройки, педсовет — все это было из-за нее. И вся история с рассказом в газете — тоже из-за нее. И на этом дело не кончилось. Я ее не видел, с ней не говорил — но в моей жизни она продолжала присутствовать и не только в том смысле, что я о ней думал. И опять меня ждало событие, о котором я даже и подозревать не мог, но опять связанное с ней.

Я не стал, раз уж пообещал, подводить Евгению Максимовну и отправился на занятие драмкружка, который вела Инна Люциановна, литераторша старшеклассников. Лишь бы точно не было этого гада Лисогорского, думал я. Но его действительно не было. Более того, умница Инна Люциановна сказала, что его пьесу (ну, ту, дурацкую, с химической таблеткой; и точно — пьеса оказалась его) мы ставить, пожалуй, не будем.

— Конечно, это очень даже славно, что пьеса именно нашего ученика, — сказала Инна Люциановна, — она даже веселая, пожалуй. Но, к сожалению, поверхностная. А на подмостках театра, ребята, должны царить глубокие и сильные чувства. Давайте поставим пьесу из рыцарских времен. Вы не против?

Конечно, все заорали, что двумя руками «за».

Тогда она отлично прочла нам всю пьесу (только не помню, чью), и мы стали распределять роли, точнее — они: я-то просто сидел и помалкивал.

Мне выделили, по-моему, замечательную роль, никаких забот, какого-то стражника. Я был новеньким в кружке, и это было справедливо. Вроде бы на протяжении пьесы я говорил всего три раза. «О, мой король!» — говорил я. И еще: «Да, мой король!» и «Нет, мой король» — и все. Очень даже славно.

Сложности возникли из-за роли героини, потому что их в пьесе, как ни крути, получалось две. Во-первых, красавица, дико коварная королева, молодая и хитрая. И ее падчерица, родная дочурка короля, тоже молодая красивая, но не коварная, а добрая, почти святая. Конечно, в кружке было несколько девочек, но героиня, настоящая, была, в сущности, одна — Любаша Носик из восьмого класса. Второй такой не было, а королева и падчерица должны были быть одна не хуже другой — настоящие соперницы. Так сказала Инна Люциановна. Конечно, вслух говорили не о красоте, а, само собой, об актерских данных.